Частные уроки. Любвеобильный роман - Владимир Порудоминский 7 стр.


Когда я проснулся, первое мое желание было — скорее снова оказаться у Малушки.

Номер телефона Малушка мне не дала — обещала позвонить сама, как только обстоятельства позволят. На шестой день я набрался смелости, махнул рукой на мужское самолюбие и отправился к ней. Я остановился у двери, задыхаясь от волнения, — каждое мгновение однажды пережитого за этой дверью казалось мне прекрасным. Подняв руку к звонку, я вдруг сообразил, что не знаю фамилии Малушки, как, впрочем, и настоящего имени ее. Татарка, — вспомнил я. Возле звонка на листке были начертаны одна под другой пять или шесть фамилий, все одинаково однообразные, не оставлявшие простора для предположений. Я глубоко вздохнул, побеждая страх, и наобум четыре раза нажал белую кнопку. Дверь почти тотчас распахнулась — на пороге стояла Малушка.

«Нет, нет, ко мне нельзя. Я занята».

«На пять минут». Мне было противно — так жалобно прозвучал мой голос.

«Нет, нет, никак нельзя». Придерживая меня рукой, Малушка через плечо крикнула кому-то: «Это агитатор. Я сейчас».

«Ты позвони мне завтра», — попросил я.

«Слушай, — сказала Малушка. — Ты лучше напиши этой девочке твоей. В Латвию. Чего она там мучается».

И она захлопнула дверь.

Если сидящего Гоголя, изваянного Андреевым, медленно обойти, двигаясь слева направо, увидишь, как ироническая улыбка на его лице постепенно оборачивается исполненной отчаяния трагической маской. Можно, впрочем, двигаться и в противоположную сторону.

На Арбатской площади я встретил своего школьного приятеля Гелю Семенова и, не в силах сдерживаться от терзавшей меня тоски, поведал ему о своем злосчастии. Геля оказался опытным психологом: он завел меня в первую же попавшуюся на нашем пути закусочную, взял двести грамм водки и до полуночи утешал меня рассказами о коварстве женщин, которых — женщин — было у него, судя по этим рассказам, видимо-невидимо.

Дома на покрытом белой скатертью столе мне были оставлены бутерброды с сыром, душистый чай и кружок лимона в стакане. Я остановился возле двери родителей и прислушался, дышат ли они. Они разговаривали обо мне.

«Cherchez la femme, я убеждена, — сказала мать. — Ты бы поговорил с ним».

«Если женщина, тем более не следует вмешиваться, — возразил отец. — Ему надо самому всё пережить и решить. Не то мы же и виноваты окажемся».

«Как бы глупостей не наделал».

«Не исключено. Но, знаешь, лучше потом вместе с ним страдать и расхлебывать, чем когда-нибудь от него услышать, что мы помешали его счастью».

«Это у Метерлинка, кажется: люди с улицы видят в окно освещенную комнату, там происходит что-то, но толком понять или как-то вмешаться не в силах...»

Лёвка, забредший ко мне сочинять очередную текстовку, объяснил:

«К ней, к Малушке, уже полгода офицер один ходит, моряк. То женится, то не женится, измучил ее совсем. Хочешь, я тебя еще с какой-нибудь познакомлю. Есть одна совершенно потрясающая баба. Между прочим — кандидат химических наук...»

Глава десятая. По-женски

«Ты, Сергей, погуляй, к чаю купи что-нибудь, вот деньги, а мы с Жанной пока сядем поговорим по-женски».

Волосы у Сережиной мамы аккуратно уложены, губы подкрашены, маникюр — Жанна представляла себе ее попроще.

В тот четверг, торопясь, как всегда, от желания поскорее остаться вдвоем, прибежали в свой «терем-теремок» (так между ними говорилось) — дверь в квартиру была заперта изнутри, и ключ в замке. «Что такое? — удивился Сережа. — Наверно, у мамы дежурство отменилось?»

«Я лучше пойду», — сказала Жанна.

«Никуда не пойдешь, — сказал Сережа. — Вам давно пора познакомиться. Я не хочу скрывать от мамы, что ты есть. Она у меня всё понимает»...

«Я смотрю, вешалки, пуговицы пришиты, и дома порядок, посуда перемыта, и белье постельное сложено аккуратно...»

«Очень уж неулыбчивая, — подумала Жанна. — И глаза усталые».

Из кухни доносилось: диктор, стараясь придать голосу значительность, читал по радио какую-то долгую статью. Жанна вдруг сообразила: когда они с Сережей приходят сюда, радио тоже всегда включено. Вовсе они это радио что ли не выключают? Наверно, с войны повелось — жить со включенным радио.

«Я, признаюсь, надеялась, что с этим Сергей подождет. Упустила. Он ведь — дитя. Прежде девочки на него никогда внимания не обращали. Называли: „профессор“. А в „профессоров“ не влюбляются. И вдруг — вы. Красивая девушка. Глаза, волосы. Как ему было устоять?»

«Говорит ровно, не запинаясь, как по-написанному». Щеки у Жанны пылали.

«Не сердитесь: я без обиняков. Вы ведь живете с Сергеем? Как женщина?»

«Мы с Сережей любим друг друга».

«Ну, это еще не резон ложиться в постель. Люди годами проверяют свои чувства. Мы с отцом Сергея четыре года до женитьбы встречались без этого — ничего, вытерпели. Создали хорошую, крепкую семью».

Она сидела напротив, не опираясь на спинку стула, прямая, плечи развернуты, как у балерины.

«Когда началась война, мне было тридцать пять. Муж с войны не вернулся. И я решила, что моя жизнь будет полностью принадлежать одному Сергею».

Диктор кончил читать, по радио стали передавать музыку, что-то классическое, знакомое, Жанна никак не могла вспомнить что.

«Сергей — мальчик незаурядный, вы сами знаете. Сталинский стипендиат. Его уже в аспирантуру приглашают. Обещают большое будущее. А какое будущее, если сейчас жена, ребенок...»

«Ребенка не будет».

«Почему вы так уверены? Или Сергей — не первый у вас?»

В ее голосе Жанне послышалась ревность.

«У меня жених был, погиб на фронте».

«Простите. Не хотела вас обидеть».

Сережина мама молча смотрела куда-то мимо, через Жаннино плечо.

«Я, наверно, пойду, — сказала Жанна. — У нас в общежитии строго».

«Что вы, куда! Сергей расстроится. Я рада, что вы меня поняли. Если вы действительно любите Сергея, вы должны помочь мне избавить его от ненужных забот».

Слышно было, как гулко хлопнула дверь парадного. Наверно, Сережка возвращается.

«Со мной у него забот не будет, — сказала Жанна. — И у вас тоже. Вы не беспокойтесь».

«Произошло чудо, — Сережа вошел в комнату, не раздеваясь. В руке растрепанная по листкам книга. — Возле магазина у неизвестного любителя спиртного приобрел за трояк Путевник 1817 года. Совершенно замечательная вещь! Маршруты, ямские станции, расстояния в верстах. Если угодно, можем тотчас проследить весь путь Гринева от симбирского имения до Белогорской крепости».

«А к чаю приобрел что-нибудь?» — спросила мама.

«К чаю?» — удивился Сережа.

Мама и Жанна посмотрели друг на друга и громко рассмеялись.

В следующий четверг, когда они снова появились в своем «теремке», Жанне вдруг показалось, будто она никогда прежде не бывала здесь и теперь ей нужно заново привыкать ко всему — к рисунку на обоях, красным корешкам энциклопедии в книжном шкафу, зеленому эмалированному чайнику. Сережа хотел обнять ее. Она отстранилась: «Не надо. Я что-то устала сегодня. Давай просто так посидим. Или — в кино сходим».

«Скоро в каждой квартире будет телевизионный аппарат, — сказал Сережа. — Лежи себе и смотри любое кино».

«Ну, это когда еще!..»

«А еще будут видеотелефоны: люди разговаривают и видят друг друга».

(«А вот это уже совсем ни к чему», — подумала Жанна.)

Глава одиннадцатая. Снова по-женски

Кресло круглое, мягкое, обитое теплым бархатом, Жанна, как опустилась в него, утонула до плеч; чайник какой-то невиданный с носиком в виде изогнутой лебединой шеи; чай из клюва птицы лился в чашки — густой, янтарный, струя казалась тяжелой («Надо, Жанночка, смешивать индийский, высший сорт с краснодарским, тогда и вкус, и аромат, и цвет»); чашки такие Жанна тоже видела прежде только в музее, страшно поднимать за ручку, вдруг обломится («Мейсен, Жанночка. Видите: синие мечи», — Наталья Львовна перевернула свою чашку вверх донышком, показала фабричную марку — две скрещенных голубых полоски.). В стеклянном шкафчике стояли на полках фарфоровые фигурки: дамы с высокими белыми прическами («маркизы») и кавалеры в разноцветных кафтанах и белых чулках («Муж с войны привез. Я люблю фарфор»). Жанна, вспомнила, как отец уходил на войну — в своей светлой шляпе, с нелепым докторским саквояжем, но не зацепилась памятью: будто мелькнул где-то на другом конце площади и тотчас снова исчез. Жанне было хорошо, спокойно в глубоком, теплом кресле; Наталья Львовна пригласила домой, сказала, есть серьезный разговор, но вот уже второй час пьют чай, и всё о пустяках, а Жанна и не торопится, кажется, век бы так сидела, в красоте и уюте, чтобы ни забот, ни хлопот. Наталья Львовна спросила про Сережу («Аспирантура ему, считайте, уже обеспечена; подойдет срок, и для вас что-нибудь подвернется»). Жанна пооткровенничала: следок от встречи с Сережиной мамой не подживал. «Ах, Жанночка, одинокие матери при единственном сыне — особое племя. Но когда женщина для сына еще и мать, они бессильны... Да, кстати...» Кстати, мои друзья, очень значительные люди («имя назову позже») нуждаются в помощи. Нет, не домашняя работа («что вы!»). И не секретарство. Речь о несколько странной услуге. (Наталья Львовна прищурилась, помолчала.) Скорее, что-то вроде частных уроков. Да, конечно, частная практика у нас не одобряется, но тут особый случай. И — ни одна живая душа... Не могу говорить заранее. Но если согласны встретиться, тут телефон, попросить Ангелину Дмитриевну. Вы девушка умная, самостоятельная, с жизненным опытом — сами разберетесь. Свое мнение высказывать не хочу; впрочем, не воздержусь, посоветую: не спешите отпускать в море золотую рыбку, готовую исполнить многие ваши желания. Уже в прихожей, когда Жанна надевала пальто: «Кстати, на днях видела Холодковского. Похоже, он делает серьезную карьеру...»

Опять — «кстати». Почему — «кстати»?

И при чем здесь Холодковский?..

Глава двенадцатая. Материнские заботы

Мать увеличила фотографию отца, в темной рамке поместила на стене, прямо напротив двери. Под фотографией повесила отцовскую рейсшину, наискосок, — так вешают саблю под портретом погибшего джигита. После войны, когда расформировали госпиталь, мать устроилась на работу в воинскую часть, получила комнату в военном городке (начальство расщедрилось): дом кирпичный, двухэтажный, с паровым отоплением, и соседи спокойные — офицер, молоденький, только что из училища лейтенант, с женой, у них своя жизнь, у нее — своя. Но это только так говорилось, другим и самой себе: никакой своей жизни у нее не было и, похоже, не предполагалось. Одинаковые дни ложились один за другим: работа и комната, где всё напоминало ей об одиночестве. Одна и та же тарелка, находившаяся в постоянном употреблении, вилка, ложка, чашка, один и тот же стул, по одну сторону стола, тогда как три другие его стороны смотрелись пустующей, неосвоенной территорией, узкая девичья кровать, купленная для экономии места... В прежней комнате хозяйничал установившийся с годами беспорядок, а здесь было чисто, бело, пустынно, всё на своих местах, точно приколочено, и даже какой-нибудь спичечный коробок, оставленный по оплошности на столе или на буфетной полке, незаметно возвращался туда, где ему надлежало находиться. Из-за приотворившейся двери не доносился запах сырости, земли, капусты, как в прежнем барачном доме, не бродила за дверью горластая Раиса Ларичева, дети ее не топтались робко на пороге в надежде заполучить что-нибудь съестное. Лейтенант по вечерам готовился к завтрашним занятиям, жена сидела с ним в комнате, лишь изредка появляясь в кухне, чтобы поставить чайник, дверь к ним в комнату всегда была закрыта, и за ней стояла такая тишина, что непонятно было, разговаривают ли они между собой. Несколько раз они просили разрешения пригласить гостей: приходили еще два-три лейтенанта, с женами или девушками, кто их знает, тогда из-за двери слышался разговор и смех, заводили патефон и танцевали, но ее не звали; возле них она чувствовала себя чужой и старой. Иногда, чаще всего в выходные дни, когда залеживалась по утрам в постели, слышала она сильный зов тела, ей было всего неполных сорок пять, но она читала в глазах встречных мужчин, что у нее нет ничего впереди: вокруг суетились, отчаивались, были готовы на всё одинокие девушки и молодые вдовы, беспощадно оттесняя ее на край жизненного пространства, самим своим существованием и множеством приговаривая к ранней одинокой старости. Разнежившись под одеялом, она гладила и трогала свое тело, но замечала вдруг, что у нее отекают ноги, на стопах и под коленями залиловели вены; доктор в медсанчасти прописал ей адонис верналис, дважды в день она встряхивала в пузырьке мутноватую жидкость, пахнущую какими-то сладковатыми кореньями, наливала в столовую ложку и думала сердито, что скоро, наверно, придется и зубы укладывать на ночь в стакан, но зубы у нее пока были свои, крепкие и белые сибирские зубы, только улыбалась она теперь нечасто. И по мере того, как съеживалось, отбирая надежды, будущее, быстро и заметно, день за днем открывая новые просторы памяти, разрасталось прошлое. Оно разрасталось подобно разраставшемуся вокруг нее городу, неудержимо захватывавшему новые территории и менявшему облик прежних. И чем дальше, тем всё больше манил ее выраставший в воспоминаниях прекрасный и радостный мир, обозначенный понятием «до войны», мир, в котором всё ладилось, в котором сбывались надежды, торжествовали любовь и дружба, и люди вокруг пели бодрые и веселые песни о том, что никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить. До войны они собирались летними вечерами вокруг врытого в землю на площадке перед бараком посеревшего от времени стола, все соседи, выпивали вскладчину и дотемна пели песни, особенно Ларичевы, Василий и Раиса, оба голосистые, хорошо пели, и она замечала, как Василий, черноволосый, похожий на цыгана, непросто на нее поглядывал, норовил пристроится возле и будто невзначай клал ей ладонь на плечо, а то и на колено, но она — теперь ей казалось — всю жизнь любила только мужа, любила сильно и страстно.

Однажды, будучи в центре города, она забрела в сквер, тянувшийся вдоль реки по высокому берегу, и ей вспомнилось с замечательной ясностью, как двадцать с лишним лет назад ярким солнечным днем, после первомайской демонстрации она пришла сюда с будущим мужем, — они и познакомились на демонстрации, два, от силы три часа назад. Беседуя, — говорила больше она, — присели на свободную скамью (может быть, вот эту самую, мимо которой она проходила), она вытянула ноги, чтобы он и ноги ее красивые увидел, и новые ее туфли, белые, парусиновые; он смотрел на дальние горы, поросшие темным таежным лесом, и вдруг предложил: «Давайте прямо завтра и распишемся? Если, конечно, вы не против». Так и получилось, что она только один день была невестой, а остальную жизнь — женой и вдовой.

Она опустилась на скамью (ей думалось, что ту самую) и принялась вспоминать, но всё, что лезло в голову, казалось неинтересным и не стоящим воспоминания, а перед взором то и дело возникал фотографический портрет на стене.

Послышалось протяжное металлическое журчание, и на дорожке появился катившийся на своей посаженной на подшипниковые колеса доске известный в городе инвалид Антипьев, по обыкновению пьяный и злой. Он постоянно затевал безобразные скандалы и драки, но избавить от него население никак не удавалось: совестно было да и проку никакого держать его без двух ног в тюрьме. Рядом с Антипьевым шла, покачиваясь и спотыкаясь, седая, взлохмаченная женщина. «Она, сука, меня триппером заразила!» — закричал Антипьев, поравнявшись со скамьей. «Видали, какой чувствительный...» — женщина грязно выругалась и засмеялась. Подумать только, совсем старая...

Завечерело. Горы вдали затянула синева. Лес на их склонах казался наползавшим на них туманом. Минувшим летом Жанка приезжала на каникулы, но пробыла всего две недели — заскучала. На зимние каникулы вовсе не приехала — «надо писать курсовую и вообще дела»...

Парикмахерша Розалия, причесывая, подкрашивает ей поседевшие пряди. Зачем?..

Глава тринадцатая. Каждая семья несчастлива по-своему

Едва ли не все, встречавшие Ангелину Дмитриевну, были убеждены, что она совершенно счастлива.

Ангелина Дмитриевна была красива (может быть, с этого стоит начать, когда ведешь разговор о женщине). В молодости ее находили похожей на известный портрет Анны Ахматовой работы Натана Альтмана. Впрочем, и теперь, в свои «за сорок» или «под пятьдесят» (в зависимости от собеседника), она не утратила этого сходства — та же стройность и стать, черные (правда, уже подкрашенные) волосы, челка, тот же тонкий с горбинкой нос.

Тяготы жизни с детских лет обходили ее стороной. Она родилась в родовитой семье, но уже дед променял преимущества государственной службы на ученые занятия и сделал успешную университетскую карьеру. Отец по наследству перенял у него интерес к науке, известное имя и кафедру. Ангелина Дмитриевна была подростком, когда случилась революция, но ее семейство менее остальных испытало на себе лишения страшного переходного времени: отец вместе с такими известнейшими профессорами, как Тимирязев, Зелинский, Бах, выказал искренную готовность сотрудничать с новой властью, полагая в этом долгожданную возможность служения народу. В итоге Ангелина Дмитриевна вместе с родителями продолжала жить, не ведая уплотнений, в прежней большой квартире на Моховой, еженедельно им привозили весьма полноценный паек из кремлевской столовой, и главные люди страны, чьи имена были у всех на слуху, звонили отцу по телефону и просили где-то выступить и кого-то принять. Гимназию, в которой училась Ангелина Дмитриевна, переименовали в трудовую школу, но в ее распоряжении оставалась отлично подобранная домашняя библиотека, она по-прежнему брала частные уроки музыки и совершенствовалась в языках с швейцаркой-бонной Гертрудой Фридриховной (в России ее именовали Гертой Федоровной), жившей, сколько себя помнила Ангелина Дмитриевна, у них в доме на положении члена семьи.

Довольно рано возле Ангелины Дмитриевны засуетились поклонники, она особо привечала двоих: блестящего молодого военного в высоких чинах, которого за веселую отвагу прозвала Д'Артаньяном, и преуспевающего журналиста, сутуловатого еврея, в роговых очках и трубкой во рту, — журналист был известен своим остроумием, по всей Москве повторяли его шутки и парадоксы. Журналист познакомил ее с Борисом Пильняком и Маяковским, который в тот вечер был угрюм и нелюбезен, Д'Артаньян возил в служебном автомобиле на Ходынское поле смотреть испытательные полеты аэропланов и достал ей гостевой билет в Большой театр на заседание партийного съезда, пообещав, что она станет свидетелем последнего и решительного боя; билет был во второй ярус, она плохо слышала ораторов, видела только, как они один за другим поднимались на трибуну, скучала, не решалась уйти, ждала чего-то необыкновенного и, лишь когда заседание объявили закрытым, выбралась с гомонящей толпой на воздух и отправилась к себе, на недальнюю Моховую, не предполагая, что последний и решительный бой и в самом деле состоялся.

Назад Дальше