Он свернул на боковую дорогу и остановил машину, чтобы позвонить родителям. Разговор предстоял трудный, и он не хотел быть в это время за рулем. Набирая номер, он сознавал, что им владеют смешанные чувства: облегчение — ведь у него была теперь вполне уважительная причина не явиться на торжество; явное нежелание сообщать родителям эту новость; радостное возбуждение оттого, что он едет расследовать дело, которое обещает быть значительным; и всегдашнее иррациональное, разрушающее любое удовольствие, чувство вины. Он не собирался тратить время на споры или долгие объяснения. Кейт Мискин уже, наверное, на месте преступления. Родителям придется усвоить, что ему надо делать свою работу. Трубку поднял отец:
— Дэниел, ты что, еще не выехал? Ты же сказал, что приедешь пораньше, посидишь спокойно с нами до прихода гостей. Где ты?
— На Истерн-авеню. Прости, отец, я не смогу приехать. Мне только что позвонили из отдела. Срочно. Расследование убийства. Я должен немедленно явиться на место преступления.
Послышался голос матери — она взяла у отца трубку:
— Что ты такое говоришь, Дэниел? Ты говоришь, что не приедешь? Но ты же должен! Ты же обещал. Твои тетя и дядя приедут. Это ведь сороковая годовщина нашей свадьбы! Что это за праздник, если со мной не будет обоих моих сыновей? Ты же обещал, Дэниел.
— Я знаю, что обещал. Я не был бы сейчас на Истерн-авеню, если бы не собирался приехать. Мне только что позвонили.
— Так тебя же отпустили. Какой смысл брать выходной, если тебя вот так вызывают? Что, никто не может тебя заменить? Почему это всегда должен быть ты?
— Вовсе не всегда это должен быть я. Но сегодня — должен. Неотложное дело. Убийство.
— Убийство! И тебе обязательно надо быть впутанным в убийство, вместо того чтобы побыть с родителями? Убийство. Смерть. Ты можешь хоть на минуту задуматься, какую жизнь ты ведешь?
— Прости, мама, я должен ехать, — сказал Дэниел и, мрачно добавив: — Желаю приятно провести время за ленчем, — отключил телефон.
Все получилось хуже, чем он ожидал. Он посидел несколько секунд, усилием воли заставляя себя успокоиться, борясь с раздражением, перераставшим в злость. Затем мягко включил сцепление, отыскал удобную дорогу, чтобы выехать на противоположную сторону, и двинулся в обратный путь в потоке машин. Теперь он стал частью типичной для часа пик утренней гонки, хотя само это слово вряд ли подошло бы для описания неровного, запинающегося продвижения машин вперед. К тому же Дэниелу не везло со светофорами. По пути он вынужден был то и дело останавливаться: красный свет зажигался прямо перед его носом с каким-то извращенным, доводящим до исступления постоянством. Место насильственной смерти, к которому он направлялся на такой удручающе малой скорости, пока невозможно было даже представить себе, но он знал, что как только доберется туда, неотложные задачи потребуют сосредоточить на них все его мысли и силы. Физически он теперь все больше отдалялся от родительского дома в Илфорде, с трудом преодолевая милю за милей, но никак не мог выбросить из головы мысли о нем и о том, как течет там жизнь.
Из террасного дома в Уайтчепеле, где Дэниел родился, семья переехала в Илфорд, когда ему исполнилось десять лет, а Дэвиду — тринадцать. Дэниел по-прежнему вспоминал о жилом комплексе на Балаклава-Террас, 27, как о родном доме. Их улица была одной из немногих в районе, не разрушенных вражескими взрывами. Дома здесь стойко держались, тогда как здания по соседству рушились, вздымая тучи едко пахнувшей пыли, а на их месте вырастали, словно какой-то иноземный город, высоченные серые башни. Балаклава-Террас тоже была бы стерта с лица земли, если бы не эксцентричность и решимость некоей пожилой женщины с близлежащей площади, чьи усилия сохранить хоть что-то от прежнего Ист-Энда случайно совпали с недостатком средств у местных властей для осуществления их более авантюрных планов. Так что улица все еще стояла на месте, а население жилого комплекса теперь, несомненно, облагородилось — старые дома стали убежищем от агрессивно наступающей модернизации для начинающих администраторов, для обслуживающего персонала Лондонской больницы и для студентов-медиков, совместно снимающих квартиры.
Никто из семьи Дэниела никогда больше сюда не возвращался. Для его родителей переезд был осуществлением мечты — мечты, обретшей просто пугающий характер, когда появилась надежда, что это осуществимо, когда это стало постоянным предметом полупонятных разговоров, затягивавшихся далеко за полночь. Отец, успешно пройдя аттестацию по бухгалтерскому делу, получил повышение по службе. Переезд означал, что прошлое будет сброшено, как сбрасывает старую кожу змея, переезд в северо-восточную часть города, кроме всего прочего, означал путь наверх, еще на несколько миль дальше от той польской деревушки с непроизносимым названием, откуда когда-то уехала прабабка Дэниела. Это к тому же означало ипотеку, сложные, взволнованные арифметические подсчеты, обсуждение альтернатив.
Но все прошло без сучка и задоринки. В те полгода, что осуществлялась подготовка к переезду, неожиданная смерть одного из сотрудников фирмы повлекла за собой очередное повышение отца по службе, а следовательно, и чувство уверенности в собственной финансовой состоятельности. В их илфордском доме была современная, полностью оборудованная кухня и комплект из трех предметов для гостиной. Женщины, посещавшие местную синагогу, были нарядно одеты, а его мать теперь стала одной из самых нарядных. Дэниел подозревал, что он единственный из всей семьи, кто сожалеет о переезде с Балаклава-Террас. Он стыдился родительского дома в Илфорде и стыдился своего презрения к тому, что было заработано многолетним упорным трудом. В душе он знал, что если когда-нибудь и приведет Кейт Мискин в свой дом, то предпочел бы, чтобы она увидела квартиру на Балаклава-Террас, а не дом на Драйве, в Илфорде. Но Боже ты мой, что за дело Кейт Мискин до того, где и как он живет? С Кейт Мискин он работает в спецотделе всего три месяца. Что за дело Кейт Мискин до того, как живет его семья?
Дэниел подумал, что знает источник своего недовольства: ревность. Чуть ли не с раннего детства он понял, что любимый сын у матери — его старший брат. Она родила Дэвида, когда ей было уже тридцать пять и она почти утратила надежду иметь ребенка. Всепоглощающая любовь к первенцу оказалась для нее откровением такой силы, что она отдала своему первому мальчику практически всю материнскую нежность, на какую была способна. Родившегося тремя годами позже Дэниела встретили с радостью, но он уже не был таким желанным, как Дэвид. Он помнил, как четырнадцатилетним подростком обратил внимание на женщину, заглянувшую в соседскую коляску с новорожденным младенцем со словами: «Так это номер пять? Но каждый из них приносит с собой любовь к себе, правда ведь?» А он вовсе не чувствовал, что принес с собой такую любовь.
А когда Дэвиду исполнилось одиннадцать, с ним случилась беда. Дэниел до сих пор помнил, как это потрясло мать. Помнил, как она, с расширившимися от ужаса глазами, прижималась к отцу, помнил ее лицо, побелевшее от страха и боли, — чужое лицо теряющего рассудок человека, помнил невыносимые рыдания, долгие часы, которые мать проводила в Лондонской больнице у постели Дэвида, пока за Дэниелом присматривали соседи. В конце концов Дэвиду отняли левую ногу пониже колена. Мать привезла своего первенца из больницы с таким ликованием и нежностью, будто он восстал из мертвых. Но Дэниел знал, что вообще не может конкурировать с братом. Дэвид всегда был бесстрашным, никогда не ныл и не жаловался: он не был трудным ребенком. А он, Дэниел, — угрюмый, ревнивый — был ему полной противоположностью. Он подозревал, что умнее Дэвида, но довольно рано бросил соревноваться с братом в учебе. Именно Дэвид поступил в Лондонский университет, изучал право, был принят в корпорацию барристеров,[67] а теперь нашел свое место в адвокатской конторе, занимающейся уголовными делами. И из чувства противоречия, как только ему исполнилось восемнадцать, Дэниел прямо со школьной скамьи пошел в полицию.
Он говорил себе — и почти верил в это, — что родители стыдятся его работы. Конечно, ведь они никогда не хвастали его успехами так, как хвастали успехами Дэвида. Ему вспоминался разговор с матерью на ее прошлом дне рождения. Поздоровавшись с ним, она сказала:
— Я не говорила миссис Форсдайк, где ты работаешь. Разумеется, я скажу ей об этом, если она спросит, чем ты занимаешься.
А отец спокойно добавил:
— Да к тому же в спецотделе коммандера Дэлглиша. Ему поручают особо секретные уголовные дела.
Он тогда ответил с горечью, удивившей даже его самого:
— Вряд ли это поможет смыть позорное пятно. Да и что случится со старой грымзой, если она узнает? Упадет в обморок прямо в салат с креветками? С чего бы ей беспокоиться о том, где я работаю? Разве что ее старикан мошенничает по мелочи и уже выписан ордер на его арест?
Он говорил себе — и почти верил в это, — что родители стыдятся его работы. Конечно, ведь они никогда не хвастали его успехами так, как хвастали успехами Дэвида. Ему вспоминался разговор с матерью на ее прошлом дне рождения. Поздоровавшись с ним, она сказала:
— Я не говорила миссис Форсдайк, где ты работаешь. Разумеется, я скажу ей об этом, если она спросит, чем ты занимаешься.
А отец спокойно добавил:
— Да к тому же в спецотделе коммандера Дэлглиша. Ему поручают особо секретные уголовные дела.
Он тогда ответил с горечью, удивившей даже его самого:
— Вряд ли это поможет смыть позорное пятно. Да и что случится со старой грымзой, если она узнает? Упадет в обморок прямо в салат с креветками? С чего бы ей беспокоиться о том, где я работаю? Разве что ее старикан мошенничает по мелочи и уже выписан ордер на его арест?
«Ох ты, Боже мой, опять я все это затеваю», — подумал он тогда, но продолжал:
— Выше голову! У вас есть хотя бы один вполне респектабельный сын. Можете объяснить миссис Форсдайк, что Дэвид занимается тем, что лжет, пытаясь вызволить преступников из тюряги, а я занимаюсь тем, что лгу, пытаясь их туда засадить.
Ну и пусть себе наслаждаются, критикуя его над ресторанными закусками. И Белла, конечно, тоже там. Она тоже юрист, как Дэвид, но находит время побыть с его родителями. Белла — идеальная будущая невестка. Белла учит идиш, дважды в год посещает Израиль и собирает деньги для помощи иммигрантам из России и Эфиопии; она ходит в Бейт-Мидраш — талмудистский учебный центр при синагоге — и соблюдает субботу; та самая Белла, которая поднимает на него полные упрека черные глаза и беспокоится о состоянии его души.
Не имело смысла говорить им, что он больше в это не верит. А насколько сами они — его мать и его отец — в это верили? Заставь их предстать перед судом и отвечать под присягой, верят ли они, что Бог вручил Моисею Тору на горе Синай? Что они ответят, если от правдивого ответа будет зависеть их жизнь? Он задавал этот вопрос брату и запомнил, что тот сказал. Тогда его ответ удивил Дэниела, удивлял и сейчас, приоткрыв возможность увидеть в Дэвиде тонкость, существование которой раньше и заподозрить было нельзя.
— Наверное, я бы солгал, — сказал ему брат. — Существуют убеждения, за которые стоит умереть, независимо от того, строго ли они соответствуют истине или нет.
Мать, конечно, никогда бы не решилась сказать: «Мне все равно, веришь ты или не веришь. Я хочу, чтобы ты был с нами в субботу. Хочу, чтобы тебя видели вместе с отцом и братом в синагоге». И это вовсе не являлось доказательством ее психологической нечестности, хотя он пытался убедить себя, что именно так оно и было. Можно без конца доказывать, что очень немногие верующие (кроме фундаменталистов) принимают все до единой догмы своей религии и что Бог знает, в какое несметное число раз фундаменталист опаснее, чем любой неверующий. Бог знает. Как это естественно, как широко распространено — с такой легкостью переходить на язык веры. И возможно, мать права, хотя ни за что не скажет правды. Очень важно соблюдать видимую форму. Соблюдение религиозных обрядов означало для него не просто их психологическое приятие. Быть увиденным в синагоге означало заявить во всеуслышание: «Здесь я стою, здесь мой народ, здесь ценности, в соответствии с которыми я пытаюсь жить, таким сделали меня многие поколения моих предков, вот он — я — такой, какой есть». Он помнил слова деда, сказанные ему после бар-митцвы:[68] «Что такое еврей без веры? Неужели мы сами должны совершить над собой то, чего не смог совершить над нами Гитлер?» Давнее возмущение снова поднималось в душе. Еврею даже не позволено быть атеистом! С самого детства обремененный чувством вины, Дэниел не мог отречься от веры без того, чтобы не просить прощения у Бога, в которого больше не верил. В глубине сознания безмолвными свидетелями его отступничества неизбывно присутствовали толпы нагих людей — юных, зрелых, старых, — бесконечным мрачным потоком вливающиеся в двери газовых камер.
И вот сейчас, остановленный очередным красным светом, думая о доме, который никогда не станет ему родным, видя ясным внутренним взором сияющие окна, кружевные занавеси с бантами, безупречную лужайку перед крыльцом, Дэниел думал: «Почему это я должен судить о себе по тем несправедливостям, которые были совершены другими по отношению к моему народу? Чувство вины тяжело само по себе, что же теперь, добавить к нему еще одно бремя — чувство невиновности? Я — еврей, разве этого недостаточно? Я что, должен символизировать собой — для себя и для других — все зло рода человеческого?»
Наконец он добрался до хайвея, и, как это часто здесь бывает, каким-то таинственным образом транспортный поток вдруг разрядился, и Дэниел повел машину с приличной скоростью. Если повезет, минут через пять он будет у Инносент-Хауса. Это преступление не представляется банальным, тайну этой смерти не так легко будет раскрыть. Их группу не вызвали бы для расследования рутинного дела. Впрочем, для тех, кого это близко касается, никакая смерть не бывает банальной, никакое расследование не может быть рутинным. Но сейчас Дэниелу представлялся шанс доказать Адаму Дэлглишу, что тот был прав, назначив его на освободившееся место Мэссингема, а уж он, Дэниел, этого шанса не упустит. И ничего важнее — ни в личном, ни в профессиональном плане — для него сейчас не было.
20
Полицейский катер мчался вперед по северной излучине Темзы между Ротерхайтом и Нэрроу-стрит, преодолевая мощное встречное течение. Едва заметный бриз сменился несильным ветром, и утро оказалось холоднее, чем обещало быть, когда Кейт проснулась. Небольшие облачка прозрачно-белыми мазками плыли по бледной голубизне неба и таяли без следа. Кейт и раньше видела Инносент-Хаус с реки, но когда он вдруг, совершенно неожиданно, возник перед глазами, как только они обогнули Лаймхаус-Рич, она издала негромкий возглас удивления и, подняв взгляд на Дэлглиша, успела заметить на его лице беглую улыбку. В лучах утреннего солнца дом светился так необычайно ярко, что на миг Кейт показалось — он освещен прожекторами. Двигатель полицейского катера замолк, и пока катер, осторожно и ловко маневрируя, подходил к рядам подвешенных на стене причала покрышек справа от ступеней, ведущих к патио, Кейт готова была поверить, что этот дом — часть декораций какого-то фильма, хрупкий дворец из легкого картона и папье-маше и что за этими эфемерными стенами суетятся вокруг якобы мертвого тела режиссер, осветители, актеры, а гримерша бросается к «трупу» и, торопливо стирая с его лба бисеринки пота, добавляет еще одно — последнее — пятно искусственной крови. Собственные фантазии огорчили ее — ей не было свойственно актерство или необузданная игра воображения, однако трудно было избавиться от сознания искусственности ситуации, от чувства, что она одновременно и зритель, и участник происходящего. Недоуменная неподвижность встречавших лишь усиливала неловкость.
Это была группа из двух мужчин и двух женщин. Женщины стояли чуть впереди. Рядом с каждой из них, немного отступя, стоял мужчина. Неподвижно застыв на широкой мраморной площадке дворика, они походили на статуи, следящие за тем, как швартуется полицейский катер. Лица их были серьезны, казалось даже — критичны. Во время недолгой поездки по реке Дэлглиш успел кое-что рассказать Кейт о происшедшем, и она могла теперь догадаться, кто эти люди. Высокая темноволосая женщина, по-видимому Клаудиа Этьенн, сестра убитого, а с ней, по ее левую руку, последняя из семьи Певерелл — Франсес Певерелл. Старший из двух мужчин — ему, похоже, далеко за семьдесят, — должно быть, Габриел Донтси, глава поэтического отдела, а младший — Джеймс Де Уитт. Они стояли так, будто какой-то режиссер тщательно расставил их в кадре. Однако когда к ним приблизился Дэлглиш, маленькая группа распалась, и Клаудиа Этьенн шагнула вперед, протянув для рукопожатия ладонь, и принялась знакомить прибывших со своими компаньонами. Потом она повернулась и повела всех по короткому, мощенному булыжником переулку к боковому входу в Инносент-Хаус.
Пожилой человек сидел за конторкой у коммутатора. Почти безупречный овал бледного, гладкого лица с красными пятнами румянца высоко на щеках и добрые глаза делали его похожим на старого клоуна. Он поднял голову и взглянул на них, когда они вошли, и Кейт заметила в его ясных глазах выражение страха и мольбы. Такой взгляд она уже видела. В помощи полиции могли нуждаться, полицейских могли ожидать с нетерпением, но редко встречали без опасений даже те, кто ни в чем не был виноват. На пару секунд она вдруг задумалась о том, представителей каких профессий приглашают люди в свои дома без всяких оговорок. Врачи и сантехники, несомненно, займут верхние строчки такого списка, а на самом верху, видимо, будут акушеры. Интересно, думала она, какое чувство возникает, когда тебя встречают словами: «Слава Богу, наконец-то вы здесь!»? Тут зазвонил телефон, и старик отвернулся от них, чтобы взять трубку. Голос у него был низкий и очень приятный, но в нем явственно слышалось страдание, а руки дрожали.