Книга и братство - Мердок Айрис 57 стр.


Тамар прекрасно сознавала, что хитроумна, и даже готова была обвинять себя в «мошенничестве». Однажды она призналась в этом своему ментору, и тот сказал: «Дитя мое, ты не можешь мошенничать — здесь, и только здесь, ты не можешь мошенничать. Желание, когда оно от чистого сердца, и желаемое суть одно». Сказал: это истина, в которой нужно жить. Тамар делала все возможное для того, чтобы жить в ней, сначала просто стараясь избавиться от ада, а позже практикуясь в том, что казалось совершенно новой формой спокойствия. Отец Макалистер был достаточно смел, чтобы говорить о неоспоримой перемене, произошедшей в ней. Тамар была не столь уверена. Было ли это чудо религиозного свойства или просто психологического? Священник уверил, что всякие сомнения тут нелепы. В старого Бога и в старого Христа Тамар не могла верить. Действительно ли она верит в нового Бога и нового Христа? Может, она в самом деле из тех «молодых», чье есть «новое откровение», новое, поскольку откровение обновляется каждый век? Много ли таких людей, подобных ей, или она одна со своим безумным священником? Она «присоединилась», потому что ее учитель хотел, чтобы она «принадлежала» к церкви. В пустом храме в Ислингтоне ее лицо окропили водой, в переполненном, в Примроуз-Хилл, ее головы коснулась ладонь епископа. Теперь она «пребывала в церкви», но, так сказать, внутренней, наедине с Богом. Она не захотела присоединяться к группе по изучению христианских положений. Она прекрасно сознавала безмерную тактичность своего учителя и то, что он жертвовал своим выходным, чтобы беседовать с ней, и наслаждалась каждой минутой их разговора. Больше того, проводя с ним выходные, она временами чувствовала возникающее между ними единение. Она была с ним, погружаясь в себя, думая о себе, усваивая религиозную мифологию, когда открывала прежде ей неведомые области своей души. Она, говоря его словами, «познавала собственного Христа». Если Христос спасает, значит, Христос существует, говорил он. Вот что такое воскресение и жизнь. Раздумья Тамар над этой тайной не привели ее в смятение, больше того, она жаждала углубиться в них. Безусловно, религия опиралась на нечто реальное; она позволяла себе до поры до времени не задумываться над этим. Совершала длительные прогулки по Лондону, сидела в церквях. Послушно читала Библию, Кьеркегора, Хуана де ла Круса, Юлиану Норвичскую. Она чувствовала себя просветленной, невесомой и опустошенной, будто в самом деле жила на облатках и глоточках сладкого красного вина. В то время, как предостерегал ментор, ее нес вихрь духовной бури, который однажды уляжется, и точно так же настанет момент, когда ее встречи со священником должны будут стать куда более редкими и куда менее насыщенными. Тогда, как знала Тамар, ей придется пройти проверку, насколько она «соответствует» и способна ли «жить ежедневно» тем, что спасло ее от смерти и ада.

Все это время Тамар неотступно преследовали прежние ужасы, которые, по словам отца Макалистера, влекли ее «в объятия Всевышнего»: мертвый ребенок, ее предательство по отношению к Дункану, грубость с Джин, потрясение от смерти Дженкина, в которой она чувствовала себя непостижимым образом замешанной, ужасные отношения с матерью. Прежняя ее нечестивая сила не позволила Тамар в тот вечер ничего сказать Вайолет о смерти Дженкина. Она также оказалась способна на суровое молчание, необходимое для ее «выздоровления», и ничего не говорила Вайолет о том, что с ней происходит и как она проводит время. Отношения между Тамар и ее матерью постепенно и почти бесповоротно испортились. Вайолет постоянно спрашивала, когда она собирается вернуться на работу, Тамар постоянно отговаривалась тем, что находится в отпуске. Вайолет говорила, что Тамар потеряет работу, на что та отвечала, что ее это не волнует. Тамар пыталась говорить матери «добрые вещи», но она как будто в этом случае просто утратила язык доброты. Все, что она ни говорила, раздражало Вайолет, вызывало язвительную злобу. В конце концов они перестали разговаривать и жили в доме, как двое чужих людей. Тамар целыми днями пропадала то в церквях, то в библиотеках, то в ислингтонском доме причта, в котором происходили ее встречи с учителем. Отец Макалистер, которому она рассказывала обо всем, неустанно повторял, что эта проблема разрешится со временем; Тамар подозревала, что сейчас он не имеет представления, каким образом разрешится. Что касается других вещей, то мало-помалу, как часть изменений, происходивших в ее оживающей душе, она начала чувствовать себя лучше, хотя еще опасалась, что все может вернуться. Временами прежние ужасы продолжали ощущаться, как нечто чужеродное, засевшее в теле: камни, дротики, отравленные жала сломавшихся стрел. Она смогла избавиться от безумной, иррациональной, суеверной, более того, страшной мысли, что «была причиной» смерти Дженкина. Стала способна чувствовать настоящее горе. Многие раны начали затягиваться, раскаяние, как некое знание, постепенно сменило разрушительное и вызывающее ненависть к себе чувство беды и отчаяния. Однако были страдания и страдания, и она понимала разницу. Так, она продолжала терзаться из-за Джин и Дункана, рассказал ли Дункан Джин о ней, рассказала ли Джин ему о ребенке? Она выдала его тайну, проклинала Джин. Ее должны ненавидеть и презирать. Отец Макалистер говорил мудрые вещи о том, что не нужно беспокоиться о чужом мнении. Когда не видишь способа улучшить его, остается лишь иметь его в виду. Желание исправить его есть часто нервный эгоистический порыв оправдаться, а не представление, как можно добиться, чтобы оно стало лучше. Он советовал ей терпеливо ждать, воздерживаться от каких-то действий ради раскаяния, не вмешиваться, оставить это Богу. Но Тамар не верила в свое терпение и очень хотела написать длинное взволнованное письмо Джин.

Относительно мертвого ребенка отец Макалистер в конце концов смог, к своему великому удовлетворению, дать полный ответ. Он многое сказал Тамар: хранить память о нем в своем сердце, не мучительный, а печальный его образ, жить с ним без ненависти, без страха, без неистовой тоски о нем. Думать о нем как о Божественном Младенце. Тамар это оказалось трудно, священник внушал, что это духовное упражнение. И наконец отец Макалистер наедине с Тамар в церкви на севере Лондона совершил обряд, какого не совершал прежде и который по большей части выдумал сам, обряд похорон или благословения умершего ребенка, произнеся слова любви и прощания и покаяния. Тамар он этого не сказал, но сам рассматривал это действие как акт изгнания, умиротворения потенциально опасного духа; ибо был не чужд предрассудков и в свое время видел самых ужасающих бесов, покидающих помутившийся разум его прихожан, или где уж там эти бесы обитают.

Тамар пробормотала, что ее проступки и грехи всегда стоят перед ней, и она пролилась, как вода, и кости ее рассыпались, и она хочет быть омытой и белее снега, что дух сокрушенный и смиренный не может быть презрен, что сокрушенные кости могут наконец возрадоваться, и она может снять вретище и препоясаться веселием. Затем отец Макалистер благословил бедного безымянного умершего зародыша, пожелав ему покоиться с миром и быть принятым Богом в тех небесных обителях, где души тех, кто почил в Господе Иисусе, обретают вечный покой и блаженство, и что Бог может узреть искреннее раскаяние Тамар, принять ее слезы и успокоить боль. Тогда Он благословит ее и сохранит, и призрит на нее светлым лицем Своим и помилует ее, и обратит к ней лице Свое и даст ей мир. Этот обряд, смесь старых знакомых речений, надерганных из Писания, это его импровизированное попурри и мысль о том, что священник налит пресвятой эссенцией, доставили ему огромное удовольствие, а еще он был вознагражден, увидев лицо Тамар, мокрое от слез и сияющее.

~~~

— Ты помнишь, какой сегодня день? — спросила Роуз.

— Конечно, — ответил Джерард.

Больше они не произнесли ни слова. Сегодня был день рождения Синклера. Ему исполнилось бы пятьдесят три.

Два дня назад Роуз проснулась среди ночи от звука собачьих когтей, царапающих дверь квартиры. Она сразу подумала: Регент! Он вернулся! Зажгла лампу, стоявшую возле постели. В доме царила тишина. Конечно, ей это все приснилось. Тем не менее она встала, включила свет во всей квартире, открыла дверь на лестницу, включила свет и там. Даже спустилась вниз и открыла уличную дверь, нет ли на крыльце какой-нибудь несчастной собаки, реальной. Но там было пусто. Заснуть после этого она больше не смогла.

Сейчас она вспомнила об этом, сидя за чаем с Джерардом в маленькой гостиной дома Дженкина. Эти посиделки за чаем вдвоем вошли у них в обычай, который они периодически поддерживали, хотя постепенно они становились все короче и менее пышными, по мере того как с годами идея «вечернего чая» как-то теряла практический смысл. В Боярсе сей обряд еще сохранял некоторое свое роскошество ради Аннушки. Но сегодня, когда присутствовал один Джерард, не было ни булочек, ни сэндвичей, ни хлеба, ни масла или джема, только не первой свежести печенье и фруктовый кекс. Оба ели мало. Причиной частично было то, что Рив должен был заехать за Роуз и повезли ее обедать в отель, где остановился. Это была его идея, он сказал, что с удовольствием увидится с Джерардом, они так долго не встречались; Роуз позвонила Джерарду, избавиться от Рива, похоже, не удастся.

~~~

— Ты помнишь, какой сегодня день? — спросила Роуз.

— Конечно, — ответил Джерард.

Больше они не произнесли ни слова. Сегодня был день рождения Синклера. Ему исполнилось бы пятьдесят три.

Два дня назад Роуз проснулась среди ночи от звука собачьих когтей, царапающих дверь квартиры. Она сразу подумала: Регент! Он вернулся! Зажгла лампу, стоявшую возле постели. В доме царила тишина. Конечно, ей это все приснилось. Тем не менее она встала, включила свет во всей квартире, открыла дверь на лестницу, включила свет и там. Даже спустилась вниз и открыла уличную дверь, нет ли на крыльце какой-нибудь несчастной собаки, реальной. Но там было пусто. Заснуть после этого она больше не смогла.

Сейчас она вспомнила об этом, сидя за чаем с Джерардом в маленькой гостиной дома Дженкина. Эти посиделки за чаем вдвоем вошли у них в обычай, который они периодически поддерживали, хотя постепенно они становились все короче и менее пышными, по мере того как с годами идея «вечернего чая» как-то теряла практический смысл. В Боярсе сей обряд еще сохранял некоторое свое роскошество ради Аннушки. Но сегодня, когда присутствовал один Джерард, не было ни булочек, ни сэндвичей, ни хлеба, ни масла или джема, только не первой свежести печенье и фруктовый кекс. Оба ели мало. Причиной частично было то, что Рив должен был заехать за Роуз и повезли ее обедать в отель, где остановился. Это была его идея, он сказал, что с удовольствием увидится с Джерардом, они так долго не встречались; Роуз позвонила Джерарду, избавиться от Рива, похоже, не удастся.

Джерард был рассержен на Роуз за то, что та сочла мыслимым, чтобы Рив заезжал за ней. Конечно, он сказал, что будет счастлив увидеть Рива, и скрывал от Роуз свое раздражение, во всяком случае старался, но он видел ее грустный взгляд и ругал себя за то, что не высказался против дурацкой затеи или, по крайней мере сейчас, явно не мог скрыть своего дурного настроения и быть приятным собеседником.

Переселение в квартиру Дженкина не срабатывало, это была неудачная идея, основанная на иллюзии. Чего он ожидал, удивлялся Джерард, что сможет начать здесь новую, лучшую жизнь анахорета-подвижника, что сможет каким-то образом сделаться Дженкином? Об этом ли он думал, переезжая сюда? Или просто пытается избавиться от Гидеона и Пат? Дом сопротивлялся ему. Поначалу он старался ничего в нем не менять, но потом, и, видимо, напрасно, кое-что изменил: поставил новую раковину в кухне, холодильник повместительней, привез несколько акварелей из дома в Ноттинг-Хилле. Кое-что из его мебели еще оставалось там, перенесенным в верхнюю квартиру, кое-что он отправил на склад, что-то у него приобрел Гидеон. Его книги были повсюду: в Ноттинг-Хилле, у Роуз или здесь в нераспакованных пачках, поскольку он не решался трогать книги Дженкина, по-прежнему занимавшие полки. Дом производил впечатление мертвого, бесчувственного, пыльного и неприбранного. Роуз собиралась прийти и сделать уборку, но он сказал, чтобы она не беспокоилась, и она не стала настаивать.

Все к чаю: Дженкинов чайник для заварки, Дженкинов молочник, кекс на слишком маленькой тарелочке, печенье на слишком большой — ютилось на небольшом складном столике, который Джерард застелил цветастым льняным покрывалом, вообразив, что это скатерть. Крупные влажные крошки неуклюже нарезанного кекса усеивали скатерть вместе с мелкими сухими крошками рассыпчатого печенья, которые виднелись и на ковре, и, отброшенные ногой Джерарда, на зеленом кафеле у газового камина. Джерард был в тапочках. Вид у него, подумалось Роуз, уставший и постаревший.

Джерард с досадой ловил на себе сочувственный взгляд Роуз. Он чувствовал себя уставшим и постаревшим. Бреясь утром, он взглянул в зеркало, ожидая увидеть знакомое красивое лицо, смешливое, ироничное, прекрасно очерченное и сияющее умом, и не нашел его. Лицо, представшее перед ним, было тяжелым, мясистым, угрюмым и несчастным, с темными кругами под глазами, тусклой кожей и обрамлено сальными волосами. Роуз надоедливо, как всегда, пристала с вопросом, пишет ли он что-нибудь. Нет, не пишет. Он даже не читал, хотя иногда пролистывал какие-то книги Дженкина. Он бесконечно думал о Дженкине, о его смерти, о Краймонде. Постоянно представлял себе картину, как Краймонд стреляет в лоб Дженкину. В лоб, так сказал Марчмент. Только этой картины Джерарду еще недоставало. Краймонд заманил туда Дженкина и убил его. Зачем? В виде замены убийства Джерарда, в виде мести Джерарду за некое преступление, некое пренебрежительное, высокомерное замечание, сделанное им и тут же забытое тридцать или более лет назад? Значит, он в ответе за смерть Дженкина, думат Джерард. Его промах, его грех привели к этому. Он не может жить с этой мыслью, он отравлен, уничтожен, и Краймонд добивался именно этого. Он каждый день собиратся пойти к Краймонду и каждый день решал, что это невозможно. Когда становилось совсем невыносимо, он искал спасения в воспоминаниях, как Дженкин смеялся над ним, и инода это помогало, хотя приносило горчайшую печаль и чаще возвращало к своей утрате и к аду, в котором он пребывал вместе с Краймондом. Они находились в аду вместе, он и Краймонд, и рано или поздно должны были уничтожить друг друга.

Конечно, Джерард никому не признавался в этих мыслях, и уж разумеется Роуз, которая временами по-прежнему пыталась вовлечь его в домыслы о случившемся. В разговорах с ней он теперь сразу отвергал как несостоятельные любые идеи о том, что причиной смерти Дженкина могло быть что-то иное, кроме несчастного случая. Не открывал он ей и другую неизбавимую боль, которая не отпускала его и сделала этот период его жизни совершенно бесплодным. Знакомый в издательстве «Оксфорд пресс» сказал, что, как надеется, у него в руках будут гранки краймондовской книги и он тут же отправит их ему с посыльным. Джерард ждал этого с ужасом. Он не желал читать ненавистную книгу Краймонда, он предпочел бы порвать ее, но был приговорен к ней, должен был читать ее. Если она окажется плоха, он почувствует болезненное унизительное удовлетворение, если хороша — ненависть.

Роуз тоже выглядела постаревшей, или, возможно, он, поскольку был возмушен и раздражен, смотрел на нее сейчас просто как на женщину, вместо того чтобы воспринимать ее как смутное продолжение себя, туманную тень, облачную собеседницу. Он вдруг обрел способность видеть составные части целого. Она слишком коротко подстриглась, открыв щеки и уши, лицо казалось беззащитным и напряженным, матовые волосы были не седыми, но лишены оттенков, как затененная листва. Губы выглядели сухими и запекшимися, в трещинках, хорошенький носик чересчур напудрен. Только ее темно-синие глаза, так похожие на глаза брата, смелые, как кто-то сказал, глаза, не потускнели и смотрели сейчас на него с молчаливой мольбой, вынудив отвернуться. На ней было зеленое шелковистое платье, очень простое, очень элегантное, и аметистовое ожерелье на шее. Платье напоминало то, которое было на ней на летнем балу, ему даже вдруг вспомнилась та музыка, ощущение ее талии под рукой и звезды над оленьим парком. Потом он подумал, что она так оделась для Рива.

— Джерард, не дави крошки на коврике.

— Прости.

Роуз поправила коврик:

— Очень миленький коврик.

— Мой подарок.

— Я унесу все со стола. Рив скоро придет.

Так она убирается ради Рива!

— Полагаю, он захочет выпить. Я тоже выпью шерри.

— Рив любит джин с тоником.

— Тогда и я буду джин с тоником. Не суетись ты с чайником и прочим.

— Мы не можем оставлять все это на столе. Я мигом.

Роуз нашла поднос, стоявший у стены, и принялась переставлять на него посуду.

— Я еще не закончил!

В дверь зазвонили.

— Я открою, — сказала Роуз.

Она вышла в прихожую, оставив поднос на столике. Джерард с чашкой в руке стоял в дверях гостиной. Вошел Рив, обменялся приветствием с Роуз, снял пальто, сказал, что на улице сильный восточный ветер и начинается дождь, так что он предусмотрительно оставил машину у подъезда. Джерард ретировался со своей чашкой, подхватил поднос, бочком пробрался мимо Рива, который входил в комнату, и, ища на кухне бутылку джина, слышал, как Роуз спрашивала кузена новости о детях.

Со стаканами в руке, джин и тоник у Рива и Джерарда, шерри у Роуз, они неловко стояли у камина, словно на званом вечере.

— Рив говорит, нам нельзя задерживаться, столик заказан.

Рив, обряженный в дорогой темный костюм, выглядел массивным, широкоплечим; лицо обветренное, красное, с шершавой кожей; крупные широкие ногти на больших руках, которые он не знал куда девать, были чистые, но обломанные. На пальце красовалось обручальное кольцо. Каштановые волосы тщательно причесаны. Наверное, причесался в машине, а то и у двери, перед тем как войти. Он вглядывался в Джерарда из-под нависших бровей с выражением определенной настороженности. Они часто встречались за прошедшие годы, довольно хорошо знали друг друга и довольно неплохо друг к другу относились. Роуз поймала себя на том, что впервые опасается, как бы Джерард не повел себя с Ривом снисходительно, свысока. Так он обычно позволял себе подобное поведение, а она и не замечала?

Назад Дальше