По известному исходному признаку Жанне показалось, что она забеременела. Она понять не могла, как такое случилось: в интимной жизни с самого начала до удивления быстро и понятливо, она сама, без чьих-либо советов и разъяснений, постигла всё, что следует знать зрелой, опытной женщине. Припомнила, правда, несколько случаев, когда, будучи с Сережей, утрачивала контроль над происходящим, но не настолько, чтобы вовсе не сознавать, что делает, — такого исхода она предположить не могла. В районную поликлинику идти было никак нельзя: если подтвердится, ее уже не выпустят, заставят рожать, знакомого частного врача у нее не имелось, конечно. «Неужели залетела? — маялась, томясь в бесплодном ожидании Жанна. — Ведь как всё хорошо замесилось. И такой дурацкий конец надеждам». Она представила себе, как волоча тяжелый чемодан, выбирается из вагона на перрон, из-под распахнувшегося пальто выпирает округлый живот, внизу, на перроне стоит мать с помятым растерянностью лицом, и ничего не остается, как, удерживая злость, тотчас огорчить ее какой-нибудь глупой дерзостью. Делать нечего, открылась Ангелине Дмитриевне: с Юриком однажды возникла у нее проблема, похоже, не уследила. Ангелина Дмитриевна и бровью не повела: «Не волнуйтесь, милая Жанна. Обычные двадцать четыре часа из жизни женщины». На другой день Жанну осмотрела седая дама-гинеколог: «на этот раз ребенка не предвидится» — скорее всего, нарушение функции. Две недели Жанна принимала таблетки, наконец вздохнула с облегчением: кажется, из вагона еще не пора выходить.
«Сереженька, — неожиданно для себя самой сказала она, когда тревога уже миновала, — мне кажется, у нас будет ребенок».
«А как же диплом? — Жанна видела, что он испугался. — И мы в Ленинград собирались...»
Она сама страшилась беременности, но ей отчего-то неприятно стало, что он испугался.
«Да ты не бойся, — мучила она его. — В Ленинград с мамой поедешь. А я домой — рожать. Я маме твоей обещала, что со мной у тебя забот не будет. Сейчас много незамужних матерей. Государство помогает...»
«А как же я?»
«А ты будешь профессором. Будешь ходить в тюбетейке. Или лучше в черной шелковой шапочке. И однажды под твоими окнами остановится карета из тыквы, запряженная шестью мышами, из нее выйду я с чудесным толстеньким младенцем на руках...»
«Не надо. Пожалуйста. — Губы у Сережи задрожали. — Пожалуйста, не надо».
Жанна метнулась к нему:
«Господи, какая же я дура».
Глава двадцатая. Темная ночь
Юрик заболел в ночь с вторника на среду.
Рано утром вызвали врача. Он определил сильную простуду, выписал лекарства, чтобы предупредить воспаление легких. Из спецполиклиники прислали медицинскую сестру для ухода за больным. Юрик сердился, пить лекарства не хотел, бил сестру по руке, укрывался с головой одеялом.
В среду ближе к вечеру, как всегда, пришла Жанна. Сестра из поликлиники с помощью Ангелины Дмитриевны пыталась взамен потной надеть на Юрика сухую рубашку. Юрик не давался, отталкивал их, кричал. «Давайте я, — Жанна уверенно подошла к кровати Юрика. — Да вы не сомневайтесь, Ангелина Дмитриевна, я ведь во время войны в госпитале работала». Юрик, увидев Жанну, засмеялся и потянулся к ней. «Лялечка, — склонилась над ним Жанна. — Смотри, какая рубашечка хорошая, мягенькая, сухая. А ну, давай быстренько, ручки сюда, головку сюда». Она протерла тело больного одеколоном и ловко надела на него свежее белье. Юрик замычал и прижался лицом к ее груди. «Вот ведь, — сказала пожилая сестра, — губа не дура, язык не лопатка, знает, где сладко». Жанна ласково гладила мягкие каштановые волосы Юрика.
Поздно вечером она напоила Юрика чаем с лимоном. Он хватал ее за руку. Чай выплескивался из чашки на чистый, крепко накрахмаленный пододеяльник. «Лялечка, какая сейчас игра, — смеялась Жанна. — Ты же больной. Засыпай скорее. А я тебе спою». Она потихоньку стала петь ему песни, которые знала и которые всегда пела, «Огонек», «Землянку», «Темную ночь», он слушал внимательно и удивленно смотрел на нее. Какие у него глаза красивые, подумала Жанна, — темно-серые.
Она потушила свет, оставила только ночник — красный грибок-мухомор. И снова села на стул возле кровати. Она пела вполголоса, а перед глазами у нее разворачивались, словно она торопливо шла по ним, госпитальные коридоры, отворялись двери палат; оказывается, память ее удерживала всё до самой малой подробности — выбитую дощечку паркета, свежее пятно побелки у входа в кладовую, надпись карандашом на лестничной площадке между вторым и третьим этажами, где разрешалось курить и стоял ящик с махоркой: «Зоя, жду в Берлине. Л-нт Кочетков». Жанна вспомнила лейтенанта Кочеткова, с черным чубом на лбу и бешеными от постоянно сдерживаемой ярости глазами, — Кочетков мучил Зойку требовательной любовью и ревностью. Вспомнила веснушчатую Зойку, как она все-таки добилась своего и уезжала на фронт и на прощальной — «отходной» — вечеринке заставила Жанну выпить полстакана разведенного спирта (а до этого Жанна никогда спирта не пила, только вино) и ее так развезло, что она заснула прямо за столом. Она вспомнила майора Еремееву с красными от стрептоцида волосами, Аркадия Абрамовича, который, сняв пенсне, разминал пальцами толстую, покрасневшую переносицу, вспомнила Лешку, лопушки... Она не любила вспоминать про это — помотала головой и очутилась в каптерке Виктора Андреевича, почувствовала спиной узкий, жесткий топчан, над ним выстроились на полке горны, блестевшие под светом стоявшего за окном уличного фонаря, Виктор Андреевич, ласково касаясь губами, целовал ее в плечо (он любил так ее целовать, он называл: «в ямочку»), ей казалось, что она покачивается на волнах посреди большого теплого моря, которого никогда не видела. «Спит, спит. Крепко спит...» — послышался голос матери; Жанна испугалась: как такое случилось, откуда мать здесь, в каптерке. Открыла глаза, в полутьме всматривалась, не узнавая, в склоненное к ней лицо Ангелины Дмитриевны. «Я вам в столовой на диване постелила, домой ехать, наверно, уже поздно...» — сказала Ангелина Дмитриевна (и подумала: «...да и дома нет»).
Глава двадцать первая. Посторонним вход воспрещен
Половина женского населения страны была влюблена в Павла Сергеевича М., другая половина, хоть и не была влюблена, конечно же, мечтала увидеть его, тем более познакомиться с ним. Павел Сергеевич был известный артист театра и кино, красавец, о его любовных похождениях ходили невероятные слухи. У нас на курсе училась Валя Аскольдова, тихая сероглазая девушка, из числа безнадежных поклонниц Павла Сергеевича. Однажды она уговорила Жанну пойти вечером в сад «Эрмитаж», там в летнем помещении театр давал дополнительные представления. Они пришли за два часа до начала, нашли боковую аллею, которая вела к служебному входу, устроились на скамейке и стали ждать. Билетов не покупали, интерес был не в спектакле: главное, о чем мечталось, не на сцене, вблизи, как бы частным образом встретить Павла Сергеевича, успеть что-то сказать ему на ходу, протянуть букетик, может быть, поймать его взгляд, а, если повезет, и обращенное к тебе слово.
Аллея, где ждали Валя и Жанна, быстро заполнялась молодыми девушками, были, впрочем, и женщины постарше (как сообщалось в популярной песне, на скамейках, где сидим мы, нет свободных мест). Все собравшиеся, знакомые друг с другом и незнакомые, являли собой нечто вроде монашеского ордена, объединенного единством верования и правил служения, в отношениях между ними заметно действовали проницательное взаимопонимание и напряженная ревность, недоверие, но вместе и готовность поддержать сообщницу от нападок извне. Некоторые лепились группками, иные предпочитали одинокое ожидание, знакомые и незнакомые перекликались, обмениваясь новостями и суждениями, и во всей этой перекличке не было ничего, что не касалось бы Павла Сергеевича, которого тут именовали запросто Пашей. Верховодила в толпе очень полная немолодая женщина Муся в длинном светло-сером пиджаке с накладными плечами; «у Надьки тоже такой», — сердито сказала обычно тихая Валя (Надькой, как выяснила Жанна, звали жену Павла Сергеевича). Муся появилась позже остальных вместе с тремя или четырьмя льнущими к ней, похожими одна на другую тоненькими девушками, всё время оживленно переглядывающимися — это, поняла Жанна, была ее свита, — девушки имели перед прочими собравшимися то преимущество, что уже знали то, что знала Муся, но чего еще не знали остальные. Муси доверительно, как бы вдумываясь в каждое произносимое слово, поведала, что Паша сегодня не в духе, утром злой гулял с собакой, на репетиции крутил носом, а тут еще в спектакле замена, вместо Зерчаниновой (охрипла) будет играть Протасова, а он терпеть не может играть с Нинкой — в последнем акте, когда любовная сцена, она и в самом деле всё время на него наваливается. Мимо Жанны проходили какие-то актеры и актрисы; появление того или другого вызывало в толпе поклонниц быстрый обмен репликами, свидетельствовавший о непостижимой осведомленности собравшихся. Жанна в театре бывала редко и узнавала лишь немногих, тех, чьи лица помнила по кинофильмам. Валя Аскольдова подсказывала ей имена. Легкой походкой промелькнула молодая худощавая женщина в клетчатом спортивном жакете, с сумочкой через плечо, — оказалась та самая Нинка Протасова. «Подцепила Брагина и фасонит, а он ей в отцы годится. Такая дура!» — с презрением проводила ее взглядом долгоносенькая девочка с косой, совершенная школьница, сидевшая на скамейке рядом с Валей и Жанной. Наконец, показался кумир. Его возникновению предшествовал раздавшийся в конце аллеи восторженный возглас: «Паша!» — с таким восторгом, надо полагать, сидевший на вершине мачты матрос оповестил Христофора Колумба об увиденных на горизонте очертаниях долгожданного материка. Павел Сергеевич шел вместе с высоким стариком, похожим на костлявую белую птицу («Томилин, — объяснила Валя, — помнишь кино про Циолковского? Он сегодня отца играет»). Поклонницы расступались, пропуская их, щебет смолк, лишь кое-кто произносил вслед «Павел Сергеевич» изнемогающим голосом. Толстая Муся протянула ему букетик фиалок («Где достала только?» — Валя с ее подвявшими гвоздичками была явно раздражена), Павел Сергеевич принял цветы и в знак благодарности вежливо приподнял шляпу. Он и в самом деле был очень хорош — правильные черты лица, оживленные горячей южной красотой (говорили, будто мать у него итальянка). Небрежным жестом Павел Сергеевич показал, что цветов больше не возьмет и, прибавив шагу, направился к служебному входу. «Павел Сергеевич!.. Павел Сергеевич!..» — глядя ему вслед остановившимися глазами, Валя, будто против воли, как сомнамбула, двинулась за ним, и длинноносенькая девочка с косой тоже, шаг, другой, третий, и почти беззвучно: «Павел Сергеевич!.. Павел Сергеевич!..» Он не обернулся. У служебного входа он почтительно пропустил вперед Томилина, шагнул сам в мелькнувшую за отброшенной на мгновение в сторону синей бархатной занавеской темноту — дверь затворилась... Аллея начала понемногу пустеть. «Теперь бы такси схватить после спектакля. И прямо к его дому», — говорила Муся своим адъютанткам. «В субботу ждали, ждали, а он в ресторан укатил», — закапризничала одна из них. «Сегодня не укатит, сегодня Надька дома»...
«Видала, как он на меня посмотрел? А тут вылезла эта жирная Муся с фиалками своими...» — сердито сказала обычно тихая сероглазая Валя, когда они с Жанной уже вышли из сада.
...И вот он, Павел Сергеевич, собственной персоной, сидит напротив за столом, извлекает из вазочки конфету, изысканным движением, будто драгоценный камень какой-нибудь, протягивает Жанне, она едва успевает отложить в сторону листок скомканной фольги, он ловко подхватывает его, разглаживает красивыми, искусно выточенными пальцами, складывает пополам, и еще раз пополам, и еще, обрывает уголки, снова разворачивает — «прошу, милая Жанна» — подносит ей дивную серебряную звезду.
«Как красиво!» — не в силах сдержаться Жанна (и думает: «Валька Аскольдова с ума сойдет, когда расскажу»).
«Павел Сергеевич, не завлекайте Жанну, — улыбаясь, грозит ему пальцем Ангелина Дмитриевна. — Я Надюше пожалуюсь, у меня от нее секретов нет».
«Помилуйте, Ангел Дмитриевна, но это же совсем невинно. Власть эстетического чувства, так сказать... А конфетки у вас вкуснеющие. Вот уж точно из спецмагазина, не городские, конечно. Таких ни в каком Столешниковом не увидишь...»
Павел Сергеевич явился однажды в среду, незваный (Жанна как раз пообедала, и они с Ангелиной Дмитриевной пили чай), приволок огромную корзину цветов: оказалось, у Ангелины Дмитриевны именины, а она, похоже, и сама позабыла (да оно немудрено: именины в те годы не принято было отмечать).
«Цветы от поклонниц, конечно, — улыбнулась Ангелина Дмитриевна. — Дома уже ставить негде, так вы про меня вспомнили?..»
«Не коварничайте, — сказал Павел Сергеевич. — Лучше чаем угостите: на дворе мороз».
Он внес корзину в столовую и водрузил на стол.
«У вас, я вижу, тут алмазы в каменных пещерах, — хоть бы познакомили».
Жанна почувствовала, как у нее запылали щеки.
«Такого знакомства удостоится надо»...
И вот Павел Сергеевич сидит напротив за столом, весело болтает, ест одну за другой шоколадные конфеты, дарит Жанне звезды из серебряной бумаги и называет сероглазой королевой.
«Что ваша постановка новая? — спросила Ангелина Дмитриевна. — Говорят, Сталинская премия обеспечена».
«Не скажите, Ангел Дмитриевна. Рудаков, как всегда, в контру нам проталкивает ленинградцев».
«Ну, что может Рудаков, если там понравилось».
«Да ведь и он не прост, у него туда свои ходы».
«Я слыхала, что и вас похвалили. Будете у нас дважды лауреат. Совсем зазнаетесь».
«Сглазите, Ангел Дмитриевна. Постучите по деревяшке».
«Вам-то роль по душе?»
«Не Гамлет, Ангел Дмитриевна, не Гамлет. Зато два эпизода — верные аплодисменты. Ждем вас на премьере».
«На премьере не получится: Леонид Юрьевич не сумеет. Вы вот Жанну нашу возьмите. Она нам потом расскажет».
«Господи, за счастье почту. Прикажете, ваше величество, оставить два билета».
«Лучше сюда пришлите, — сказала Ангелина Дмитриевна. — А то там у окошка, к администратору, всегда очередь»...
В такси Павел Сергеевич всячески за Жанной ухаживал: брал за руку (она стеснялась своей серой вязаной варежки), просил назначить свидание и читал смешные стихи про моряка, которого проглотила акула, — моряк постеснялся вынуть из ножен кортик, чтобы его невеста не подумала, что он режет рыбу ножом. На темных улицах перемигивались разноцветными глазами светофоры, свет уличных фонарей врывался в тесное пространство авто, выхватывал из темноты белое лицо Павла Сергеевича и вновь выливался сквозь заднее стекло. Затормозив у светофора, пожилой водитель повернул голову: «Я извиняюсь, вы случайно не артист М. будете?» — «Случайно буду! И правда, случайно» — засмеялся Павел Сергеевич. Он высадил Жанну там, где она попросила, возле кинотеатра «Москва», и, уже прощаясь, поинтересовался как бы мимоходом, не родня ли она Леониду Юрьевичу. Жанна еще не придумала, что ответить, как, сама не отдавая себе в том отчета, утвердительно кивнула головой.
Когда машина отъехала, Жанна, не снимая варежки, набрала пригоршню снега и приложила к щекам. Она шла пешком в общежитие, вспоминала лицо Павла Сергеевича, его пальцы, шутки, разговоры, звезды из серебряной фольги, «сероглазую королеву» — и жалела, что не сможет рассказать об этом Вале Аскольдовой, потому что об этом так же нельзя было рассказать ей, как и о том, что имеются конфеты городские и — другие, особенные, которые большинство живущих в городе людей никогда не попробует.
И точно так же, не вдаваясь мыслями, почему, Жанна поняла, что, как и Валю Аскольдову, не следует брать с собой на премьеру и Сережу, что Сережа, хотя она никогда на премьерах не бывала, к такой премьере как-то не подходит, да и Ангелине Дмитриевне будет неприятно, если она узнает про него. Сама не зная как, Жанна вспомнила про Наталью Львовну и, несколько робея, предложила ей билет. Наталья Львовна очень обрадовалась: «Это ведь не простая премьера. Билетов в обычных кассах почти и не продавали. Говорят, Сталинскую премию хотят дать».
«Павел Сергеевич тоже говорил», — не удержалась Жанна.
Наталья Львовна улыбчиво прищурила глаза, крепко сжала ей локоток: «Умница вы наша!.. В антракте чай с пирожными — за мной...»
В антракте, едва вышли в фойе, к ним наперерез общему движению неторопливо направился полный, с тяжелыми складками на лице генерал: «А я гляжу, что там за маркиза передо мною в четвертом ряду...»
Наталья Львовна лучезарно улыбнулась:
«Ах, Александр Васильевич, не смущайте! Какая маркиза! Я уже в старушки записалась!»
«Рано. Рано. Не позволим. Ну, что ваш благоверный?»
«Да разве за ним уследишь».
«В отъезде, значит. Слыхал, с повышением поздравить можно?»
«Ах, Александр Васильевич, хорошо, хоть от вас узнаешь. Сам ничего не скажет».
«А мы ему выговор объявим. А что это вы за красавицу с собой привели? Хоть бы познакомили».
«Сегодня, Александр Васильевич, она меня привела. Это наша Жанна».
Генерал потрогал лицо Жанны маленькими неулыбчивыми глазами:
«Да, молодежь...»
«Кадры готовим, Александр Васильевич».
«Это хорошо».
(Жанна подумала: и в самом деле только Сережки тут не хватало с его хохолком и очками Всезнайки на остром носике...)
Генерал взял руку Натальи Львовны, подержал в своей:
«Привет передавайте. Одну, значит, не отпускает? Правильно делает».
Он еще раз цепко всмотрелся в лицо Жанны, коротко кивнул и отошел, снова наперерез общему движению.
Жанна хотела спросить, кто это, но промолчала на всякий случай. Наталья Львовна будто угадала проглоченный вопрос:
«Серьезный товарищ. Следующий раз увидите, порадуйтесь. Наше женское дело — во время улыбнуться и во время не промахнуться».
В театральном буфете было свое фирменное пирожное «наполеон», но, Наталья Львовна, сообщив об этом Жанне, брать его отсоветовала: сахарная пудра сыплется на платье.
На Наталье Львовне платье было из темно-синего панбархата, на Жанне тоже красивое синее платье, шерстяное, с воротником и манжетами из крепсатена, — три месяца назад заказала в ателье, выходное, не поскупилась, и такая удача: оказалось готово как раз к премьере.
«Советую „картошку“, — Наталья Львовна показала на обмазанные шоколадным кремом соблазнительные катышки пирожного, лежащие на блюде. — Такую, как здесь, редко где найдете. Вы, Жанночка, пробовали когда-нибудь „картошку“?»
«Давно», — сказала Жанна.
(Не пробовала, подумала Наталья Львовна.)
«Я вам, Жанночка, положу». — Мельхиоровыми щипцами она подхватила пирожное...
(Во время войны в город вдруг пригнали состав с сахарной свеклой. Ее выдавали по карточкам вместо других продуктов. Корнеплоды были большие, тяжелые, как булыжники, иной раз такие крепкие, что приходилось рубить топором. Свеклу варили, жарили, тушили. В коридоре барака день и ночь томился навязчивый сладковатый запах. Некоторые хозяйки, среди них и мать Жанны пропускали вареную свеклу через мясорубку или мелко рубили ножом, скатывали в колобки, обваливали в кофейном сурогате. С такими колобками пили чай, называлось — пирожное «картошка».)
«Можно, Наталья Львовна, я лучше эклер»...
Пока пили в буфете крепкий душистый чай с лимоном, Наталья Львовна, ненароком или с умыслом, завела разговор о распределении: «Придумали, Жанночка, что-нибудь или ждете милостей от природы? Ведь осталось рукой подать». Жанна сказала, что собирается послать письмо на родину, в облпединститут; учителем в школу, честно говоря, не хочется. «Чем же вам Москва не нравится?» — весело спросила Наталья Львовна, отделяя ложечкой бочок шоколадной «картошки» с белым кремовым «ростком». Да ведь без жилья в Москве и постоянной прописки, сколько ни думай, ничего интересного не придумаешь, возразила Жанна. «Отчего же не придумаешь? — Маркиза смотрела строго. — Синица в руке часто оказывается пойманным журавлем». («Вот она о чем!» — Жанна покраснела.) «И кстати, — Наталья Львовна снова прищурилась. — А Соболев? Соболев-то как же? Он ведь не декабристка, за вами в Сибирь ехать».