месиво и, понимал, что ни черта не понял об этой девочке. По позвоночнику
ознобом дрожь прошла: как он мог в ней сомневаться? "Прости", — попросил
мысленно и пошатнулся — сердце сдавило от боли. Там, за ее гранью его уже ничего
не беспокоило.
— Кажется, сдох, — заметил эсэсовец, пощупав пульс на сонной у упавшего вдруг
подпольщика. — Черт!!
Кто бы знал, что у него слабое сердце!
Штурмбанфюрер будет очень зол на ефрейтора. Но есть еще шанс чего-то добиться, —
покосился на потерявшую сознания Лену.
— Снимите наручники и приведите ее в себя. Продолжим.
Сколько это длилось, она не знала. Ей резали руки на запястьях, сыпали в раны
соль, пробивали ножом ладони. Вновь прижигали звезды, видно решив прожечь ее
тело насквозь, сыпали соль и на них. Били, орали, хлестали плетками. Она теряла
сознание, ее приводили в себя. Весь пол был залит кровью, разбавленной водой.
Ефрейтор был вне себя и изгалялся, как мог: сдирал висящие после порки лоскуты
кожи со спины, скрутил прямо через раны на запястьях руки колючей проволокой,
пинал, орал… и, наконец, устал.
Лена лежала в воде и крови и смотрела, как мимо прошли чьи-то ноги в начищенных
сапогах. Она ничего не соображала от боли, казалось тело вопило, содрогаясь в
собственной крови и вдруг как в тумане услышала знакомый голос. Повернула голову,
пытаясь сфокусировать взгляд, но образ офицера с брезгливой миной
рассматривающего ее, плыл, то мутнел, то проявлялся. Она не понимала одного —
почему еще жива…
Игорь смотрел на нее и еле держал себя в руках, играя отведенную роль. Он готов
был увидеть в руках Штеймера кого угодно, только не Лену. Этот сюрприз был не
просто неожиданным, этот сюрприз был ударом в сердце.
— Эту вы взяли? Что сказала? — покачивая носком сапога, спросил ефрейтора,
изображая спокойствие и брезгливость по отношению к валяющейся в собственно
крови девушке.
А в голове билось: "Почему она не ушла? Почему?!" Ведь тогда, в деревне, дал
понять — сиди тихо, не лезь! Забейся куда-нибудь в угол и сиди. Сиди!
Кому нужно геройство детей? Ведь цена ему — смерть. А что может убить сразу
двоих. Троих? Не пуля — смерть ребенка…
Но кто виноват? Он!
Он всегда знал, что игры секретных служб не для детей и как не хотел вмешивать
свою семью! Но надо было отправить Лену в Брест, но больше некому было незаметно
передать сигнал Банге — все спокойно, можно возвращаться…
Тот вернулся, а Лена…
Слишком высокая цена, слишком огромная.
— Ничего. Штурмбанфюрер с меня голову снимет.
— Не думаю, — улыбнулся загадочно. — Что она вообще могла знать?
— Эээ, — протянул Штеймер, пытаясь уловить мысль обер- лейтенанта.
— Не ту взяли, только и всего. Эта чучело и не могло ничего знать. Какой идиот
может использовать это для связи? Посмотри на нее. Курица.
— Я тоже так подумал, — закивал. — Если ее убрать…
— А вот это глупо. Тогда тебе не избежать гнева начальства. Штурмбанфюрер будет
думать, что ты переусердствовал и прикрываешь свои промахи. Но если у тебя будет
живое доказательство твоих слов — совсем другое дело. Отправь ее в камеру и
пусть подыхает. Как понадобится, ты сможешь предоставить штурмбанфюреру своей
работы и преданности делу фюрера. Да, — махнул рукой в перчатке. — Через три
дня уходит машина в Барановичи с особо опасными преступниками. Сбудь с рук и эту.
Что с ней случиться дальше — не твоя вина. Она была жива, когда ее отправляли, —
улыбнулся.
Мудро, — кивнул Штеймер.
— Но к делу. Большевистские бандиты сорвали нам план поставки рабочей силы. Мне
нужны все, кто не проходит по делам и достаточно крепок. Чем сидеть здесь и есть
наш хлеб, пусть поработают на великий рейх и во славу фюрера.
Штеймер понял, что ему предлагают сделку и довольно выгодную. Он согласился.
Лену оттащили в камеру, но она этого не знала.
В тот же вечер Игорь связался со своим человеком, и уже утром по цепочке в отряд
было передано, что во чтобы то не стало нужно взять крытую машину, что пойдет в
Барановичи, в гестапо. Вопросов это задание не вызвало. Попавших к палачам
спасти было делом святым, какой бы конвой их не сопровождал.
Сознание плавало. Было больно даже дышать. Хотелось пить и тошнило так, что
скрючивало, но каждое движение вызывало помутнение в глазах.
Кто-то попытался ее напоить. Она жадно глотнула и закашлялась, свернулась на
полу. Вода вышла пополам с кровью. Больше ее не трогали и она была безумно
благодарна за это.
Странная штука память. На краю сознания она выдает то, что порой, в нормально
состоянии ты и не вспомнишь, как не силься. Ей вспомнился запах гимнастерки
Николая, его объятья ласковые и крепкие, так ярко, словно это случилось вновь,
сейчас. Лена уткнулась носом в пол, как в его плечо:
— Прости, — прошептала.
Так странно — почему на грани между жизнью и смертью жалко всегда того, что
случилось, а не того, чего уже не будет? Ей было жаль, что она всего лишь
коснулась Николая, жаль, что была глупой и наивной, ругала Надю за кокетство.
Какое все это имело значение?
А ведь тогда казалось очень важным.
Ей виделась Пелагея и дед Матвей, и снова Коля, бреющий щеку, тот его взгляд,
когда она принесла завтрак солдатам. Она как на яву слышала его голос и плакала
с сухими глазами оттого, что по глупой пустой гордости, непонятно почему не
сказала ему самого главного, того что поняла и признала лишь после того, как его
не стало:
— Я тебя люблю…
Не думала она, что скажет это образу, а не живому человеку.
Не думала, что услышит ее лишь пол камеры.
Не думала, что умрет, не узнав вкуса поцелуя, не узнав как это, стать матерью и
качать ребенка на руках.
Ее будущее было ей ясно и понятно, спланировано, но сейчас ей казалось, сюжет
будущей жизни писала не она, какая другая, чужая, глупая девчонка.
Кто-то осторожно коснулся ее плеча и, Лена зажмурилась, сдерживая стон: не
трогайте, пожалуйста, не трогайте меня! Но ее не услышали, что-то мокрое
коснулось лица, начало оттирать запекшуюся кровь, доставляя боль. Лена не
сдержалась, застонала и возненавидела себя за слабость, никчемность, за эту
нетерпимость к боли.
Что-то холодное, мокрое легло на спину и превратилось в раскаленное железо.
— Ааааа! — вырвалось само. Лена стиснула зубы до хруста, но сквозь них
прорывался стон, мычание на одной ноте.
"Молчи, молчи, тряпка!" — приказала себе. Глаза закрылись, дыхание стало
прерывистым.
Она теряла сознание и приходила в себя, но так и не могла вспомнить ни кто она,
ни где находится. Не понимала, что лежит в одной юбке на грязном, холодном полу
камеры, битком набитой такими же искалеченными пытками и заточением людьми. Не
понимала, отчего так нестерпимо больно, почему то холодно, то жарко, почему
горит в грудине почти у горла и под «ложечкой». Почему горят руки и словно
острия спиваются в кости, не то, что в мышцы.
Ее сознание отсеивало ненужное, а забытье дарило покой.
Скрип открывшейся двери камеры прозвучал как обвал стены на голову.
Лену схватили, заставили встать на ноги, но она не могла, обвисала. И стыдилась,
что не может, и ненавидела себя за слабость.
Ее дотащили до крытой машины, кинули внутрь, и тут же множество рук приняли ее,
поставили на ноги. Чье-то тело стиснуло, вжали в другое тело, заставляя стоять.
Она видела лицо мужчины, его перевязанную грязной тряпкой голову, щетину на щеке
и взгляд темных, пустых глаз.
— Держись, — прошептали его губы.
Она заставила себя улыбнуться в ответ.
В машину запихивали следующих, набивая ее до отказа. Лязгнула железная решетка,
хлопнула дверь. Истерзанных людей качнуло — машина поползла через город,
переваливаясь на рытвинах.
Людей заносило, слышались стоны. Было душно и тошно.
Лена не чувствуя того, фактически висела на руках мужчины, уткнувшись ему в шею
лбом. И все пыталась понять, почему так горячо, так безумно горячо и душно.
Четыре отделения заняли позиции с двух сторон дороги.
Поодаль в лесу ждали телеги для раненных и резерв.
Тихо было, все напряженно вглядывались, вслушивались — не едут ли, сколько
охраны в сопровождении.
Дрозд все сжимал автомат. Его грызла тревога и ярость. Пчела ушла на задание не
вернулась, пошли четвертые сутки, как ее нет, и он боялся даже думать, что могло
случиться. За эти дни в отряд пришел новый груз из Центра, а в нем были письма.
Одно — Лене. Оно лежало в его кармане и жгло от мысли, что возможно она никогда
его не прочитает.
И может к лучшему? Но как больно.
Он вскрыл его утром и узнал, что сестра Лены еще в октябре ушла в ополчение и
погибла под Москвой.
Жуткая судьба, но еще хуже осознавать, что не единичная. Взять хоть его — что
ему осталось кроме ненависти? Больше года идет война и больше года он только и
делает, что теряет друзей и товарищей. И нет больше сил, нет возможности терпеть
это, как-то свыкаться. Душа выжжена, переполнена смертями, пеплом надежд.
И как последняя капля в чашу безысходности и опустошения — Лена не вернулась с
задания. Единственная, что как путеводная ниточка связывала его с добрыми,
светлыми днями, пусть мимолетным, но счастьем, единственная, что давала силы
верить в светлое, что заставляла любить жизнь, не смотря ни на что — исчезла.
Саша потерялся. Холодно было в душе, смертельно холодно.
На повороте показались первые мотоциклисты.
— Приготовились, в грузовик не стрелять, — еле слышно пронеслось по цепочке.
Четыре мотоцикла впереди по трое фашистов на каждом, потом грузно переваливаясь
и урча появилась крытая «тюремная» машина, а за ней еще мотоциклы.
Первый выстрел, как сигнал о началу боя, и понеслось. Никаких «ура» или ругани,
как бывает обычно в пылу боя. В этом бою немцев отстреливали как зайцев системно
и планомерно — молча. Каждый знал, что в крытой машине, каждый знал, на что был
обречен живой груз. И за это было мало просто расстрелять зверей — их хотелось
распять на весь земной шар, сравнять с землей их гребанную Германию, что
породила подобных упырей.
Все знали, что в машине, но знать и увидеть воочию — разные вещи.
Сбив замок с дверей, Костя и Петя влезли внутрь и увидели изможденные,
истерзанные тела, напиханные в клетку.
— Сами идти не смогут, — понял парень.
— Сюда!! — закричал Звирулько, призывая на помощь товарищей, но зря — те уже
итак стояли у машины в ожидании, готовые принять людей.
Вскрыв решетку, мужчины начали вытаскивать людей, помогать им спускаться на
землю. А два отделения залегли слева и справа на дороге, готовые прикрыть ребят,
на случай подхода фашистов.
Кто мог из освобожденных, помогал другим. Кто-то шел сам, кому-то помогали, кого-то
несли. Надя, специально прикомандированная к обозу для оказания первой помощи,
металась между телегами и израненными в ужасе от их вида.
— Нашатырь, спирт, бинт! Бегом! — рявкнул Саша, усадив на телегу паренька с
раной на голове и явно сломанной ногой. И опять к машине — там последних
сгружали.
— Все?
— Нет. Братья, помочь? — спросил Петя у мужчин, что не двигались — срослись
словно.
— Помоги, — бросил один глухо. Парень подошел и дрогнул от увиденного —
мужчины не уходили, потому что держали спинами женщину. Вся в крови, полуголая,
со скрюченными колючей проволокой руками, она казалась одним сплошным куском
мяса.
— Костя, — позвал глухо. Понятия не имея, как ее взять, как помочь. Дурно
стало, тошно, качнулся, в сторону поплелся к свежему воздуху быстрее, отупев
вмиг от увиденного.
— Ты чего?! — рыкнул Звирулько, не понимая, что с парнем приключилось.
— Там… это…
— Ну?! — сунулся Сашка. Глянул на Петра и вниз стянул, сам залез, бросив. — К
Наде отправь. Пусть нашатыря нюхнет.
Тагир Петю оттер, за Саней внутрь кузова залез.
— Очнись, — тряхнул парня подошедший Прохор.
— Там… я не знаю ребята…
— Привидение, что ли? — спросил кто-то из бойцов. Петр не ответил. Шатаясь
поплелся к обозу и все в толк не мог взять — как такое может быть, как можно
такое творить?!
Тагир и Дроз застыли перед мужчинами, наконец, увидев то, что потрясло парня.
— Мать твою, — протянул лейтенант.
Тагир лишь головой качнул, процедив:
— Ну, суки… ну… ну… — а слов не было. — Расступись, братки.
Саня принял женщину, на руки поднял, чувствуя под пальцами скользкую кровь, а не
кожу. Израненная еле слышно застонала и мужчина зубы сжал, чтобы не заорать от
отчаянья, ненависти к тварям, что такое сотворили. На свет двинулся осторожно,
боясь движение резкое сделать и потревожить еле живую. И первое, что увидел —
звезды выжженные в теле, как тавро, впаянные глубоко в мышцы. Одна ближе к горлу,
меж упругих холмиков грудей, черная, оплывшая, видно не раз выжигали звери.
Вторая ниже, под «ложечкой». Жуткие раны, смотреть не только страшно —
невыносимо. Кожа вся изрубцована красными, кровавыми полосами, в крови и потеках.
— Матерь Божья, — послышалось внизу.
Прохор даже отшатнулся, мужики застыли и Сашка — как спускаться понятия никто не
имел. Звирулько, белый как смерть, бросил:
— Дрозда снимаем.
Все поняли. Осторожно сняли его за ноги, за спину.
Дрозд постоял и медленно пошел, и все всматривался в лицо искалеченной, играя
желваками. Черные от крови волосы, с прогалинами седых, абсолютно белых прядей,
опухший оттекший глаз и скула, губы разбиты, отечные, по щеке бороздой царапина,
и вся в крови — лицо, шея, грудь, руки, словно мыли ее кровью.
Он не хотел представлять, что выдержала эта женщина, это было выше его осознания,
за той гранью, где начинается безумие.
Бойцы расступались и отстранялись, давая ему дорогу, смолкали, только завидев
его ношу. У Нади вовсе ноги подкосились — осела у телеги, рот зажав и в ужасе
таращась на Сашу и его груз.
Михалыч, пожилой мужчина заохал:
— Мертвая, поди.
— Живая, — выдохнул Дрозд. Пока. Но тоже был уверен — не выживет, невозможно с
такими ранами выжить.
— Молодая…
— Женщина.
— На грудь глянь — девка, вот те крест.
— Седая она!
— Так поседеешь, небось — со спины вон глянь, не иначе ремни резали упыри, — и
загнул трехэтажно.
Тагир колючку морщась с рук несчастной снял, качнулась одна рука и спала вниз,
повисла.
Сашок молча стянул с себя рубашку, расстелил в телеге:
— Ложи, — бросил глухо лейтенанту.
Мужчина и сам понял, что со спиной у женщины не лучше, чем с грудью, скользила,
словно мясо одно. Опустил осторожно. Стянул свою гимнастерку, всю в крови от
израненной, исподнее снял и стыдливо накрыл красивую, спелую грудь.
Женщина застонала, приоткрыла глаз и вдруг улыбнулась разбитыми, опухшими губами:
— Саня…
Тот чуть не рухнул — ноги подогнулись, от ее шепота. Вцепился руками в края
телеги, краска с лица спала и головой, как в припадке затряс:
— Нет… Нет! Нееет…
— Дрозд? — толкнул его Захарыч, испугавшись, что обезумел мужчина. А тот
отпрянул, за горло схватился, словно воздуха не хватало, и сообразил, что без
гимнастерки — на траве она у телеги валяется. Сашок поднял, подал, а Дрозд
отшатнулся, головой качает и шепчет одно и тоже:
— Нет! Нееет… нет, нет!
— Помутился парень-то, — бросил кто-то.
Александр обернулся: неужели вы не поняли?!
— Нашатырь дай! — процедил Тагир испуганной Надежде, не спуская взгляда с
обезумевшего лейтенанта. У той руки тряслись, на силу в сумке отыскала, сунула
мужчине.
А тот Дрозду.
Челюсти свело тут же, зажмурился… и вдруг дико заорал. Сашок ему гимнастерку
на голову одел — смолк мужчина, осел на землю и на бойцов смотрит.
— Уходить надо, Дрозд, — напомнил Прохор.
Мужчина горько усмехнулся и вдруг засмеялся до слез: уходить? Куда, зачем? Ленка