Противостояние - Райдо Витич 13 стр.


— Вот давай только сегодня без панихид! Пару часов только о хорошем, мужики,

только о хорошем. И так на душе мат перемат стоит.


— Главное фрицев погнали.


— Стоим опять.


— Так как резервы покоцали? Сейчас, погоди немного, пару дней и как ломанем до

самого Берлина.


— Ох, Петя, все б так просто было! Ломанем-то ломанем, но немец не дурак,

занятое отдавать. Выбивать каждый клочок из его пасти придется.


— И выбьем!


— Выбьем! Давайте за то, чтобы сгнили эти гады на нашей земле! Чтоб так по

зубам получили, что веками помнили! — поднял очередную кружку Федоров.


Все выпили и опять загалдели, обсуждая планы, потери, предполагая дальнейшие

события, а Мила все сидела и смотрела на Санина. Тот косился на нее, но все

больше делал вид, что слушает товарищей. Что она хотела, понять было несложно,

сложно было объяснить ей, что ничего он ей дать не сможет.


— За погибших, — подняла она кружку и в упор уставилась на капитана. — И не

долюбивших.


А вот это зря. Кружка дрогнула в руке Николая, взгляд на минуту остекленел —

Лена…


Выпил, а на закуску папиросу закурил.


Все затихли, думая о своем, вспоминая семью, погибших друзей и товарищей.


Тоскливо стало.


Шульгин помялся и встал:


— Пойду.


— К Свете? — усмехнулась с долей непонятного злорадства Мила. Капитан смущенно

крякнул и вышел.


— Что-то против Светы имеешь? — спросил ее Николай. Та папиросу из пачки

Николая взяла, закурила:


— А что ей капитан, если полковники есть?


— Ох, и язва ты, — протянул Ефим.


— Я не язва, — дернулась Осипова. — Просто вам, мужикам поражаюсь. Вроде

сильные, защитники, воины, а в некоторых вопросах дети. Даже хуже.


Грызов на Санина посмотрел: понял Коля, в чей огород камень? Тому без него ясно,

и развивать тему не хотел, но Милу понесло. Наболело видно и наружу просилось.


— Нет, ты мне скажи, Грызов, что вам мужчинам от женщины нужно? Какие такие

достоинства привлекают? Смазливость? Фигура, там? А как верность, любовь? Это в

расчет не берется?


— У вас баб, сегодня один на уме, завтра другой, — заявил Федоров, разливая

остатки спирта по кружкам.


— А у вас? Ты на себя-то смотрел?


— Нуу, завелась, — протянул Грызов, выпил и кивнул. — Пойду.


Разбегался народ от «злободневной» темы. Мила не могла этого не заметить, и все

равно продолжала развивать тему, спорить с Федоровым, единственным, кто держался

до последнего.


Николай просто ушел. Сел на топчан в углу и взял гитару, что добыл в немецком

блиндаже Ефим, да подарил командиру. Сумятин рядом пристроился, глядя, как

капитан струны перебирает. Знал, видел, что в настроении Санин спеть. И тот

затянул тихо, пронзительно:


— "Зачарованна, заколдованная, в поле с ветром когда-то обвенчана.


Ты и боль моя, и любовь моя драгоценная ты моя женщина".


Спорщики смолкли, развернулись к капитану, вслушиваясь в слова песни.


Осипова голову опустила, закурила опять, чувствуя себя лишней. Она понимала, что

Николай поет не о ней и не для нее, и было оттого невыносимо больно. Чтобы она

не делала, меж ними всегда, как монолитная стена, стоял образ этой незнакомой

ненужной мертвой женщины. Мила бы поняла, будь она живая, но погибшая? Как с

такими спорить? Как отодвигать? Как выгонять из души и сердца?


Струны гитары смолкли, Николай замер, глядя перед собой. Ему виделась Лена,

смущенно, в тайне поглядывающая на него на перроне Московского вокзала. Синева

ее наивных, чистых глаз, пушистые ресницы, губы нежные, по-детски пухлые.


— Чьи стихи? — спросил Ефим и Николай очнулся, только понял, что невольно

улыбается. Посерьезнел:


— Есенин.


— Так он же запрещен, — бросила Осипова.


— Да? Но я же его не читаю, а пою. И музыка не моя — курсант один, еще в

академии, пел. Мне понравилось, запомнил.


Убрал гитару. Подошел к столу, допил свою порцию и закурил, глядя в открытую

дверь из землянки.


— Знаешь, Мила, нельзя мерить всех одним аршином. Женщины бывают разные, и

мужчины бывают разные. Как люди — все мы отличны, неодинаковы.


— Тебе идеал попался? — не скрыла своего раздражения и злости лейтенант.


Коля развернулся к ней, прислонился к косяку плечом, и, помолчав, ответил:


— Нет.


Он не мог ей доступно растолковать то, что и сам-то не понимал.


Странно все было. И отношение к Лене странное. Его привязанность к ней была выше

понимания, выше любой попытки найти причину и следствие. Да и была ли это

привязанность? Там, тогда не думалось, после отодвигалось, а сейчас вдруг со

всей ясностью пришло одно, единственное объяснение — любовь.


Наверное, только это могло объяснить, почему Лена будто вросла в него корнями, и

живет в его душе каждый день, каждый час. Наверное, только так можно было понято

то, что образ девушки не мерк, не уходил. Да он и помыслить не мог ее забыть.

Это было равносильно перестать дышать.


— Я люблю ее, — сказал.


Вышло просто и обыденно, а в душе было так не просто и так необычно. И было

безумно жаль, что эти простые и ясные слова он не смог сказать живой и уже не

сможет.


Если б тот молодой, амбициозный лейтенант был немного умней на деле, а не в

своем воображении…


— Но она мертва! — закричала женщина, понимая, что он жестоко и окончательно

лишает ее всякой надежды, не просто вычеркивает и отталкивает — уничтожает,

давит, как сапогом гусеницу, причем, не замечая, что Мила совсем не она.


— Не для меня, — бросил Санин и отвернулся от Осиповой. Вновь уставился в

дверной проем.


Тихо стало. Мужчины переглянулись и, кивнув Николаю ушли, а Мила так и осталась

сидеть будто приморозило — потерянная, расстроенная и растерянная.


— Так не бывает. Ты все равно забудешь ее, — прошептала, уверяя скорее себя.

Санин не стал спорить о том, чего не знает:


— Может быть.


А это уже была надежда.


Женщина приободрилась. Встала напротив него, руки на груди сложила:


— Я готова ждать. Я готова забыть гордость и признаться тебе, что давно, как

только увидела тебя, люблю…


— Не надо, — отбросил щелчком окурок капитан.


— Что не надо? — нахмурилась Осипова.


— Ни любить, ни гордость забывать.


У Милы руки опустились:


— Почему ты такой трудный?


— Обычный. Просто мы разные с тобой. Абсолютно.


— Ну и что?


— Ничего.


Действительно — ничего — ни в глубь, ни вширь.


Коля оглядел ее — красивая, но чужая.


— Тебе пора.


— Проводишь?


Мужчина улыбнулся, пряча взгляд — хорошая уловка, но глупая — ничего не значащая.

Связисты жили буквально в двух шагах от штаба.


— Почему нет?


Вышли на свежий воздух и заметили переминающегося у березки бойца. Молоденький,

максимум шестнадцать лет:


— Уберешься там, Миша, хорошо? Если из штаба свяжутся, позовешь. Я здесь.


Паренек кивнул и пошел в землянку, а Мила посмотрела на капитана:


— Ординарец?


— Да. Мальчишка совсем. Прибился к Ефиму и не уходил. Убьют, жалко. Вот я и

взял его к себе.


— Жалостливый ты. Мальчика пожалел, а меня? Неужели ничуть?


Коля молчал, посчитав вопрос риторическим.


— Тяжелый ты человек, капитан, — сказала понуро. Повернулась к нему у избы,

где связисты располагались и девочки из санбата отдыхали. — А скажи мне, какая

она? — спросила вдруг.


Коля задумчиво посмотрел в темноту и пожал плачами: не объяснить не в двух

словах, ни в десяти. Но даже если сподобится, это будет что-то значить только

для него.


— Может, ты ее себе выдумал? — прошептала, потянувшись к нему, словно

надеялась — так и есть. Все это бравада, а любит он ее, и сейчас обнимет,

поцелует.


— Спасибо за вечер. Спокойной ночи, — сказал Николай и пошел к себе.


Мила ревела навзрыд, мяла и била кулаками подушку.

Мила ревела навзрыд, мяла и била кулаками подушку.


Клава, сменщица Осиповой, Света и Аня, медсестры, сидели как три матрешки и

смотрели на истерику подруги, не зная, что делать.


— Может, капель каких? — шепотом спросила Клава.


Света уверенно мотнула головой — не поможет.


— По щекам нахлопать, — предложила Аня.


— Она тебе нахлопает, — бросила Мятникова и решительно встала, взяла кружку,

почерпнула воды из ведра. Подошла и вылила ее на подругу. Осипову подкинуло. Она

с минуту таращилась на Свету, беззвучно открывая рот. И сникла, оттерла лицо,

всхлипнула.


— Санин? — спросила девушка.


Мила кивнула. Минута и опять слезы из глаз брызнули:


— Не могу без него! Всю душу выел! Ну, чем я плоха? Ну, скажи, что не так?


— Все так, — переглянулись девушки.


— Ты очень красивая, — заверила Клава.


— А чтоб ты понимала, пигалица! — взвыла Осипова и уткнулась снова в подушку.


Клавка — девчонка — соплячка, а туда же, судить! Только курсы закончила, а школу

летом! Что она может знать, понимать в любви?!


— Страсть-то какая, девочки, — мечтательно протянула Аня. — Мне б вот так

влюбиться. Чтобы до одури, до искр из глаз, до таких же истерик!


Света снисходительно глянула на нее — куда тебе, худющей да конопатой?

Посмотрела на себя в зеркало, поправила прическу: другое дело.


И легла на кровать, вытянулась, уставившись в потолок:


— Хватит реветь. Никуда твой капитан не денется, окрутим, — и пропела. — "Губы

твои алые, брови дугой, век бы целовала бы, ой-е-е-ей. Век ты будешь мой, мой.

Никуда не денешься, ой-е-е-ей!"


Мила притихла.


А что она, правда? Не конец света. Все еще будет: справится, влюбит.


Николай слушал, как сопит ординарец, и грыз карандаш, пол ночи пялясь в чистый

лист бумаги.


Он писал домой:


Я привык к войне. Абсурдно звучит, но это так.


Я не знаю, что будет через минуту, не то что час, но даже если придется умереть,

мне будет жаль лишь одного — я мало сделал для победы, я не увидел, как сдох

Гитлер, как выкинули его зверей с нашей Родины.


Если ты помнишь, мы с Сашей ехали в Брест, к Вальке. Не знаю, жив ли он, но

думаю, что нет. То, что там было — ад, Валюша. Немцы брали в кольцо, давили

техникой вооруженных только винтовками людей. Никто ничего не понимал, и как не

было тревожно перед войной, ее все равно никто не ждал. Невозможно быть готовым

к такой беде. Командиры стрелялись, погибали, некоторые не получив вовремя

инструкций, не знали что делать. А ведь сделай что не так — расстрел. Ты же

знаешь, как «весело» жилось в том же тридцать седьмом.


Там, в Белоруссии, ложились дивизии. Дело до абсурда доходило. Танковый взвод,

например, оказался в лесу на ученьях, а танки стояли на платформе на станции, их

не успели разгрузить. Или у наших не было боеприпасов, а с ружьями и шашками

против танков идти можно, но недолго и без толка.


Да, что говорить? Мы с Саней тоже ничего не понимали, все ждали — жахнут наши,

пойдут в бой, но вместо этого видели, что кругом немцы, в какие-то считанные

часы они были везде, куда бы мы не шли. В небе ни одного нашего самолета, только

их мессеры. Они бомбили даже составы с гражданским населением.


Так и мы попали под бомбежку.


Ты бы видела, что там творилось. Четыре утра, весь поезд спал, а по нему лупили

немецкие асы. Дети, женщины бежали в панике, а по ним строчили очередями.


С нами ехали две поразительные девушки, совеем юные, одну убило сразу. Вторая…


Ее зовут Леночка, Валюша. Не знаю, как случилось, какой рок свел нас вместе, но

я и рад и не рад тому. Эта славная, удивительная девочка стала для меня чем-то

большим, чем сама жизнь. Мне кажется я и жил, чтобы встретить ее… и умер,

когда она погибла. И некого винить кроме себя, но есть, кому мстить за ее смерть,

за смерть Сашки… Его ты знаешь. Шалопут, но друга вернее я не встречал.


Эти два, самых дорогих для меня человека, остались там, в Полесье, а я жив…

Пытаюсь справиться с горечью потери, но не могу. Душу выедает боль и тоска, вина,

за то, что ничего не смог сделать.


Не обсказать всего, что было, как давили нас и утюжили, как давят сейчас. Прошло

каких-то семь месяцев с начала войны, а у меня чувство, что прошло семь лет, и я

смотрю на себя того и думаю — почему же мы так поздно взрослеем, почему беда

превращает нас в других людей? Я кажусь себе старым. Старым, потерявшим все

дедом, у которого все лучшее позади.


Я точно знаю, что бы не случилось впереди, то, что было и сеть уже не забудется.

Мы все, так или иначе, изменились, стали чуть ненормальными, и боюсь, это

навсегда.


Ты, наверное, не поймешь меня, малышка, но я должен это сказать. Моя любовь

лежит в поле в Белоруссии, маленькая девчонка полная порывов и стремлений.

Наивная и дерзкая, ей никогда ничего уже не узнать в жизни. Как мне никогда не

простить себя за ее смерть, никогда не забыть. Я называю ее своей женой. Я много

думал и понял одно, видно на роду мне написано любить мертвую. Но я рад, что

хоть это, но досталось, рад, что было, что она была, настоящая, а не выдуманная.


А ведь она всего на год младше тебя, Валюша.


Вот так.


За меня не беспокойся. Я взрослый мужик и после тог, о что пережил, как многие,

многие вокруг меня, мне кажется и море по колено.


Очень за вас переживаю. Слышал, что в тылу голодно, слышал про блокаду в

Ленинграде и сердце кровью обливается. Душит меня ярость и тоска.


Очень прошу тебя, родная, береги маму. Успокой ее убеди, что со мной все хорошо.

Не нужно ей волнений еще и за меня. А если даже что-то случиться, знай, я погиб

всей душой преданный вам и своей Родине, погиб не зря, погиб не по глупости. И

не говори маме. Пусть для нее я останусь живой — так будет лучше, так не будет

переживаний, и она будет жить.


Вы будете жить. За вас мы все здесь и готовы погибнуть.


Страха нет, Валечка, давно погиб, как мои товарищи. Только горько, что уходят

такие замечательные люди. И больно оттого, что смерть на войне неотвратима, но

словно лотерея и розыгрыш ее не понять.


Не рвись на фронт. Я знаю, этого сейчас хотят все, и долг наш бить врага. Но ты

пойми, малышка, ты должна жить, должна присматривать за мамой, беречь ее. Должна

выучиться, выйти замуж, родить детей.


Если б ты знала, как много значит понимание, что за твоей спиной есть кто-то

живой, что можно обнять родного человека, что с ним все хорошо. Худо, когда

никого не остается. В сердце остается от потери только ненависть, а зерна любви

выжигаются дотла, и можно ли будет таким жить после — вряд ли. Потому что, нет

горше знать, что тебя уже никто не ждет, что никого у тебя не осталось. Эта боль

убивает изнутри. Не обрекай меня на нее. Ты и мама, память о Леночке и о Сашке —

все, что у меня осталось. Я не хочу множить список погибших, что живут лишь в

моей памяти — слишком больно, родная. И мысли приходят скверные — случись, что

со мной, кто узнает, что жил такой лейтенант Дроздов, за девчонками без меры

ухлестывал, но был добрым, бесшабашным парнем, правильным, не способным ни на

подлость, ни на предательство. Ничего великого он не совершил, погиб, как тысячи

в то лето, в тот поганый июнь. Но разве зря жил, разве плохо? Разве не достоин

он чтобы его помнили, хотя бы за то, что остался верен присяге и своей Родине,

за то, что делал что мог, пусть это была и незаметная никем малость?


Помни Саньку, Валюша, нужно это и ему, и нам, и тем, кто будет после нас.


А еще помни, что были такие — Надя, моя любимая, Леночка Скрябина. Был Валька,

лейтенант погранвойск, который собирался жениться, как раз перед войной, но уже

не женится, и детей у него не будет, и остался он неизвестно где, то ли живой,

то ли мертвый. Был сержант Калуга, рядовые Вербицкий, Лапин, Стрельников. Жила,

и дай Бог живет в глухой деревне женщина, которая не погнала нас, накормила,

обстирала, помогла раненным. Были и есть люди, которые оставались и остаются

просто людьми…


В январе мы опять были в тех местах, откуда отходили, рядом с той высоткой, на

которой погиб мой взвод и, освободили наконец Тропец. Он очень изменился.

Назад Дальше