Частные уроки. Любвеобильный роман - Владимир Порудоминский 14 стр.


«Это хорошо».

(Жанна подумала: и в самом деле только Сережки тут не хватало с его хохолком и очками Всезнайки на остром носике...)

Генерал взял руку Натальи Львовны, подержал в своей:

«Привет передавайте. Одну, значит, не отпускает? Правильно делает».

Он еще раз цепко всмотрелся в лицо Жанны, коротко кивнул и отошел, снова наперерез общему движению.

Жанна хотела спросить, кто это, но промолчала на всякий случай. Наталья Львовна будто угадала проглоченный вопрос:

«Серьезный товарищ. Следующий раз увидите, порадуйтесь. Наше женское дело — во время улыбнуться и во время не промахнуться».

В театральном буфете было свое фирменное пирожное «наполеон», но, Наталья Львовна, сообщив об этом Жанне, брать его отсоветовала: сахарная пудра сыплется на платье.

На Наталье Львовне платье было из темно-синего панбархата, на Жанне тоже красивое синее платье, шерстяное, с воротником и манжетами из крепсатена, — три месяца назад заказала в ателье, выходное, не поскупилась, и такая удача: оказалось готово как раз к премьере.

«Советую „картошку“, — Наталья Львовна показала на обмазанные шоколадным кремом соблазнительные катышки пирожного, лежащие на блюде. — Такую, как здесь, редко где найдете. Вы, Жанночка, пробовали когда-нибудь „картошку“?»

«Давно», — сказала Жанна.

(Не пробовала, подумала Наталья Львовна.)

«Я вам, Жанночка, положу». — Мельхиоровыми щипцами она подхватила пирожное...

(Во время войны в город вдруг пригнали состав с сахарной свеклой. Ее выдавали по карточкам вместо других продуктов. Корнеплоды были большие, тяжелые, как булыжники, иной раз такие крепкие, что приходилось рубить топором. Свеклу варили, жарили, тушили. В коридоре барака день и ночь томился навязчивый сладковатый запах. Некоторые хозяйки, среди них и мать Жанны пропускали вареную свеклу через мясорубку или мелко рубили ножом, скатывали в колобки, обваливали в кофейном сурогате. С такими колобками пили чай, называлось — пирожное «картошка».)

«Можно, Наталья Львовна, я лучше эклер»...

Пока пили в буфете крепкий душистый чай с лимоном, Наталья Львовна, ненароком или с умыслом, завела разговор о распределении: «Придумали, Жанночка, что-нибудь или ждете милостей от природы? Ведь осталось рукой подать». Жанна сказала, что собирается послать письмо на родину, в облпединститут; учителем в школу, честно говоря, не хочется. «Чем же вам Москва не нравится?» — весело спросила Наталья Львовна, отделяя ложечкой бочок шоколадной «картошки» с белым кремовым «ростком». Да ведь без жилья в Москве и постоянной прописки, сколько ни думай, ничего интересного не придумаешь, возразила Жанна. «Отчего же не придумаешь? — Маркиза смотрела строго. — Синица в руке часто оказывается пойманным журавлем». («Вот она о чем!» — Жанна покраснела.) «И кстати, — Наталья Львовна снова прищурилась. — А Соболев? Соболев-то как же? Он ведь не декабристка, за вами в Сибирь ехать».

«В том-то и дело. У Сережи своя дорога. Я ему мешать не хочу».

«Ах, Жанночка, вы уж мне поверьте: никогда заранее не угадаешь, кто кому помешает».

Дали звонок. Пора было возвращаться в зал.

«Вы, между прочим, тут Последнюю жертву видели? — спросила Наталья Львовна, прикладывая салфетку к накрашенным губам. — Павел Сергеевич замечательно играет. Попросите у него контрамарку».

Пьеса была ничтожная, обычная времянка тех скудных театральных лет, но это была премьера, притом выдвинутая на Сталинскую премию, зал, куда ни повернись, был заполнен людьми, знакомыми Жанне по фотографиям в газетах и журналах и знакомыми между собой, люди эти здоровались друг с другом, перебрасывались двумя-тремя фразами о чем-то, интересном для них и неведомом Жанне, иногда шутками, которые она, даже вслушашись, не понимала, в зале царило настроение вместе праздничное и деловитое, и всё это, вместе с происходящим на сцене, и составляло эту самую премьеру, которая волновала Жанну и нравилась ей. А на сцене к тому же то и дело появлялся Павел Сергеевич (он играл главную роль — инженера-новатора), всякий раз вызывая оживление в зале, и Жанна огорчалась, что эти сидящие вокруг люди с известными всей стране лицами, не знают, что она знакома с Павлом Сергеевичем, что это он пригласил ее на спектакль, что он дарил ей серебряные звезды и называл сероглазой королевой. Как Павел Сергеевич и обещал, дважды эпизоды с его участием вызывали в зале хороший смех и шумные аплодисменты. Первый раз, когда в ответ на реплику отрицательного героя, инженера-консерватора (его играл Томилин), высокомерно объявившего, что он учился на Западе, Павел Сергеевич отозвался весело: «Так ведь и я учился на Западе: родился в Сибири, а институт окончил на Урале», и второй раз, когда, объясняясь в любви, он показывает невесте (ее играла Зерчанинова, по мнению Жанны, так же, впрочем, и Натальи Львовны, несколько староватая и тяжелая), как поднимать петли на чулках...

Когда спектакль окончился, Наталья Львовна подхватила Жанну под локоть, повела вместо гардероба куда-то в дальний конец фойе: «Надо поздравить Павла Сергеевича, поблагодарить». Перед укромной, обитой серым сукном дверью Жанна остановилась в нерешительности: «Посторонним вход воспрещен». «Какие же мы, душенька, посторонние», — засмеялась Наталья Львовна и решительно толкнула дверь.

Уже совсем поздно, проводив Наталью Львовну до дома, Жанна шла по бульвару, от памятника Пушкину вниз к Арбатской площади. Сыпал снег. Народа на бульваре было уже немного. В руке у Жанны пламенела большая красная роза, подаренная ей Павлом Сергеевичем из поднесенного ему букета. На душе было радостно, только совесть немного мучила, что Сережке ничего не сказала про сегодняшнюю премьеру. Ему бы не понравилось, нипочем не понравилось, сидел бы и злился, — утешала она себя. Навстречу попались два молодых офицера, летчики, лейтенанты. Наверно, недавно из училища — новенькие погоны посверкивали золотом из-под нападавшего на них снега. «Девушка, пошли с нами!» — весело окликнул ее один из лейтенантов. «Сегодня не могу, ребята, в другой раз!» — смеясь, крикнула Жанна и помахала розой над головой.

Глава двадцать вторая. Поле чудес

На исходе зимы пришла телеграмма от матери: Тяжело больна возможности приезжай мама. «Мать помирает», — комендантша в общежитии протянула Жанне сложенный вчетверо листок серой бумаги с наклеенными ленточками строк. «Тут сказано: больна», — Жанна схватила глазами напечатанные на ленточке слова, но еще не успела выстроить в воображении всё, что стояло за ними. «Не помирала бы, так не звала бы. Виданное ли дело — такая даль. Это она проститься зовет. Моя помирала, тоже велела мне телеграмму отбить. Сроду не посылала. А у нас, небось, не твоя Сибирь — Тамбовская область». Басовитая, с толстыми плечами комендантша слыла женщиной грубой, всегда резала напрямую.

У себя в комнате Жанна с листком в руке присела на кровать. Возможности приезжай... Какие у нее могут быть возможности? Дорога в один конец — почти неделя. И неизвестно, сколько пробудешь. Последний семестр, диплом. Значит, надо отпуск брать академический — на год. А через год... Разве угадаешь сейчас, что будет через год?.. Может быть, уже и не вернется больше — никогда. Она подумала о Сереже: поедет с мамашей своей ненаглядной в Ленинград, ходить по расчисленным маршрутам. Без нее. То-то мамаша обрадуется. И еще — Юрик. Кроме душистого халата в ванной, Юрик был чаем с Ангелиной Дмитриевной, и премьерой с Павлом Сергеевичем, и, что от себя самой таить, плотным конвертом в сумочке, и еще чем-то, что Жанна не в силах была определить, но чего ей никак не хотелось терять. Она почувствовала глухое раздражение оттого, что мать ничего лучшего не нашла, как заболеть в это самое важное, быть может, в жизни Жанны время, но делать нечего и раздражаться стыдно. Она пошла на почту, отправила матери срочную телеграмму, в которой просила скорее сообщить подробно, и стала ждать.

«Ну, считай, уже конец, хоронить поедешь», — снова протянула ей серый листок комендантша, когда Жанна на следующий день возвратилась с занятий: лейтенант Агеев вызывал ее к двадцати двум часам на переговорную станцию. Жанна не сразу сообразила, что это за лейтенант, который не счел за труд в пять часов утра беседовать с ней по телефону (разница во времени с Москвой у них семь часов), решила было, что это какое-то должностное лицо из воинской части, где работала мать, но потом вспомнила, что Агеевы — это соседи матери, с которыми она делит жилье, хорошие ребята, Толя и Аня; когда Жанна в последний раз приезжала домой на каникулы, они как раз устроили у себя вечеринку, и ее позвали, — она тогда много танцевала с лихим старшим лейтенантом со смешной фамилией Подопригора, который вообще-то служит на Сахалине, но в тот месяц стажировался на каких-то курсах.

К двадцати двум часам она пришла на переговорную. В зале было душно, народу много, как на вокзале. Жанна с трудом нашла место возле седой женщины в распахнутом плисовом жакете. Откинув на плечи шерстяной платок, женщина ела мороженое: в тепле мороженое быстро таяло, и женщина перехватывала и переворачивала в руке белую, до половины обернутую бумажкой плитку, чтобы откусить с того боку, где оно готово было вот-вот капнуть ей на грудь. Люди по большей части сидели молча, погруженные в свои думы: нужно было прикинуть, как в отведенные несколько минут сказать и услышать нечто действительно необходимое. Из репродуктора в углу под потолком то и дело слышался резкий голос диспетчерши, объявлявшей названия городов и номера кабин.

«Что совсем плохо?» — спросила Жанна, когда в трубке щелкнуло и где-то далеко раздалось требовательное «алё, алё». «Да нехорошо», — сказал лейтенант Агеев: задыхается, отекает, не встает совсем, только кое-как до туалета; врач говорит, срочно в больницу, ждут места...

«Ты давай поскорее, — сказал лейтенант, — мы-то с Анькой целый день на работе, она одна совсем. Хорошо, парикмахерша знакомая заходит. А так — совсем одна. Очень тебя ждет».

«Я конечно... — сказала Жанна. — Да ведь мне ехать целую неделю. А приеду — что я могу?»

«Я так думаю: если ты чайной ложечкой ей по губам проведешь, и то сразу полегчает. Так что — давай»...

В трубке снова щелкнуло.

Щелк, щелк — три минуты, и вся жизнь наперекос.

Чайная ложечка, про которую сказал лейтенант Агеев, будто какое-то бельмо сковырнула, и Жанна вдруг впервые с болезненной остротой увидела то, что было скрыто от нее эти два последних дня. Она увидела лицо матери, но не такое, к какому привыкла, а белое и круглое, отечное, увидела себя сидящую у материнской кровати, она водила ложечкой по губам матери — ложечка была не простая, чайная, а круглая, с витой ручкой, которая находилось у них в сахарнице: мятыми ненакрашенными губами мать ловила ложечку, но у нее недоставало сил поймать ее...

Место рядом с женщиной в плисовом жакете еще никто не успел занять. Жанна опустилась на стул. Женщина повернулась к ней: «Я слышу, вы с Сибирью уже поговорили, а я Кубань четвертый час жду. Связи нет. У меня дочь рожает, а связи нет». Жанна не ответила. Женщина доела мороженое, аккуратно сложила обертку, сунула в стоящую у ног кошелку и поерзала на стуле, готовясь и далее терпеливо ждать.

...Жанна подумала, что, как она теперь ни спеши, всё равно опоздает. Память тотчас выдернула откуда-то из своих закромов с детства пугавшую картинку: гроб и лежащую в нем женщину в желтом платье, и, хотя у матери никогда не было желтого платья, Жанна знала, что теперь это мать, а не старуха Коновалова со второго этажа. Потом она представила себе долгие шесть с половиной суток в плацкартном вагоне, скучные разговоры и расспросы соседей, одни и те же пластинки, которые крутит поездной радист, остывшие и зачерствевшие жареные пирожки с мясом и повидлом в станционных буфетах (городская еда, — тихо усмехнулась она)...

Назавтра была среда.

Ангелина Дмитриевна отворила дверь, по обыкновению потянулась поцеловать Жанну — и не поцеловала: «Что с вами, милая Жанна, на вас лица нет?» Жанна хотела было сказать, что всё в порядке, но вдруг, нежданно для себя самой, заплакала. Она плакала очень редко, уже и не помнила, когда такое случилось с ней в последний раз, и плакать не умела — слезы слепили ей глаза, текли по щекам, она некрасиво дергала носом и никак не могла унять прыгающие губы.

...Утром они встретились в институте с Сережей, он не заметил в ней никаких перемен, сразу заговорил о картотеке, которую она помогала ему составлять (из этой картотеки должен был получиться какой-то незнаемый прежде словарь щедринских героев, Сережа, подцепив словцо профессора Д., старомодно именовал его лексиконом). «Боюсь, Сереженька, не успею для тебя работу закончить», — Жанна объяснила, что придется ей скорей всего брать академический; он растерянно стащил с носа очки и, протирая стеклышки полой пиджака, смотрел на нее беспомощными близорукими глазами. «А как же мы?» — спросил наконец. «Нам с тобой так и этак расставаться, — сказала Жанна. — Мы всё не знали, как быть. А тут само собой и решилось».

«Я так не хочу, — замотал головой Сережа. — Я после диплома сразу к тебе».

«После диплома ты сразу в аспирантуру, — сказала Жанна. — Иначе и быть не может. Я и маме твоей обещала, что не стану тебе мешать. А ко мне дорога долгая — две недели туда и обратно».

Она ласково погладила его по щеке:

«Не огорчайся, Сереженька. Может быть, я через год вернусь диплом защищать. И ты будешь моим руководителем. Вместо Жоры этого».

Раздался звонок — начало занятий.

«Ну, ты придумай что-нибудь», — попросил он жалобно.

А ей хотелось, чтобы он пожалел ее, догнал, схватил, прижал к груди, как в любимом стихотворении, чтобы плюнул на диплом, на аспирантуру и, не откладывая, собрался вместе с ней (ну, хотя бы сказал сгоряча что-нибудь в этом роде).

Она не пошла на лекцию (первый прогул за годы учения) — медленно брела по Садовой прочь от института и, ей казалось, чувствовала, как живые, сегодняшние впечатления проведенных в нем лет ощутимо превращаются в воспоминания, отодвигаются куда-то в сторону, уступая место картинам иной, завтрашней жизни, в которую ей теперь предстоит перешагнуть...

«Один мудрец говорил, что отчаяние всегда преждевременно...»

Ангелина Дмитриевна поила ее горячим молоком с медом («молоко и мед успокаивают»).

«...В конце концов, вы ничего не знаете, кроме того, что услышали от соседа лейтенанта. Прекрасно, что вы так любите маму, только не огорчится ли она, когда узнает о вашем самоотвержении...»

Ангелина Дмитриевна положила на руку Жанны узкую, теплую ладонь.

«...Провести влажной ложечкой по губам больного очень трогательное, но, поверьте, милая Жанна, не самое действенное средство. Дайте-ка мне лучше адрес вашей мамы, попробуем узнать толком, что с ней и чем можно ей помочь... Возьмите еще молока. А к Юрику не ходите сегодня: вы устали, взволнованы...»

«Нет, нет, я пойду, мне с ним хорошо», — сказала Жанна.

Она и в самом деле устала: впервые она заснула вместе с Юриком и проспала до утра в его кровати.

Мать задыхалась, часто ей казалось, что душит ее не болезнь, а страх. Она знала, что умирает, и ей страшно было, что, когда придет роковая минута, рядом никого не будет, некому будет сказать напоследок какие-то хорошие слова и никто не обратится к ней со словами утешения, — только вдвоем будут они в комнате, она и смерть. Однажды днем, когда соседи, Толя и Анечка (такие милые, участливые люди оказались), будут на работе, дверь бесшумно отворится, войдет никому не видимая — только ей — бледная худая женщина в черном платье и наброшенном на голову черном платке, тихо приблизится к ней, сядет на стул возле кровати, сунет руки в широкие рукава своего платья и примется терпеливо ждать, глядя на нее прозрачными чуть навыкате глазами. Женщина будет сидеть молча, неподвижно, и под ее безразличным взглядом — мать знала это — в груди не останется даже силы, чтобы набрать воздуху и закричать от ужаса. Она приоткроет рот, чтобы вздохнуть, но вместо того жизнь начнет выходить из нее, растворяясь в воздухе, заполняющем кубатуру комнаты. Возвратившись домой, Толя и Анечка найдут ее уже неживой, и руки ее, вытянутые поверх одеяла, будут окаменевшими и холодными. Ей хотелось умереть во сне, — засыпая, она просила кого-то, хотя в Бога не верила, чтобы он взял ее; но наступало утро, и с первым лучом света, проникшим в открытые глаза, возвращался страх и начинал душить ее. В обеденный перерыв забегала парикмахерша Розалия, решительная и шумная, кормила супчиком и помогала помыться. «Что это ты, помирать собралась? — шумела Розалия. — В твои годы помирать рано. Подлечат, волосы покрасим, еще жениха найдешь. Вон у меня клиентка — пятьдесят два, недавно свадьбу сыграла...» Мать ждала весточки от Жанны, боялась, что недостанет сил отворить почтальону, а тот не догадается опустить телеграмму в ящик. Сообщения о приезде от Жанны не поступало, Толя пожимал плечами и, похоже, сердился, а мать втайне наделась, что Жанна бросила все свои дела и уже едет без всякого предупреждения. Вечерами попозже, чтобы не поднимать ее звонком в дверь, приходил с уколом участковый врач Игорь Борисович, такой же молодой, как лейтенант Агеев, говорил, что, если бы не ремонт в больнице, то место непременно бы уже дали, и предлагал послать Жанне заверенную в райздраве телеграмму, чтобы не было сложностей с предоставлением академического отпуска.

«Вы уж ее не пугайте, — просила мать. — Она ведь всё понимает. Такая неудача — перед самым дипломом». На шестой день — хорошо, Розалия, парикмахерша, как раз была при ней, — в дверь резко позвонили, Розалия побежала отворять почтальону, но вместо почтальона в комнату энергично вступила целая делегация — статная дама, протиснувшаяся первой, представилась зам. зав. горздрава и объявила, что получена телефонограмма из обкома партии, матери предоставлено место в клинике медицинского института, где она пройдет обследование и лечение, и перевозка уже готова, надо скорее собираться, чтобы успеть в областной центр до темноты. «Вот и товарищ Акимова (это была главный врач районной поликлиники, матери знакомая) с вами поедет, и Игорь Борисович будет вас сопровождать». Игорь Борисович подошел к ней с шприцом — «на дорожку» — глаза у него блестели, он казался взволнованным и счастливым. Все вошедшие одновременно разговаривали, двигались туда сюда по комнате, торопливо выбирали вещи, какие взять с собой, и передавали Розалии, чтобы уложила в сумку. «Ну, вот, смотри, даже разрумянилась!» — улыбнулась статная дама из горздрава. Главврач Акимова повернулась к Игорю Борисовичу: «Ей бы успокоительное что-нибудь»... Мать лежала на носилках и, не отрываясь, смотрела, как в заднем стекле перевозки, неостановимо разматывается, постепенно темнея, полоса зимнего неба. Игорь Борисович подремывал, пристроившись рядом на неудобном откидном сиденье; время от времени он брал ее за руку, отыскивая пульс. А ей не спалось. Сердце то разбегалось торопливо и, казалось, тарахтело, то вдруг останавливалось, но страха не было. Она вспоминала, как однажды, вскоре после войны, ей пришлось вот так ехать на грузовой машине в областной центр, и тоже зимой, она сидела в кабине рядом с водителем и вдруг увидела, как из темной лесной чащи, прижавшейся к дороге, выбежал, взметая снег, огромный лось и остановился у самой обочины...

Назад Дальше