же здесь… и не уйдет никуда, никогда… только на тот свет за Николаем,
Антоном, Гришкой, Санькой Малыгиным, за сотнями, тысячами, что уже ушли и не
воротятся…
А ему что здесь делать без них? Как жить? Почему Ленка, почему опять она?!
Почему не он, почему не любой из мужиков, таких крепких, закаленных, выученных
воевать?!!
Почему?!!!…
Кто по лицу ему двинул — смолк, руки в рукава гимнастерки вдел, лицо от слез
оттер, встать себя заставил. И замер, тяжело поглядывая на бойцов. Хочет сказать,
а не может — не срываются слова, язык не желает их выговаривать.
— Саня, отстанем от обоза. Половина уже вперед ушла. Людям помощь нужна, очнись,
лейтенант! — бросил Тагир с пониманием и сочувствием — самому паршиво было.
Дроздов закивал, а на лице улыбочка кривая, ненормальная, губы словно судорогой
свело.
Сашок с Прохором переглянувшись, автомат у него от греха забрал.
А тот качнулся к телеге и вдруг обернулся, бросил сипло:
— Ленка это…Ленка!
Чокнулся, — поняли: какая Ленка?
Телега двинулась, Сашка за ней, в перекладину вцепившись. Кто-то на плечи ему
телогрейку накинул — тот не почувствовал. Он смотрел на изуродованное лицо как в
бреду, и вспоминал этот год, что исковеркал столько жизней, что невозможно
представить. Кого не тронь, кого не коснись — убитые, угнанные в рабство в
Германию, сгинувшие в плену и окружении, полегшие в гетто, убитые на дорогах,
улицах, умершие от голода или побоев, повешанные. Обездоленные. Обескровленные.
Осиротевшие. И нет тому конца и края, но будет конец. Свято верил — будет… Но
точно знал, что полученная победа еще много десятилетий будет вязнуть на зубах
горечью потерь искалеченных жизней, изрытой воронками, безымянными могилами
родной землей.
Лена открыла глаз — мерещится?
Опять Саша.
— Санечка…
Как же она рада была его видеть. Пусть мираж, видение, но будто по-настоящему:
— Сашенька…
Дроздов увидел, что губы Лены шевелятся, заорал Захарычу, ведущему коня:
— Стой! Сто-ой!!
Тот остановился, не понимая, чего опять блажит лейтенант, а Саша над губами
нагнулся, чтобы услышать, что Лена шепчет.
Девушка увидела его очень близко и не поняла, скорее поверила, что это он и не
мерещится, и попросила: пить.
У него можно, он не примет это за слабость…
Пить, — понял мужчина, закричал Сашку:
— Фляжку!
Тот подал, не думая, и склонился за лейтенантом к женщине. Дрозд осторожно поил
Лену, приподняв голову, а парень пытался понять: правда, нет — Пчела?
— Жить будем, да? — прошептала, напившись.
Дрозд затылок огладил, дурея от ее слов: живого места нет, а она еще спорит,
верит…
— Должна, — сквозь зубы бросил: только посмей не выжить!
Она улыбнулась! Не мог Саша это понять, как и принять ее состояние: муть на душе,
волком выть в пору и глотки грызть фашистам.
Смотрит на нее, а сказать, что не знает — взгляд усталый и тоскливый — душу рвет.
— Больно только… очень… Санечка…
Призналась.
Сашок отпрянул, растерянно на Дрозда посмотрел, лицо посерело:
— Лена?
Только понял, — ожег его взглядом мужчина и махнул Захарычу — трогай. Накрыл
девушку телогрейкой, чтобы не замерзла, и как плитой придавил — сознание
потеряла.
— К Яну надо, — потерянно бросил Сашок. Лейтенант хмуро кивнул: надо. Да что
он сделает?
Вспалевский действительно не знал, что делать: раневая поверхность была
настолько большой, что по всем законам хоть медицины, хоть мирозданья — перед
ним был живой труп, у которого фактически не было шансов выжить.
Но поражал и болевой порог. По идеи она уже была мертва, если не от ран, то от
болевого шока… но девушка была жива. Что ее держало здесь, каким чудом или
бесовским провиденьем ей надлежало проходить мученья, Ян не понимал, пока не
услышал тихое, бредовое: Коля…
Он сделал все что мог, даже больше, чем мог. Вышел после на улицу, сел рядом с
Дроздом, хмуро оглядев бойцов, что стояли и ждали его вердикт. И уже хотел
сказать: шансов нет, но вспомнил, как несколько месяцев назад, точно так же не
был уверен в благоприятном исходе, а Лена все-таки выжила, встала на ноги. А еще
вспомнил ее «Коля» и понял, что ее держит здесь, почему вопреки всем канонам и
законам она еще жива, и был почти уверен вопреки логике — выживет… Потому что
очень любит, и эта любовь не даст ей уйти.
И любит она не только Колю, призрак погибшего мужчины — она любит всех тех, кто
погиб и живет, эту землю, небо, Родину, людей, саму жизнь. Эта любовь не даст ей
уйти, эта любовь дает ей веру, силы и силу духа. А погибший Николай лишь
собирательный образ этой непостижимо глубокой и уникальной любви, которую,
скорее всего девушка и не подозревает в себе. Как не подозревают многие и многие
в том же партизанском отряде, на полях сражений.
Именно любовь к самому светлому, к Родине, что в памяти хранит собирательный
образ у каждого свой, и заставляет жить всем смертям назло, подниматься тогда,
когда по всем канонам подняться невозможно. И бить, и давить тех выродков рода
человеческого, что похабили родную землю, что давили святое и светлое.
Ян устало закурил и покосился на мужчин, что напряженно ждали ответа на
беззвучный вопрос — один на всех, и сказал:
— С точки зрения медицины она не жилец, она уже мертва, но она живет. Я не знаю,
будет ли жить, и как специалист — уверен, нет, но как человек уверен — да, будет.
Я читал о таких случаях, знал, что бывает, что выживает самый безнадежный
больной и медицина не находит этому объяснений. Мне кажется, это как раз тот
случай.
— Значит, шанс есть, значит, будем надеяться, — отрезал Дроздов.
Ян кивнул. Пока ничего другого не остается.
Встал и пошел оперировать дальше.
Госпиталь да и все землянки были забиты под завязку.
Глава 24
В редакцию Николай все же звонил, случай только под Новый год подвернулся. И
повезло, тот корреспондент, что делал снимок, был на месте. Он долго не мог
понять, о чем речь, ведь в той же газете, рядом со снимком девушки было еще три,
тоже из партизанского края, но, наконец, понял, даже вспомнил: девушку называли
Пчела, но по документам — Олеся Яцик.
Пчела сходилось. Дрозд Лену еще в тот жутком июне так прозвал, но Олеся — нет.
Надежда рухнула так же внезапно, как появилась.
Следом, двадцать девятого января в бою был убит Тимохин, тридцатого, прямо на
руках у Николая скончался от ран Шульгин, погибла медсестра Аня, нескладная,
конопатая, девочка, вечно "витающая в облаках". Тридцать первого с разведки из
отделения Сумятина вернулось только два человека, сам Ефим пропал.
Николай заледенел. Смотрел на прибывшее пополнение и думал: сколько из них
выживет? Скольким дано дожить до победы и скольким еще своими жизнями оплатить
ее.
Мерзкое лицо войны, выпущенное в мир фашизмом, скалилось и смотрело мертвыми
глазами на живых, выбирая все новые жертвы, что канут в пропасти ее бездонного
горла.
Ночью в Новый год девушки устроили вечер и развлекали, как могли, отвлекая
мужчин от черных мыслей, трагедий канувшего года.
Николай пил с Федором молча, и смотрел на новенькую медсестру Галину, женщину
лет двадцати пяти. Веяло от нее чем-то домашним, почти забытым. Мягкость ли ее
улыбки, ямочка ли на щеке, а может выпитое капитаном, играло с ним злую шутку.
Ему мерещилось, что в новенькой форме сержанта медицинской службы сидит за
столом Лена, и улыбается майору Харченко, слушая его анекдоты и байки.
Федор, видя пространный, немигающий взгляд Николая на новенькую, толкнул того
локтем и удостоился не менее тяжелого взгляда, чем майор.
— Сейчас Осипова съест. Галину.
— Харченко съест, — поправил.
Грызов пьяно качнулся, лицо вытянулось от удивления:
— Ревнуешь. Понравилась Галя?
— Лена, — поправил опять.
Федор задумался и выдал, когда Николай уже забыл про их разговор:
— Лена, — поправил опять.
Федор задумался и выдал, когда Николай уже забыл про их разговор:
— Больше не пей.
— Гениально, — кивнул и выпил. Мила подсела, огурцы ему соленые подвинула и
улыбнулась. Коля пьяно уставился на нее. Шумело в голове, то, что тревожило,
куда-то отступило, что болело, покрылось пьяным дурманом и будто заснуло.
— Больше не пей Коленька, — попросила мягко и, не видя отторжения в глазах
мужчины, погладила его по виску, прижалась к руке.
Санин смутился, уставился в пустую посуду и кивнул, уверенный, что это Леночка
ему сказала, что она недовольна.
— Извини, — сказал мягко и послушно отодвинул кружку. У Милы сердце екнуло от
радости: вот оно, вот!
— Пойдем? — потянула легонько. — Покурим, заодно проветришься.
— Да? Да, — кивнул. Тяжело поднялся и послушно пошел за Милой.
Но покурить не дала — на улицу вышли, прижалась к нему, обняла. Санин оперся
спиной к накату, чтобы на ногах устоять, и обнял девушку в ответ, зарылся
пальцами в волосах, закрыл глаза, плывя в пьяном тумане. И так хорошо было, так
сладко, словно не было войны, не было ничего — ни смертей, ни расставаний.
Двадцать первое июня — они еще едут в поезде и вагон качает на стыках, а Коля
обнимает Лену, чтобы удержать от падения. Он не замечал, как гладит ее плечи,
трется щекой о волосы, вдыхая их аромат. Но почувствовал, как девушка потянулась
к нему, как она коснулась губ, и понял: нужен, и не устоял, обхватил ладонями
лицо, накрыл губами ее губы. Такая нежность топила его, что дрожь по телу
пробиралась. Всю бы измял ее, исцеловал, да страшно напугать девочку-несмышленыша.
— Пойдем ко мне, — зашептала она жарко, повиснув на его шеи, а он держал ее на
весу и был счастлив до без ума. — Пойдем, Коленька. Никого в землянке, девчонки
все здесь.
И он бы пошел бы, но как обухом по голове: какие землянки? Какие девчонки? Какое
"пойдем ко мне"?
Глаза открыл, отодвинул осторожно девушку, в глаза заглядывая, а они не синие —
карие. И дошло — не Лена!
— Мила? Какого черта! — отодвинул ее решительно, наорать хотел, но очнулся:
она причем, если он дурак? Головой мотнул. Снега черпанул и умылся, чуть в себя
приходя. Осипова обняла его, прильнула опять:
— Ну, чего ты? Чего, Коленька? Ведь знаешь — люблю я тебя, что хочешь для тебя
сделаю! Коленька!
Санин встряхнул ее:
— Не поняла ты ничего, да? Я тебя не люблю! Я!
— Не правда! Мы же целовались только что! Ты хочешь меня, я знаю, поняла! И
любишь! Любишь!
Черт! — выругался про себя мужчина: натворил спьяну, объясняйся теперь,
отмывайся.
— Пойдем ко мне, пойдем, — потянула вглубь окопа.
— Нет! — дернул руку. Навис над ней и прошептал с тоской. — Не поняла ты,
глупая, — не тебя я целовал.
— А кого тогда? Кого?!
Коля погладил девушку по щеке, извиняясь, поцеловал в лоб:
— Не тебя, — повторил хрипло, и пьяно качнувшись, пошел к компании. Дверь
схлопала.
Мила застонав, осела на край насыпи: сколько же можно? Что же это такое?!
— Ненавижу, — прошипела во тьму. — Лучше бы тебя убили!…
И смолкла, сообразив, что сказала. Подумала и повторила:
— Лучше бы ты погиб.
На улицу Света вышла, подкралась:
— Ну, чего? — в лицо заглянула. — Двигайте давайте в землянку, что стоишь? —
прошептала, как заговорщик.
— Ничего.
— Ну? — удивилась. — Я же вижу, Санин не против. Так веди давай, куй железо
пока горячо!
— Кончено с капитаном, понятно? — уставилась на нее Осипова. Девушка не
поверила, но насторожилась:
— Поссорились, что ли?
— Неважно, — встала Мила. Отряхнулась и улыбку безмятежную на лице изобразила:
— Как новенького зовут?
— Какого?
— Который за Сумятина.
— Аа… Скворцов Кирилл, кажется.
Осипова кивнула и расправила плечи:
— Он мне понравился!
И двинулась в землянку. Света хлопнула ресницами, ничего не понимая.
Глава 25
Зима был страшной. Партизан зажимали в кольцо, теснили, а Лена как балласт
висела на шее у отряда и никак не могла выздороветь, помочь — не то, что автомат
держать в руках не могла — ложку.
Эта беспомощность убивала ее стыдом, а жалость, что виделась в каждом взгляде,
сумятила душу, вызывая ощущение неприязни к себе самой.
Раны никак не затягивались и невозможно было лежать ни на спине, ни на животе.
В декабре она встала. Заставила себя подняться, трясясь от напряжения, и
поползла сначала до занавески, потом до крыльца, шатаясь, заставляя слушаться
непослушное тело. А его содрогалось от надсады и боли, и бунтовало, подводя. "Но
есть слово — надо", — говорила себе и заставляла пройти еще шаг, еще два.
Каждый день. И улыбаться ребятам, скрывая желание заплакать от боли, скрывая,
что больна, никчемна.
Только Ян знал, что ей стоит дойти до лавки у госпиталя и сидеть, улыбаться
бойцам, слушать их байки, находить в себе силы отвечать. Но врач молчал, не
укоряя ее, потому что знал и другое — эти усилия, на грани чуда, что она
совершает каждый день, нужны и ей и бойцам, даже если окажутся последними в
жизни девушки. Для солдат она стала олицетворением победы над самой смертью, а
это в столь сложные моменты положения отряда, дорогого стоило. Только при
перевязке просил Надю стоять рядом с нашатырем, и все кривился, понимая,
насколько больно Лене.
Раны то кровили, то закрывались струпом, а потом открывались и опять кровили. Не
хватало элементарного: витаминов, медикаментов, условий, чтобы залечить их.
Девушка чахла, то одна рана, то другая начинали загнивать.
Голодно было. Положение отряда становилось все хуже, и это тревожило.
Лене казалось, что она умирает, медленно, но неотвратимо уходит с поля боя, и
приравнивала это к предательству. Она хотела как можно быстрее встать в строй,
но организм подводил. Она испытывала такой стыд и вину перед ребятами, что
возможно эти чувства и служили ей аккумулятором действий, на их топливе она
вставала, шла, сидела у костра, улыбалась, разговаривала.
В январе она уже могла побродить по лагерю, и улыбалась не так вымученно, как
месяц назад, и даже сама держала ложку, неуклюже, тяжело, но все же. И все были
уверены — идет на поправку, и не чувствовали, что за мягкой улыбкой и понимающим
взглядом скрывается жуткая боль и слабость, не слышали, как она стонет внутри, слышали,
как надсадно
в
как надсадно ноет каждая клеточка тела, дрожит от малейшего движения, не ведали,
чего Лене стоит играть роль активно выздоравливающей. Она свыкалась с болью и
слабостью, борола их и побеждала хоть и на короткий срок.
Маленькая победа, пиррова, но Лена была рада и ей.
В один из дней к ней подошел командир:
— Смотрю, гуляешь.
— Да, бока уже отлежала, — улыбнулась бодро.
— Выздоравливаешь, значит.
— Да, спасибо. Немного и в строй.
— Посмотрим, — улыбнулся в ответ на ее улыбку, руку сжать в знак солидарности
хотел, но вспомнил, что раны, где не тронь и, лишь махнул ладонью.
— Молодец, это по-нашему.
И ушел.
Она не поняла, зачем подходил, но заподозрила, что в ней нуждаются. И
возненавидела себя, за то, что никак не могла не умереть, ни поправится.
А обстановка вокруг отряда накалялась, да и внутри отряда ощущалось напряжение.
Гитлеровцы кинули отборные войска на ловлю партизан. Росли потери. В феврале
стало ясно, что придется сниматься и уходить. Семейный лагерь уже переправляли
на другое место, но он разросся, и передислоцировать его стоило немалых сил, а
вот толку особого не было.
Лена почти физически чувствовала, как сжимается кольцо и, усиленно тренировала
руки, возвращая им подвижность и силу, чтобы быть готовой к решительным боям
наравне со всеми. Но чем больше крутила пистолет, разрабатывая пальцы, тем
сильнее слабела и болела.
Пересилить собственный организм оказалось непростым делом.