Дженкин попытался взять ее за руку, но она отшатнулась от него. Он был потрясен услышанным. В те несколько минут, что она была у него, Дженкин увидел ад, который творился в ее душе, и хотя говорил о помощи ей, он не представлял, каким образом сможет помочь. Он стремился отвлечь ее, чтобы ее боль стихла:
— Тамар, постарайся держаться, я помогу тебе, просто держись. Ты рассказывала об этом кому-нибудь еще?
— Я рассказала Лили, что беременна, она дала мне денег, я не сказала, от кого, а она сказала, что со всеми такое случается. Еще тому пастору в деревне, просто сказала, что беременна, и он велел сохранить ребенка, и я сохранила бы, хотела вам рассказать тогда, у реки, если бы вы только спросили, что со мной, я бы рассказала и все было бы хорошо, только вы не спросили, все говорили и говорили о Джин и Дункане и как у них все наладится, все о них, а я хотела рассказать вам о себе… А теперь я и вас тоже ненавижу, всех ненавижу, а когда ненавидишь всех, то умираешь. Я себя до того ненавижу, что могу замучить себя до смерти, если б только умереть прямо сегодня, если б только вы могли убить меня и сжечь.
— Прекрати, Тамар, ты не в себе, выпей глоточек виски. Перестань причитать, успокойся, вот, выпей.
Тамар трясущейся рукой взяла стакан, сделана глоток, расплескав виски на платье. Перестала плакать.
— Давай разберемся, я понимаю, как это для тебя ужасно, чудовищно, но у тебя все перепуталось в голове и ты во всем винишь себя… а надо было не терять способности подумать, я помогу, ты не ненавидишь меня, ты пришла ко мне и должна остаться у меня, доверять мне, тебе нужны люди, нужна любовь…
Дженкин поймал себя на том, что лепечет что-то, лишь бы продолжать разговор, едва соображая, что говорит, произнося первые попавшиеся слова, пытаясь умерить боль глубочайшей раны, которую так неожиданно обнажили перед ним.
— Никто не любит меня, — проговорила Тамар безрадостным скучным голосом, — никому не придет в голову полюбить меня. Это невозможно. Любовь — это не для меня, всегда так было.
— Это неправда. Но, послушай, я спрошу тебя кое о чем, прости, если задену твои чувства, но я должен попытаться понять, и ты знаешь, что я никому не скажу. Этот случай, этот единственный случай с Дунканом был до или после того, как ты решила, что он влюблен в тебя?
— Нет, он не был влюблен, ничего такого вообще не было. Я приходила к нему дважды, потому что… потому что Джерард попросил.
— Джерард попросил тебя пойти к нему?
— Он подумал, что я могла бы хорошо повлиять на Дункана, потому что я такая неиспорченная и безобидная. Во второй раз он просто показал письмо от адвоката о разводе, и мне стало так жалко его, что я сказала, что люблю его, и я чувствовала, что люблю его.
— Ты и сейчас его любишь?
— Нет. А потом он обнял меня и мы легли в постель.
— А после?
— После — ничего. Он, может, решил, что Джин вернется в конце концов или что я не нужна ему, так, досадный случай, о котором он пожалел. Он игнорировал меня в Боярсе. Я это поняла.
— И в тот уик-энд ты поняла, что беременна?
— Да. Но я поехала в Боярс не для того, чтобы увидеть его, а просто чтобы избавиться от заблуждения, убедиться, что он не любит меня и все между нами кончено.
— Ты не думала, что это могло бы продолжаться?
— Нет. Мне было ясно, что это невозможно — да еще погубила все, на что рассчитывал Джерард, — и со всем было покончено навсегда. Я знала это еще до того, как поняла, что беременна. То, о чем спрашивала тогда у реки, прекрасно знала, хотя не думала, что Дункан так ужасно хочет ребенка.
— Я просто так говорил, — пробормотал Дженкин. — Я не знаю, хочет ли Дункан ребенка. Он как-то упомянул, что хочет…
— В любом случае, этого ребенка он бы не захотел. Но я хотела его. — Слезы вновь покатились из ее глаз. — Как я устала… хочу спать.
— Тебе придется смириться с этим, как смиряются люди с ужасными потерями. Это возможно, ты найдешь способ. — Тут столько такого, что невозможно исправить, подумал он, разве лишь чудо поможет. Ему бы хотелось разделить с кем-то свалившееся на него бремя, но он не знал, как это сделать. — Есть еще кто-то, с кем ты могла бы поговорить? Как насчет того пастора, отца Макалистера? Ты рассказала ему…
— Он вынудил меня рассказать. Говорил об Иисусе и как чистая любовь заставляет покаяться и искупает наш грех и тому подобное. Но он не знал всего. Я не могу снова пойти к нему.
— Слушай, кому, кроме Джерарда, известно, что ты здесь? Лили?
— Нет, я убежала от нее, когда она ушла в магазин, а потом бродила под дождем.
— Тогда нужно позвонить Лили, и твоей матери тоже нужно сказать…
— Нет!
— Люди просто должны знать, где ты. Больше я ничего им не скажу. Пожалуй, позвоню Джерарду, а он скажет им. Тамар, может, поешь чего-нибудь, пожалуйста? Нет? Тогда тебе нужно лечь, я только приберусь здесь. Поговорим завтра.
Дженкин постелил ей в свободной комнате, принес бутылку с горячей водой и свою пижаму. В состоянии полного изнеможения она заползла под одеяло. Не успел Дженкин взять ее за руку и поцеловать, как она заснула. Он постоял, глядя на нее, потом прочертил над ней знак, личный свой оберегающий знак.
Подходя к телефону, чтобы позвонить Джерарду, он вдруг вспомнил то, о чем успел начисто забыть: необычное объяснение с другом, прерванное появлением Тамар. Он стоял, положив руку на трубку, и пытался припомнить, что именно он ему говорил. Вроде бы он был довольно груб с Джерардом в начале их разговора, а потом смеялся над какими-то его словами. Ладно, вряд ли это было что-то такое, что можно было бы исправить только с помощью чуда. Тем не менее надо будет подумать над этим… Он быстро поднял трубку и набрал номер Джерарда.
— Слушаю!
— Джерард!
— Я надеялся, что ты позвонишь. Что там с Тамар?
— Все хорошо. Она спит, всего два слова, чтобы не разбудить ее. Я что подумал, не позвонишь ли ты Лили, сказать, что она здесь? Не то если Лили перепугает Вайолет…
— Да, да, я все улажу.
Последовала секундная пауза.
— Джерард…
— Не переживай.
— Не буду.
Дженкин сел у камина и налил себе еще виски. Он был расстроен, возбужден, мучился жалостью, страхом. Среди неразберихи тревожных чувств теплилась затаенная радость, что в его доме, отдыхая в безопасности, находится несчастное создание, прибежавшее к нему за защитой. Было непривычно чувствовать, что он не один в доме.
Он старался успокоиться, прийти в себя. Его смех был в какой-то мере реакцией на потрясение, способом уйти от немедленного ответа. Хотя, конечно, это было еще и смешно, до нелепости комично: «Возвращаться домой». Соблазняло ли это его? Да, пожалуй. Много лет Дженкин, при всей их близости, сознавал, сознавал отчетливее Джерарда, что между ними существует дистанция. Он раздумывал над этой дистанцией, этим неизменным защитным пространством, как будто оно ждало, жаждало руки, протянутой через него. Его руки? Он сидел у огня, погруженный в эти мысли и воспоминания, и рука его дернулась в зачатке жеста. Он удерживал себя от возможного жеста сближения из некой застенчивости или целомудренного стыда, из ощущения превосходства Джерарда, ощущения, которое преследовало его, казалось, всю жизнь. Или его пугал, конечно, мягчайший, может, едва уловимый возможный отказ? Не отваживался он и представить себе, каким должен быть этот шаг навстречу, что он повлечет за собой, какова будет его жизнь без этой ясной пустоты (она рисовалась ему подобной небу, бледно-голубой и полной света), через которую он смотрел на Джерарда. Временами ему казалось нелепым, чем-то слишком напыщенным, осмыслением неосмыслимого, думать подобным образом о его отношениях с Джерардом. Если им была судьба сойтись ближе, тесней, встречаться чаще или, как кто-то уже описал это, разве не произойдет оно спонтанно, а если не произойдет, то не потому ли, что тому есть убедительные причины, может, невидимые, но убедительные, почему этому не суждено произойти? К чему вся эта суета? Ну, не суета, только сосредоточенность на этом, иногда проявляющаяся в виде ревности, на которую Дженкин, тщательно таивший свои чувства от Джерарда, был безусловно способен. И вот, к тому же так неожиданно, это столь важное структурное пространство вдруг оказалось уничтоженным. Король явился с униженной просьбой — а Дженкин посмеялся над ним. Возвращаться домой? Вряд ли он сможет возвращаться домой, думал Дженкин, не в его характере возвращаться домой или иметь такого рода дом. Даже этот дом, где он сейчас живет, — скорлупа, которая должна быть разбита. Хорошо, значит, это романтика, сентиментальность. Но он вскоре должен уехать, и скорее, чем планировал, если не собирается бежать к Джерарду.
Была еще одна часть головоломки, старая и потускневшая, но которая тем не менее напомнила о себе в результате удивительного объяснения Джерарда. Это проблема Роуз. Дженкин настолько привык быть чуточку влюбленным в Роуз, что это уже едва ли могло называться влюбленностью, да он и не думал о себе в подобных категориях. Дженкин любил женщин, и у него было, хотя не в последнее время, больше приключений, чем воображали его друзья или кто другой, считавшие его безнадежно равнодушным к женскому полу. Но Роуз — это особый случай. Он никогда никому не говорил о своем необычном и не слишком обременительном чувстве, только однажды признался оксфордскому приятелю, Маркусу Филду, тоже влюбленному в Роуз. Дженкин, мудрый и в те времена, обуздал свое чувство. Любовь Роуз к Джерарду осталась далеко в прошлом, почти так же далеко, как любовь Джерарда к Синклеру. Джерард позволил ей любить себя, а что еще ему было делать? Впрочем (Дженкин очень редко разрешал себе так думать), не проявил ли тут Джерард некоторую мягкость, не следовало ли ему сказать, чтобы она забыла его и поискала кого другого? Однако это, возможно, было не то чтобы мотивом, но все же как-то повлияло на решение Дженкина бежать, — это желание уехать не только от Джерарда, а и от Роуз.
И все же… насколько это хрупкое равновесие мотива и решения, так долго создававшееся и наконец созданное, было изменено, даже серьезно нарушено невероятным признанием Джерарда? Дженкин никогда не имел гомосексуальных связей, и ему в голову не приходило рассматривать отношения с Джерардом под этим углом, — не позволял он себе и задаваться вопросом, что такого появилось сейчас, чего не было раньше. То, что он чувствовал сейчас, это было внезапное пробуждение самого его существа. Джерард воззвал к нему, и отголосок его зова всколыхнул то, что таилось в глубинах души. «Приди, любимая моя!» Может, в конце концов, это все изменило?
Джерард позвонил Лили и Роуз, которую Лили успела напугать, и поехал к Вайолет сообщить, что Тамар у Дженкина. Немного посидел у Вайолет. Она с видимым удовольствием рассказала ему о припадках со слезами и воплями у Тамар перед тем, как та пропала. Вайолет не знала о причинах такого ее состояния. Она явно нервничала, была расстроена, напугана, даже до того потрясена, что проявляла искреннюю материнскую тревогу о дочери. Джерард воспользовался возможностью, чтобы с авторитетным видом сказать Вайолет, что она непременно должна позволить Тамар продолжить образование. Возможно, именно переживания Тамар из-за этого запрета послужили причиной ее нервного расстройства. Некоторые молодые люди страстно хотят учиться и продолжать образование, и по-настоящему ценные и трудноприобретаемые знания, которые останутся при тебе навсегда, должно приобретать, пока ты молод. Если Тамар разочаруется сейчас (рисовал Джерард картину для Вайолет), она может впасть в депрессию и потерять работу, тогда как если вернется в Оксфорд, в дальнейшем она может получить более высокооплачиваемое место. А на это время Джерард будет с большой радостью помогать финансово, и так далее и тому подобное. Вайолет быстро сменила примирительное настроение на всегдашнее, и ее лицо вновь приобрело знакомое выражение спокойного веселого цинизма. Он ушел, надеясь, что его слова, может быть, все же произвели на нее впечатление.
Дома его встретил звонящий телефон. Это была Роуз. Он рассказал о посещении Вайолет. Рассказ заинтересовал Роуз, но звонила она с другой целью. Ей просто хотелось услышать его голос и как он скажет свое неизменное: «Покойной ночи, дорогая, добрых тебе снов».
Джерард в пижаме и халате сел на край кровати, очень прямо, как в парке, когда невидящим взглядом смотрел на детей, кормивших уток. Роуз уже спала, а он еще долго сидел вот так, неподвижно, перебирая события минувшего вечера. Ждал, когда успокоится буря взволнованных чувств. Дышал глубоко и размеренно. Как ему хотелось, чтобы можно было принять приглашение Дженкина остаться, спокойно посидеть с ним, выпить, послушать дождь. Они без слов смотрели бы друг на друга, и между ними устанавливалось бы новое взаимопонимание. Ладно, еще появится возможность; и, быть может, приход Тамар, хотя и сделал невозможным это дальнейшее, иное, продолжение их разговора, был своего рода добрым знаком. Они думали каждый о себе и друг о друге, когда им неожиданно пришлось задуматься о неотложной помощи человеку, попавшему в беду. Это тоже тесней связало их и дало возможность естественного и безотлагательного взаимодействия. Эта мысль даже смягчила, превратила в ироническую покорность его досаду от того, что Тамар предпочла прибежать к Дженкину, а не к нему.
Джерард мысленно успокаивал себя: по крайней мере, он произнес свою маленькую речь, недвусмысленно выразил в ней то, что имел в виду, сказал вполне достаточно и просто — и что бы ни случилось, а нужно быть готовым ко всему, он будет рад, что открыл Дженкину свои чувства. Безусловно, после такого Дженкин не уедет — не захочет уезжать, поймет, что не сможет этого сделать.
Но позже, когда Джерард улегся и заснул и проснулся в темноте, его охватило непривычное чувство: впервые за все время их с Дженкином отношений он был слабой стороной. Он пришел к нему как нищий, стоял перед ним, растеряв весь свой авторитет. Обменял силу на бесконечную незащищенность и вынудил Дженкина быть его палачом. И когда он думал сейчас о Дженкине и как тот необходим ему, память унесла его в прошлое, и он сказал себе: не следовало желать того, что было недостижимо. Почему он вообразил, что это будет так просто? Ему не терпелось произнести свою маленькую речь, словно она и впрямь могла защитить некую кроху самого дорогого в его заветном желании и он, по крайней мере, сохранил бы хоть что-то. Он думал, что, возможно, делает глупость — но сейчас, что же, в представлении Дженкина и своем, он такое сделал? Ему и в голову не приходило, что все может обернуться так плохо, что обратной стороной их обоюдной доброжелательности может быть ад. Наверно, он совершил нечто ужасное, для Дженкина и для себя.
~~~
— Покажи, как включаешь дальний свет, — сказал Краймонд.
Джин включила.
— Теперь ближний, переключи снова на дальний, и так несколько раз.
Джин сделала, как он просил. Она сидела в своей машине, дверца открыта, и Краймонд стоял рядом в темноте. Его машина с включенными фарами стояла прямо напротив ее «ровера». Было три часа ночи, и они находились на Римской дороге.
Дождь прошел, вновь стало холодно и тихо, выкатилась луна, светили звезды. Джин била сильная дрожь.
— Водишь хорошо? — спросил Краймонд.
— Да, конечно.
Они были на гребне холма, откуда днем было далеко видно волнистую дорогу. С того места, где они стояли, полотно ныряло вниз, потом поднималось, потом отлого спускаюсь, а дальше следовал ровный подъем на следующий гребень милях в двух от них.
— Когда доеду туда, посигналю тебе: три продолжительных переключения на дальний свет, и ты ответишь таким же образом. Если будет какая-то помеха, хотя вряд ли, мы не встретили ни одной машины с тех пор, как свернули с шоссе, но если все-таки кто-то появится, я быстро мигну несколько раз и это будет означать, что ты должна переждать. И конечно, ответь мне тем же. Потом после первых сигналов, означающих, что я на месте и ты увидела меня, делаем паузу и снова сигналим, одновременно, трижды продолжительно включаем дальний свет. Ну, ты помнишь все это, сколько раз репетировали.
— Конечно помню.
— После второй серии сигналов тотчас трогаемся. Едем, разумеется, с ближним светом, мы же не желаем ослепить друг друга. Все, что тебе нужно делать, это держаться левой стороны, дорога очень широкая, так что, думаю, все будет в порядке. Остальное предоставь мне. Не забудь пристегнуться, всякое может случиться, а ты должна остаться в машине. Не испорть все, ну, ты не испортишь, мы не хотим кончить дни парочкой в инвалидных колясках, тут не должно быть никаких случайностей. Помни, мы потеряем друг друга из виду, когда будешь внизу, проедешь первый подъем, потом небольшой спуск, а дальше длинный подъем. Если бы я как следует подумал, мы могли бы сделать это как-нибудь иначе, но сейчас это не имеет значения, и твоя машина мощнее моей — это будет просто, это будет легко, только, ради бога, жми на газ, мы должны столкнуться по меньшей мере при скорости в восемьдесят миль. Справишься с управлением?
— Конечно справлюсь.
— Не рискуй этим… нет, ты не станешь рисковать, ты прекрасно водишь… набирай высокую скорость, на спидометр смотреть не обязательно, можешь положиться на меня, просто набирай скорость и не снижай, и держись левой стороны. Это все, что меня заботит. А теперь я иду в свою машину. Мы решили, что уже попрощались… только это не прощание, теперь мы будем вместе, всегда.
Он быстро повернулся, и тогда Джин вышла из машины, подошла к нему и положила руку ему на плечо. Почувствовала, как он вздрогнул и отшатнулся, и, когда он отходил от нее, их руки соприкоснулись. Она неподвижно стояла, глядя, как он садится и закрывает дверцу, взревел мотор, задние фонари стали удаляться, свет фар нырнул вниз, потом высветил подъем, пропал на секунду и появился вновь на долгом подъеме к далекой вершине следующего холма. Она вернулась в машину, захлопнула дверцу и пристегнулась.
У Джин был мощный «ровер», более мощный, чем «фиат» Краймонда. Джин поймала себя на том, что думает о машинах. Она любила свой «ровер», и вот теперь она собирается разбить его, разнести вдребезги. На мгновенье вспомнила о Дункане: не будет ли тому жалко машины. Потом, откинувшись на спинку сиденья и чувствуя, как у нее слипаются веки, подумала, не спит ли она? Может, это все сон? Должно быть. Она постоянно думала об этом с тех пор, как Краймонд начал говорить о самоубийстве, и вот теперь это снится ей. Голова ее дернулась, и это было как пробуждение. Нет, то не сон, она находилась в месте, о котором они говорили, и время, какое они наметили, момент наступил, Краймонд уже уехал. Сначала ее поразило ощущение одиночества. Потом она подумала о том, что сейчас должно произойти, и ее охватил озноб и мрак ужаса. Ее затошнило, она ждала, что сейчас ее вырвет, но этого не произошло. Она машинально завела мотор. Заведя, подумала: еще не время. Она могла бы отбежать в лес и переждать, пока не пройдет приступ тошноты, на нее могло бы найти временное помешательство и она побрела бы среди деревьев и где-то посидела. Почему это и дальше должно ее касаться? Разве мы это уже не совершили самими разговорами об этом? Почему она должна делать что-то еще, разве это уже не совершилось? То она не замечала холода. Теперь же подняла стекло и подумала: в машине теплее. Она была в полупальто. Сумочка лежала на сиденье рядом. Зачем она взяла ее с собой? Чувство сильной тошноты появилось как ощущение времени. Сгустившаяся масса всех недавних мыслей и чувств взрывалась в голове. Она сейчас была не в ладах с логикой, верным могло быть и противоположное.