Концерт «Памяти ангела» - Эрик-Эмманюэль Шмитт 10 стр.


Они не стали дожидаться рассвета.

В пять утра Аксель велел Крису помочь ему принять душ, одеться и сесть в кресло. А затем приказал вести машину.

В серых сумерках нерешительного рассвета машина спустилась к озеру и осторожно двинулась по утопающей в тумане прибрежной дороге.

— Стоп, встанем здесь, — распорядился Аксель.

На обочине им подавал знаки вчерашний китаец, державшийся как-то напряженно.

Они выбрались из машины. В воздухе витал застоялый запах плесени и сушняка.

Китаец наклонился, указывая на обугленные мостки и низкую деревянную лодку.

По приказу Акселя Крис со всей возможной деликатностью помог ему перебраться из кресла в лодку. Усевшись на заднюю скамейку, калека с раздражением оттолкнул его.

Мотор работал на низких оборотах, чтобы не потревожить тишину. Силуэт китайца, стоявшего у кромки воды, становился все тоньше, пока, расплывшись, не истаял в утренней дымке.

— Куда мы направляемся?

— Увидишь.

Крис гадал, что находится в сумках, лежавших между ними на дне лодки.

По мере продвижения ялика туман уплотнялся, становясь густым, как гороховый суп. На середине озера, там, где в туманном ледяном пространстве уже пропали очертания берегов и горных склонов, Аксель выключил мотор.

— Здесь путешествие заканчивается.

— Здесь? — переспросил Крис.

— Здесь, на середине лагуны.

Тут Крис понял, что задумал Аксель: туман альпийского озера сменился синевой таиландской бухты, купавшейся в солнечном свете; Аксель решил, что пришла очередь Криса узнать, что такое тонуть.

— Не двигайся!

На Криса смотрело дуло револьвера. Аксель вытащил его из кармана.

— Я не шучу, — упрямо произнес он. — Вернись на место. Если ты не подчинишься, я выстрелю.

Крис снова сел. Он хотел было вступить в переговоры, открыл рот…

— Заткнись! Сегодня говорю я! — рявкнул Аксель.

Несмотря на безапелляционный тон, его сотрясала дрожь. От холода, а может, от страха или гнева… Атрофированные после комы лицевые мышцы делали лицо Акселя совершенно бесстрастным. Только сведенный рот выдавал напряжение.

— Когда-то ты, вместо того чтобы спасти меня, помчался за жетоном с номером один. Конечно, ты, вероятно, не знал, что я могу умереть, но ты не колебался, выбирая между моей жизнью и выигрышем в соревновании. На сей раз выиграть не удастся. Открой сумки.

Сталь револьвера сверкала, отбрасывая блики, похожие на молнии.

Крис медленно наклонился к тяжелым котомкам и подтащил их к себе по дощатому дну лодки. Внутри были связанные между собой свинцовые слитки с ременными петлями на концах.

— Обвяжись ремнями.

Крис попытался протестовать. Вместо ответа Аксель молча нацелил ему в лоб ствол револьвера.

Крис вынужден был подчиниться.

— И покрепче! Вяжи сложные узлы. Так, чтобы ты не смог высвободиться. — Аксель щелкнул курком.

Над их головами с пронзительным, печальным криком метнулся ворон.

Крис вдруг отбросил внутреннее сопротивление и взялся за дело. В его движениях сквозили решимость и энергия. Аксель заметил это, слегка удивился, но ничего не сказал.

— Ну вот, — заявил Крис, — балласт закреплен. Что дальше?

— О, как ты торопишься…

— А чего тянуть, конец мне известен. Я прыгаю в воду, или ты меня пристрелишь.

— Спокойно. Можно подумать, что тебя это устраивает.

— Мне кажется, это неизбежно.

— Повторяю, спокойно. Распоряжаюсь я. Я организовал все это, а не ты.

— Но я тоже. Я несу ответственность за то, кем ты стал.

— За то, что я стал миллиардером? — Аксель прыснул со смеху.

— Нет, убийцей. Вспомни, как нас называл Пол Браун, тот американец, что организовал нашу стажировку. Братья-враги Каин и Авель. Я был плохим, я был Каином, а ты хорошим, Авелем. Я был тем, кому выпало убить своего брата. Я сделал это.

Аксель с ненавистью взглянул на него:

— О, так ты все же чувствуешь себя виновным?

— Да, в огромной степени. Но теперь Каин — это ты, а я Авель. Нелепо, да? За двадцать лет мы поменялись ролями. Ты превратился в сгусток страдания, ожесточения, ненависти. Ты был ангелом, а я поступил с тобой просто чудовищно. Еще бы мне не стыдиться!

Готовый выстрелить, Аксель вновь навел на него оружие:

— Заткнись!

Крис горячо продолжал:

— Я погубил тебя, Аксель. Погубил не только твою жизнь, но и тебя самого. Ты превратился в собственную противоположность. Я превратил ангела, которого когда-то знал, в демона.

— Замолчи! Я сам в ответе за то, кем стал. Я хотел этого. «Больше никогда… — вот что я сказал себе, когда вышел из комы, — я больше никогда не буду жертвой».

— Странно. «Больше никогда… — именно это я сказал себе, вернувшись в Париж, — я больше никогда не буду убийцей».

Они на секунду задумались над иронией судьбы, превратившей мерзавца в альтруиста, а святого в негодяя.

Наплывающий туман, глубокий и легкий, как белая вязкая взвесь, навис над ними, укрыв плотным глухим плащом.

Аксель задумчиво произнес:

— Когда на этой неделе я увидел тебя в кафе, ты говорил с одним из своих подопечных об искуплении. Я долгие годы не слышал этого слова и не задумывался, что оно означает. Ты говорил с такой убежденностью, что я догадался: ты говоришь о себе. Стало быть, после того, как ты бросил меня там, на глубине, как ненужный рыболовный крючок, ты пообещал себе искупить вину? И тогда мне стало ясно, что сам я проделал обратный путь: я деградировал, а ты совершат восхождение. Что же противоположно искуплению? Падение? Проклятие? Да, вероятно, проклятие… Когда я произношу это слово, мне становится дурно, я вновь чувствую себя жертвой.

— Это неверно. Если ты становишься жертвой других, ты избегаешь участи сделаться собственной жертвой. Это в твоей власти. Это зависит только от тебя.

— Я утратил силу, Крис. Погрузившись в цинизм, ты уже не сможешь от него избавиться, у тебя не остается никаких идеалов, тебе плевать на все, кроме боли. Так вот, с тех пор как мы встретились, боль меня уже не отпускает, она усиливается. Потому что ситуация изменилась… Еще недавно я ненавидел тебя. Теперь ненавижу себя. Я смотрю на себя твоими глазами, вспоминаю, каким я был, сравниваю. Что мне остается, Крис, что мне остается?

Если бы Аксель снял темные очки, Крис увидел бы на его глазах слезы.

— Кое-что я могу для тебя сделать, — сказал Крис, вставая.

— Никто не в силах ничего сделать для меня.

— Я могу. Могу помочь тебе снова стать хорошим человеком.

— Невозможно. Прежде всего, я сам не желаю этого.

— Я заставлю тебя.

И Крис, подняв свинцовые слитки, взглянул на туман по правому борту и прыгнул.

Все произошло так быстро, что Аксель понял, что случилось, лишь когда тот уже погрузился в воду.

Секунду, не больше, голова Криса виднелась на поверхности, пока его мышцы были в силах сопротивляться, а глаза смотрели на Акселя. Потом свинцовый груз потянул его на дно.

Пузырьков воздуха не было. Должно быть, Крис рефлекторно задержал дыхание.

Аксель глядел на расходящиеся концентрические круги, на вновь ставшие спокойными воды озера.

Казалось бы, это должно было принести ему удовлетворение. Свершилась его воля, но он ничего не чувствовал.

Вдруг пузырьки воздуха с шумом вырвались из глубины на поверхность, будто выражая радость, что им удалось оторваться от враждебной среды и слиться с родной стихией.

Это ощущение пронзило Акселя болью. Он понял: это агония.

— Крис! — крикнул он.

Дрожащий крик взлетел в равнодушном молчании гор и затих. Ответа не было.

И тогда Аксель, чтобы спасти Криса, бросился в воду.

* * *

Долгие годы папаша Кераз, уроженец Савойи, случайно оказавшийся тогда на озере рыбак, с лицом, выдубленным жизнью под открытым небом, рассказывал зевакам и туристам, которые соглашались его выслушать, историю, не дававшую ему покоя.

Как-то утром, когда он удил рыбу на мысу, неподалеку от дороги, спускавшейся от шале Комба (когда он не выходил на лодке, то пристраивался на этом скалистом выступе), он стал свидетелем невероятной сцены. Туман, как это часто бывает в ноябре, плавно стлался над озером, волны то проявлялись, то скрывались в дымке. Вдруг вдали он заметил лодку, в ней, заглушив мотор, мирно беседовали два человека. Потом все опять заволокло туманом. А когда чуть развиднелось, он увидел, как один из сидевших в лодке прыгнул в воду с грузом в руках. Ныряльщик? Другой что-то с тревогой крикнул, а потом кинулся в воду следом за первым. Зрелище вновь заволокло туманом. Но пару минут спустя, когда видимость восстановилась, Кераз различил в воде две головы, ему показалось, что второй мужчина вытащил первого, но потом их отнесло от лодки. Новый порыв ветра скрыл от его глаз продолжение спектакля. Хмарь развеялась минуты через две. И когда наконец воздух вновь стал прозрачным, посреди озера осталась только лодка. Куда же делись люди? Канули в воду или же выплыли на берег? Утонули или спаслись? Он решил, что ему все померещилось.

Поколебавшись неделю, старик Кераз, выпив для храбрости, отправился в полицию рассказать о происшествии.

— Если нам сообщат об исчезновении двоих мужчин, — со смехом сказал ему бригадир, — мы попросим тебя пересказать твой роман. А теперь иди проспись.

Жандармы не собирались выслушивать неграмотного старика, от которого разило спиртным.

Кераз так разобиделся, что с той поры беспрестанно смолил темные «голуаз» без фильтра и потягивал альпийский полынный ликер.

Пары алкоголя уже почти отогнали назойливое видение, когда одно событие вновь напомнило о нем старику.

Спустя десять лет, когда из озера спустили воду, чтобы прочистить дно, были обнаружены два трупа. На илистом ложе покоились два сплетенных тела, свернувшись клубком, как близнецы в чреве матери.

Никто так и не узнал, кто они были. Зато рабочие, обнаружившие скелеты, были так поражены их сходством, что высокий скалистый мыс, напротив которого погибли эти двое (тот самый, где сидел папаша Кераз, присутствовавший при их последней попытке спастись), назвали скалой Каина и Авеля.

ЛЮБОВЬ В ЕЛИСЕЙСКОМ ДВОРЦЕ[8]

Не успела она вернуться домой, спасаясь бегством от улиц, как уже из своих четырех стен ей опять захотелось куда-нибудь уйти. С каждым днем мучения усиливались: нигде она не чувствовала себя хорошо.

Она обвела глазами комнату, ища хоть что-то — предмет обстановки, картину, какую-нибудь вещь, — что могло бы ее поддержать, придать уверенности, связать с прошлым. Напрасно. Апартаменты, обустроенные под крышей дворца, являли собой исчерпывающее свидетельство хорошего вкуса: все — от мельчайших лепных деталей до обивки кресел — было продумано одним из лучших современных дизайнеров; стоило передвинуть кресло или бросить яркий свитер на то сочетание бежевого и цвета лимонного дерева, и это разрушало гармонию; любое проявление другой, внутренней жизни, отличной от навязчивой идеи художника, превращалось в ругательство, в кричащую непристойность. В этой обстановке, вроде бы созданной для нее, она постоянно чувствовала себя посторонней.

Решив не зажигать свет, она присела на свой диван, как будто была в гостях.

День был пасмурный, блестели одни только полированные крышки серебряных шкатулок. За окнами мягко падал снег. С улицы слышался ватный, приглушенный гул проносившихся машин.

Катрин подумала, что ее жизнь похожа на воскресный вечер, долгий, сумрачный, полный каких-то неясных надежд, смутных сожалений, когда неодолимая горечь не дает насладиться и тем малым, что осталось пережить.

От нечего делать она взяла журнал, оставленный для нее личной секретаршей. На обложке красовался ее собственный портрет с мужем, с подписью «Идеальная любовь».

Она с улыбкой склонилась над журналом. Лицо у нее было изящное, тонкое, полупрозрачное, как фарфоровый бисквит.

— Идеальная любовь… Какое богатое воображение!

Кончиками пальцев с красными ногтями, цвета красносмородинового желе, того раздражающего немудреного цвета, в какой красят автомобильные кузова, Катрин перелистывала самый популярный во Франции еженедельник, этот сборник сплетен, который никто никогда не покупает, но волшебным образом оказывается, что все его читали, где фотографии их супружеской пары вольготно расположились на нескольких страницах. Под каждой фотографией была подпись в духе заголовка репортажа «Идеальная любовь». Они с Анри улыбались в объектив, взявшись за руки, плечом к плечу, приветливые, чистенькие, холеные, поставленные или, точнее, вставленные в безупречный интерьер президентских апартаментов.

«Красивы ли мы?» — задумалась Катрин.

Она затруднялась ответить; глазом, ставшим профессиональным за двадцать пять лет жизни в политике, она видела, что фотографии отличные, но вот они сами? Конечно, макияж скрывал их недостатки, ретушь подчеркивала достоинства, на каждом была одежда к лицу. Да, они перехитрили беспощадное время, они выглядели прекрасно, соответствовали своему образу, но вот были ли они красивы?

«Если бы я впервые встретила эту пару, понравились бы они мне?»

Трудно сказать. Как только ей удавалось забыть, что речь идет о них самих, она видела чету власть имущих, двоих людей, вознесенных властью над другими. Как ни странно, это не вызывало у нее симпатии. Несмотря на взлет по социальной лестнице, в ней продолжала жить студентка Академии изящных искусств, выбравшая нонконформизм и бесперспективную специальность, строптивая девчонка, предпочитавшая питаться одними макаронами, но не подчиняться родителям, свободная женщина, познакомившаяся с Анри в баре неподалеку от «Ассас», не думавшая тогда, что эта встреча будет иметь продолжение. Двадцать пять лет спустя эта богемная студентка оказалась закованной в цепи известности, обездвиженной в образе официального лица — госпожи Морель, первой дамы Франции, супруги президента республики, пришпиленной к бархату в золоченой раме Елисейского дворца.

«Во всяком случае, ясно одно: что с этой особой на фотографии я бы знаться не стала».

Она судила себя без всякой жалости: костюм, сшитый на заказ из скромной с виду, дорогой ткани, туфли на высоком каблуке, но вместе с тем не слишком вызывающие, прическа, прочная, как шлем, полная достоинства осанка — как она обуржуазилась… Эта метаморфоза произошла с ней не сразу и против ее воли. Поначалу Катрин не слишком заботилась о вещах, которые носила: платья или рубашки с длинными юбками и индейскими безрукавками, пестрые, дешевые, которые она обыкновенно выкапывала на барахолке в рабочем районе, где она снимала мансарду, рядом с Северным вокзалом: разве что в оправдание своих пристрастий говорила иногда, что ей нравятся суровые ткани из хлопка, нравится ощущать на своем худеньком теле его легкие наслоения. Затем, уже при муже, по мере того как тот шел во власть, поднимаясь все выше и выше, ее небрежность в одежде стала привлекать внимание: в то время как сама она не придавала значения одежде, ее непринужденный стиль сделался поводом для обсуждений, вызывал целые дискуссии. Ее безразличие к моде было расценено как нарочитое, как рекламная тактика, избранная ее супругом. Когда заходила речь о госпоже Морель, обязательно начинали или заканчивали тем, как она одета, иногда с одобрением, но чаще всего с насмешкой. Чтобы положить конец всем этим шуточкам, ей пришлось сдаться на милость консерватизма, освободить свои шкафы от всех хипповых тряпок и повесить на их место наряды, созданные для женщин ее возраста и положения в обществе. Ради приличия…

«Приличие! Ты хоть слышишь себя, бедная моя Катрин, ты стала выражаться как дама с претензиями, убежденная, что одевается „прилично“. Эти кретины выиграли битву: они отравили мне мозг».

Она склонилась над фотографией, сделанной в холодном холле Елисейского дворца в тот момент, когда она принимала немецкого канцлера: она ненавидела женщину, которая стояла рядом с ним на фотографии. Разумеется, она выглядела безупречно, элегантная, приветливая, но ей была противна собственная улыбка, противна роль, которую она так хорошо играла, тщательно скрывая свою неловкость. Эту роль ей навязали против воли — роль жены политического деятеля: сначала она была женой депутата, затем депутата-мэра, потом министра, и с каждым шагом она утрачивала частицу свободы. После провала на выборах она сделалась женой главы оппозиции, и, как ни смешно, это было самое лучшее время. Наконец, несколько лет назад, как выстрел наповал: жена президента.

«Никто мне не поверит, если я признаюсь, что моя жизнь не удалась».

Она перевернула страницу репортажа об «Идеальной любви» и рассмеялась, вглядевшись в фотографию, на которой оба они в Золотом салоне с восхищением рассматривали художественный альбом; журналист подписал: «Мадам Морель пытается привить своему прагматичному мужу страсть к современной живописи». Да, писака верно подметил: она пыталась, но только секунд тридцать, может с минуту, пока фотографировали, не дольше; да и говорила она что-то просто так, для вида указывая на репродукции: к чему говорить что-то осмысленное, когда Анри все равно не слушал, это была лишь немая сцена, живая картина.

«Ну а Анри? Если бы я встретила его сейчас впервые, что бы я испытала?»

Эта мысль заинтересовала ее больше, чем предыдущие. Она всмотрелась в лицо мужа на глянцевой бумаге.

«Притворись, Катрин, изгладь из памяти все, вообрази, что ты его не знаешь».

Она содрогнулась: он производил на нее впечатление.

Да, он производил на нее впечатление своими порочными губами, иронически приподнятой бровью, превосходными зубами, блестящими волосами, черными как вороново крыло, могучей шеей над безупречным воротником темно-синего фрака. Разве такое возможно? После двадцати пяти лет замужества она затрепетала, глядя на эти сильные руки, будто созданные для того, чтобы обнимать за талию; она разволновалась при виде этого решительного носа с горбинкой, вздрогнула от сумрачного огня, блестевшего в его глазах. Значит, она могла бы влюбиться в этого мужчину, если бы встретила его теперь?..

Назад Дальше