Книга и братство - Мердок Айрис 60 стр.


Отец Макалистер вспомнил как чудо невинность детей, которые под его руководством всегда разыгрывали в деревенской церкви евангельскую историю о Рождестве. Восхищение детишками, изображавшими Иосифа и Марию, и трех волхвов, и вола и осла (всегда любимая роль), гордость родителей, слезы радости, которые матери не могли сдержать, глядя на своих малюток, с такой нежностью и благоговением представлявших святочную историю. Ясли с Младенцем, Спасителем мира, Космоса, всего сущего становились в маленькой холодной церкви чем-то сияющим и лучезарным и столь священным, что в определенный момент зрители непроизвольно падали на колени. Могло ли это быть лицедейством, суеверием? Нет, но это было также и чем-то, чего он был недостоин, с чем был разъединен, потому что был лжецом, потому что линия неискренности проходила через него и заражала все, что он делал. Он не верит в Бога и Божественность Христа, ни в жизнь вечную, говорил себе отец Макалистер, но непрерывно говорит обратное, должен говорить. Для чего? Для того, чтобы жить жизнью, которую выбрал и которую любит. Сила, которую дает ему его Христос, унижается, проходя через него. Она приходит к нему как любовь, а исходит от него как магия. Вот почему он совершает серьезные ошибки. Больше того, несмотря на душевные терзания, совершая ритуал, который он дозволял себе время от времени, священник чувствовал в сокровеннейшей глубине души уверенность и покой. За сомнением таилась истина и за сомнением в этой истине таилась истина… Он был грешник, но знал, что его Искупитель существует.

Это было долгое холодное возвращение домой. Отопление в вагоне не работало, но ему удалось поймать такси от местной станции до Фокспада, так что не пришлось тащиться пешком. Войдя в свой маленький домик, он закрыл ставни и зажег дровяную печку. Потом опустился на колени и помолился. После этого он почувствовал себя лучше, достал из холодильника кастрюльку с рагу и разогрел. Его Господь, возвращаясь к проблеме, сообщил, что следующее его задание — Вайолет.

~~~

Радуясь солнцу ранней весны, Джин и Дункан Кэмбесы сидели в кафе-ресторане в приморском городке на юге Франции. Оба выглядели прекрасно. Лица беззаботные; Дункан сбросил несколько килограммов. Они нашли, а потом и купили совсем недалеко от того места, где сейчас сидели, в точности такой старинный живописный каменный фермерский дом, какой искали. Конечно, с ним еще предстояло порядком повозиться, но после ремонта это будет просто чудо. Пока же они остановились в отеле.

Солнце заметно грело, но с моря тянул прохладный ветерок, и они оделись потеплей, на Дункане была старая куртка из ирландского твида, на Джин просторный пушистый пуловер. Они сидели на террасе, под шпалерой, увитой начинавшим распускаться виноградом, и пили белое местное вино. Скоро они пойдут внутрь и будут наслаждаться долгим, очень хорошим ланчем с красным местным вином и с коньяком под занавес. С того места, где они сидели, им открывался вид на небольшую крепкую гавань с короткими мощными волнорезами и широкими причалами из огромных серых каменных блоков, крутобокие изящные рыбацкие лодки и тихо покачивающиеся мачты стройных яхт.

Джин и Дункан смотрели друг на друга, погруженные в молчание, как часто бывало теперь, в степенное безмятежное молчание, прерываемое вздохами с легким подергиванием, похожим на то, как это делают отдыхающие животные, потягивающиеся в приятной истоме. Они сбежали наконец. Будучи теперь вдалеке ото всех, они чувствовали превосходство над теми, кто мог осуждать их или нагло любопытствовал по поводу их благополучия. Их любовь друг к другу выжила. Об этом, что безусловно было главным, больше того, самой сутью их новой жизни, оба думали непрерывно, но выражалось это без слов, в безмолвных взглядах, в смущенных объятиях, в радости соития, в их новом доме, в том, что они были во Франции, в застольях, в прогулках по окрестностям, в том, что они неразлучно были вместе. Они постоянно обращали внимание друг друга на что-то интересное, очаровательное, красивое, гротескное вокруг них, беспрестанно шутили и смеялись.

Их молчание еще скрывало и то, что каждый из них недоговаривал. Существовали вещи, касаться которых было немыслимо; обоих кошмарные тайны заставляли временами содрогаться от страха и ужаса, испытывать глубокое волнение, и нужны были усилия, чтобы нести это невыразимое бремя. Джин не рассказала Дункану ни о том, почему ее машина разбилась на Римской дороге, ни о признаниях Тамар о вечере с Дунканом и существовании, потом несуществовании ребенка, ни о найденной записке Краймонда насчет дуэли и ее звонке Дженкину. Так что Джин знала, что знал Дункан, но не знал, что она это знает, а еще то, чего Дункан не знал. Дункан не рассказал Джин о том вечере с Тамар, промолчал и о обстоятельствах смерти Дженкина, о которых она так и осталась в неведении. Ни Джин не пришло в голову, что Дункан в конце концов мог пойти к Краймонду, ни Дункану, что Джин могла обнаружить краймондовскую записку. Джин считала, что маловероятно, чтобы Тамар когда-нибудь решилась рассказать Дункану о ребенке. Она была уверена, что Тамар захочет скрыть от него эту ужасную историю и у нее хватит порядочности, чтобы не доставлять Дункану ненужную боль. Она также была уверена, что Краймонд словом не обмолвится о том, что произошло на Римской дороге. Дункан же думал, что Краймонд никогда не признается, как погиб Дженкин. Краймонд был человеком в высшей степени способным держать язык за зубами и к тому же счел бы делом чести не возлагать на Дункана вину за то, в чем сам виноват более его. Краймонд устроил этот смертельный спектакль и вовлек в него Дункана, и в итоге все кончилось смертью Дженкина. Ради собственного спасения, а также из уважения к Дункану он будет молчать. То, что был заряжен только один револьвер, часто было предметом размышлений Дункана: размышлений, но не подозрений. Для Дункана все было окончательно ясно: Краймонд не собирался убивать его, нет, хотел убить себя руками Дункана, дать тому такой шанс. Краймонд положил револьверы после того, как они бросили жребий. Дункан предоставил случаю распорядиться, кто из них где встанет. Он вспомнил слова Краймонда: «Нужно иметь привычку к оружию, чтобы наверняка убить кого-то даже с близкого расстояния». Краймонд хорошо подготовился и хотел, чтобы все было по правилам. Возможно, он полагал, что добьется своего в любом случае. Если он умрет, то избавится от жизни, которая, вероятно, теперь не представляла для него никакой ценности после того, как он закончил книгу, и предоставит Дункану объяснять то, что выглядело бы как высокомотивированное убийство. Если же останется жив в соответствии с какими-то извращенными расчетами своего извращенного ума, то избавится от Дункана, поскольку они окончательно расквитаются друг с другом, разойдутся навсегда. Дункан понимал этот расчет; больше того, его это как будто тоже устраивало. Незавершенное дело будет завершено. Он даже, проснувшись как-то утром, поймал себя на том, что больше не ненавидит Краймонда.

Несмотря на все имеющиеся у них основания не касаться запретных тем, все же для вида, словно то была игра, которую они должны были вести недруг против друга, а в паре, Джин и Дункан часто разговаривали о Краймонде. Через это, как они молча соглашались, надо было пройти. Потом они перестанут упоминать его имя. О Дженкине они думали много, но говорить не говорили. По странному совпадению, оба обходили молчанием смерть Дженкина, потому что оба считали себя виновными в ней. Телефонный звонок Джин заставил Дженкина помчаться к Краймонду, палец Дункана нажал на курок. Ирония судьбы, которую они никогда не поймут.

— Беда Краймонда была в том, что он был лишен чувства юмора, — сказала Джин. Они всегда говорили о нем в прошедшем времени.

— Начисто лишен, — подхватил Дункан. — В Оксфорде он был ужасно серьезным и сосредоточенным. Он да Левквист были знамениты этим. Левквист тоже страдал отсутствием чувства юмора. Думаю, он настолько погрузился в греческую мифологию, что ничего другого для него попросту не существовало. Он все время жил в каком-то греческом мифе и видел себя его героем.

— Видимо, древние греки не знали чувства юмора.

— Почти. Аристофан на самом деле не смешон, и вообще в греческой литературе не найти ничего подобного юмору Шекспира. Их солнце было слишком ясным, а чувство рока слишком сильным.

— Они были чересчур довольны собой.

— Да. И слишком боялись богов.

— А действительно ли они верили в тех богов?

— Они определенно верили в сверхъестественные существа. Были страшно суеверны, в возвышенном смысле.

— Напоминает Краймонда. Он тоже был возвышенным и суеверным.

— Первая работа, которую он опубликовал, была о мифологии.

Они помолчали минутку. Разговаривая о Краймонде, они никогда не упоминали книгу.

— Начисто лишен, — подхватил Дункан. — В Оксфорде он был ужасно серьезным и сосредоточенным. Он да Левквист были знамениты этим. Левквист тоже страдал отсутствием чувства юмора. Думаю, он настолько погрузился в греческую мифологию, что ничего другого для него попросту не существовало. Он все время жил в каком-то греческом мифе и видел себя его героем.

— Видимо, древние греки не знали чувства юмора.

— Почти. Аристофан на самом деле не смешон, и вообще в греческой литературе не найти ничего подобного юмору Шекспира. Их солнце было слишком ясным, а чувство рока слишком сильным.

— Они были чересчур довольны собой.

— Да. И слишком боялись богов.

— А действительно ли они верили в тех богов?

— Они определенно верили в сверхъестественные существа. Были страшно суеверны, в возвышенном смысле.

— Напоминает Краймонда. Он тоже был возвышенным и суеверным.

— Первая работа, которую он опубликовал, была о мифологии.

Они помолчали минутку. Разговаривая о Краймонде, они никогда не упоминали книгу.

— Когда приедет Джоэл, давай отправимся в Грецию, — предложила Джин.

Джоэл Ковиц в своих путешествиях, а он любил путешествовать, благоразумно избегал Лондона, пока у Джин длился ее второй «краймондовский период». Не то чтобы Джоэл придерживался какой-нибудь теории о прочности или непрочности ее новой ситуации. Просто он знал, когда будет желанным гостем, а когда нежеланным; он изучал письма Джин (в последнее время она регулярно писала ему), ожидая знаков, свидетельствующих, что она действительно хочет снова видеть его. На его любящий взгляд, читать письма Джин было ужасно, почти всегда это были почтительные отписки: здорова, Краймонд тоже, он работает, погода отвратительная, с любовью и т. д. Словно письма из тюрьмы, думалось ему, словно прошедшие цензуру. Он отвечал тактично, рассказывал о своих делах в своей обычной манере, остроумно (он был мастер в эпистолярном жанре), и не задавал вопросов. На самом деле ему очень хотелось навестить ее, и не только ее, но и Краймонда, которого уважал как человека выдающегося и замечательного, куда более достойного и интересного, чем муж Джин. В их переписке наступила долгая пауза. Потом пришло совершенно иное письмо. Джин опять с Дунканом, они собираются жить во Франции, она надеется, что он скоро приедет к ним. Джоэл, который все время думал и беспокоился о дочери, коротко вздохнул, сожалея о Краймонде (если б только она подцепила этого парня в Кембридже), и обрадовался, что письмо дышало жизнью, надеждой, и его языку, новому, искреннему.

— Нам надо быть уверенными, что рабочие точно знают, что делать, когда мы уедем.

— Я еще не выбрала плитку для кухни, — сказала Джин. — Джоэл не должен приезжать сюда, не хочу, чтобы он видел дом, пока работы не будут окончательно закончены. Можно встретиться в Афинах, побыть там с ним недельку и отправиться в Дельфы.

— Чудесно будет вновь оказаться в Афинах.

Насчет Дельф Дункан сомневался. Опасный бог, возможно, еще обретается там. Дункан, как шотландец, был несколько суеверен. Он не хотел, чтобы какие-то непонятные силы влияли на их жизнь, не хотел, чтобы что-то волновало Джин. Ее состояние заботило его, как состояние человека, который приходит в себя после кратковременного помешательства.

— Полагаю, ты отделалась от Роуз? — спросил Дункан.

— Да.

Джин и Дункан на короткое время останавливались в Париже у его давних друзей по дипломатической службе, и Джин, повинуясь внезапному порыву, написала оттуда теплое письмо Роуз. Письмо очень короткое, без каких-то подробностей, просто как знак, символ или тайная эмблема, кольцо, или талисман, или пароль, подтверждающее их неизменную дружбу и любовь. Роуз, конечно, ответила немедленно, спрашивая, нельзя ли ей присоединиться к ним. К тому времени Джин и Дункан уже уехали из Парижа, и письмо Роуз, такое же короткое, такое же символическое, последовало за ними на юг. Джин ответила, чтобы та не приезжала. Конечно, их дружба вечна. Но она была не уверена, когда и где ей захочется вновь увидеться с ней. Они пережили Ирландию, скорей всего пережили бы это и сейчас. Но Джин не чувствовала никакого желания опять ловить на себе любящие взгляды, ни вести новые интимные разговоры. Потом, конечно, потом, когда будет готов их чудесный дом, к ним будут приезжать. Роуз и Джерард, старые их друзья… как мало их осталось… новые друзья, если таковыми обзаведутся, умные и занимательные знакомые.

Смогут ли они с их истерзанными душами обрести теперь покой, реально ли все это, спрашивала она себя: дом, Дункан, сидящий рядом, такой спокойный и красивый, похожий на льва, как когда-то. Слава богу, пить стал меньше и французская еда ему на пользу. Летом станем плавать каждый день. Будет ли все это? Действительно ли она перестала любить Краймонда? Она часто задавалась такими вопросами, не потому, что сомневалась, но чтобы убедить себя в реальности своего избавления. Но было и печально, очень печально. Смерть Дженкина оборвала какую-то связь, убила последнюю иллюзию — или одну из последних. Конечно, Краймонд не убивал его. Но был причиной его смерти. Джин не позволяла себе задумываться над этим совершенно непостижимым таинственным случаем, что-то в рассказе Краймонда, хотя она верила ему, оставалось загадкой. Как если бы Краймонд убил себя. Так в известной степени Дженкин достиг чего-то своей смертью, он умер ради нее, думала она. Да, это безумие так говорить, но все, кто связан с Краймондом, безумны. И каким-то образом она тоже убила его, не просто тем, что позвонила ему, а тем, что не смогла убить Краймонда там, на Римской дороге. Как странно думать, что еще чуть-чуть, и ее не было бы здесь. Что он замышлял? Свернул бы в сторону в последний момент, думал ли, что она это сделает? Хотел подвергнуть себя испытанию, чтобы освободиться, если выживет? Не был ли договор о совместном убийстве чисто символическим, поскольку он знал, что она испугается и так их отношениям будет положен конец, поскольку ее любовь даст слабину, милосердным способом избавиться от нее, символическим убийством? Если она выдержит испытание, то умрет, если не выдержит, он бросит ее. Но и он мог умереть, возможно, он и хотел умереть, он предложил ей себя в жертву, а она не приняла ее. Он действительно пошел ва банк, для него рискованная игра была религиозным обрядом, экзорцизмом, он хотел покончить с их любовью или с их жизнью и предоставил богам решать это. Он очень часто говорил, что их любовь невозможна — и все же любил ее, несмотря ни на что. Иногда она видела его во сне, видела, что они примирились, — и в момент пробуждения, когда она понимала, что это лишь сон, глаза ее наполнялись слезами. Когда на том поле он сказал: иди, удачи тебе, мы больше никогда не увидимся, это говорила его любовь, его яростная любовь, готовая убить их обоих. Могла ли такая любовь кончиться? Не должна ли она была просто превратиться во что-то тихое, сонное, темное, как какой-то крохотный неподвижный организм, который способен лежать в земле, не сознавая, жив ли он или мертв. Все прошло, думала она, гоня от себя эти грустные картины, все кончено. Теперь она живет новой жизнью, под знаком счастья. Она никогда не переставала любить Дункана — а теперь у них есть дом, и она скоро снова увидит отца. О, пусть их души, такие истерзанные, найдут теперь покой.

Дункан думал: им так спокойно вместе, так бестревожно — но не потому ли, что они оба мертвы? Дункан не мог понять, пережил ли он все это лучше, чем ожидал, возможно, даже лучше всех остальных, или он просто уничтожен. Он часто чувствовал себя совершенно разбитым, раздавленным, рассыпавшимся, как большая фарфоровая ваза, разлетевшаяся на мелкие осколки, которые ни за что и никогда не собрать. Но чаще он чувствовал, что его основа уцелела, крепкая, злая, ироничная основа. То, что от него осталось, не собиралось страдать! Бесчувственность была его спасением. Он столько страдал из-за Джин и теперь решил положить этому конец. Наверное, мир уже рухнул, наверное, мир рухнул в тот роковой миг в полуподвальной комнате Краймонда или той летней ночью, когда он увидел Джин танцующей с Краймондом. Наверное, то, что есть сейчас, — это жизнь после смерти. Огромных кусков его души больше не существовало, его душа была опустошена, он жил с половиной, с долей души, как живут с одним легким. То, что осталось, почернело, высохло, съежилось до размеров пальца. И все же он еще намеревался и упрямо надеялся быть счастливым и обязательно сделать счастливой Джин. Возможно, в нем всегда присутствовала эта жесткость, злость, которую успокаивала и убаюкивала его любовь к ней, беззаветная его любовь, должная, так казалось, изменить мир, и женитьба на ней, богатой красивой и умной Джин Ковиц, чего жаждало столь много мужчин. Может, вот за эту каплю тщеславия в своей великой любви он и расплачивался сейчас? Он любил Джин, «простил» ее, но уязвленное тщеславие нуждалось в удовлетворении. Не станет ли он в конце концов демоном, вырвавшимся на свободу? Очень странно, но иногда он чувствовал, что Джин откликается на эту демоническую свободу, неосознанно подхватывает, словно учась у того нового и худшего, что проявилось в нем.

Назад Дальше