А порой его изумляло собственное спокойствие, мягкость, деловитость, даже жизнерадостность. Он любил жену и был счастлив, любя ее. Он чувствовал усталость, усталость расслабленную, а не безумную. Он получал удовольствие от нового дома и был способен раздумывать над тем, где лучше разместить бассейн, даже просыпаясь ночью. И все же не забывал о призраках и ужасах, черных фигурах, сопровождавших его и рядом с которыми чувствовал себя крохотным и ничтожным. Наверное, они просто будут так сопровождать его до конца жизни, не причиняя ему больше вреда, — или их близость сведет его с ума? Сможет ли он жить дальше, сознавая, что в любой момент… Что будущее сохранит от этого понятного страдания? Возникнет ли вновь в его жизни Краймонд, не возвратится ли неизбежно и безжалостно спустя несколько лет? Джин даже сказала ему — но как нечто вообще, чувствуя, что должна иметь возможность говорить что угодно: «Предположим, я снова сбегу с Краймондом, ты простишь меня, примешь обратно?» — «Да, — ответил Дункан, — прощу и приму тебя обратно», — «Хоть семь раз?» — «Хоть семьдесят семь». Джин сказала: «Я должна была спросить тебя. Но моя любовь к Краймонду умерла, с ней покончено». Правда ли это, со смирением думал Дункан, откуда у нее такая уверенность, стоит Краймонду свистнуть, и она побежит к нему. Семьдесят семь раз — это очень уж много. Если их оставят в покое, не устанет ли он скоро беспокоиться о Джин и Краймонде? У него есть о чем думать: дом, где он будет спокойно писать мемуары, а Джин посадит сад и примется за поваренную книгу, о которой все время говорит, и, может быть, они поездят по окрестностям и составят путеводитель или станут путешествовать и описывать свои поездки по разным странам. Его продолжали посещать мысли, не навязчивые, о смерти Дженкина. Он не чувствовал ни малейшего желания или необходимости рассказывать кому-либо о том, что произошло на самом деле. Если людям хочется думать, что Краймонд убил Дженкина, это их дело, к тому же это не слишком далеко от истины. Он только недавно совершил забавный маленький обряд. Когда он оставил Краймонда разбираться с мертвым телом и полицией, он унес собой в кармане пять залитых свинцом гильз, которые вынул из револьвера, из которого убил Дженкина. Он не мог решить, что с ними делать. Если подозрение пало бы на него, эти странные гильзы могли бы доставить неприятности и послужить возможным доказательством. Надо было избавиться от них, но в Лондоне безопасно сделать это было до смешного трудно. Он захватил их с собой во Францию и в итоге, остановив машину в пустынном месте вдалеке от их фермерского дома, пока Джин устраивала пикник на травке, отошел в сторонку и бросил их в глубокую речную заводь. Ощущение гладких тяжелых гильз в руке вызвало мысль о теле Дженкина. Это было похоже на погребение в море.
Да, он понимал, почему Краймонд должен был послать ему вызов, повинуясь нервному порыву, неодолимому желанию, подобному неодолимому желанию тореадора коснуться быка. Женщина ушла, драма разыгрывалась между ним и Дунканом. Краймонд никогда не любил быть должником, неизменно расплачивался, был азартным игроком, боялся богов. Ему свойствен был жест, каким он распахивал рубаху на груди, — это был обряд очищения, изгнание чего-то, что, как вина у греков, было формальным и неизбежным, и от чего освобождало только повиновение и покорность божеству. Но почему Дженкин должен был умереть? Краймонд предложил себя в жертву Дункану, но Дункан убил Дженкина. Так Дженкин умер за него, вместо него, он должен был умереть, чтобы Краймонд мог жить? В том ли состояло глубинное пособничество Дункана Краймонду, чтобы убить его, не убивая? Но то, что он не убил Краймонда, привело к убийству Дженкина. Может, даже, в каком-то смысле, преднамеренному убийству? Дункан каждый день вспоминал темное красное отверстие во лбу Дженкина и звук, с каким ударилось об пол его тело. Вспоминал особое тепло его лодыжек и носков, когда волок тело по полу, и как потом переступал через него, в бешеной спешке наводя порядок в комнате. Вспоминал слезы Краймонда. А еще среди этих воспоминаний спрашивал себя, заглядывая в глубину своей души, не представлял ли он в своих играх с оружием, как убивает кого-нибудь именно так, точно в лоб? Может, старая садистская фантазия всплыла спустя много лет, чтобы подтолкнуть его руку; и он оказался готов к этому из-за других былых вещей, вроде давнишней ревности к Дженкину, сохранившейся с оксфордских времен. После смерти Синклера Джерард искал утешения не у Дункана, а у Дженкина. За долю секунды до того, как нажать на курок: не возникло ли у него решение? Дункан хотел убить Краймонда… но понял, что не может… потому что боится… потому что на деле не хочет… но должен выместить свое чувство мести на ком-то… кто-то обязан умереть. Так, не находя сил убить того, кого ненавидят, убивают его собаку.
— Твой глаз выглядит лучше, — сказала Джин, которая внимательно глядела на него. — Я бы даже сказала, что уже почти ничего не заметно. Ты хорошо им видишь?
— Пожалуй… или так кажется… в умных старых мозгах все корректируется, это часто бывает.
— Все у нас подкорректируется, — сказала Джин.
Они улыбнулись друг другу устало, понимающе.
— Не помню, — продолжала она, — когда это случилось у тебя с глазом. Так не всегда было.
— А, да давным-давно, еще до нашей поездки в Ирландию. — Чем-то этот разговор неожиданно натолкнул Дункана на мысль, что сейчас подходящий момент рассказать Джин об истории с Тамар. Хорошо будет облегчить душу. — Должен тебе покаяться в одном пустяке… это связано с Тамар… у меня было с ней мимолетное приключение, некоторым образом любовное, как-то вечером, когда ты сбегала, а она заглянула меня утешить.
— С Тамар! — воскликнула Джин. — С этим славным чудесным ребенком! Как ты мог! — Она почувствовала непредвиденное облегчение, услышав неожиданное заявление Дункана, словно полуправдивое полупризнание могло как-то «пойти им на пользу». — Надеюсь, ты не позволил себе ничего такого, что огорчило бы ее?
— О, вовсе нет. Ничего, собственно, и не было. Она просто обняла меня, чтобы подбодрить. Я был очень несчастен и тоже обнял ее. Был тронут ее сочувствием. Не обижал. Ничего больше не было.
Что за милый старый лжец, подумала про себя Джин. Конечно, допрашивать его она не станет, и сказала:
— Полагаю, она была польщена.
— Скорее я был польщен! Для нее это, наверное, вообще ничего не значило. Не сердишься на меня?
— Нет. Конечно нет. Я никогда не стану сердиться на тебя. Я же тебя люблю.
Она подумала, что, если бы Тамар не пришла и не рассказала о Дункане и ребенке, ей бы в голову не пришло заглядывать в стол Дункана, звонить Дженкину и посылать его к Краймонду. Если бы Дункан не соблазнил Тамар, Дженкин был бы сейчас жив. Если бы она сама не сбегала от Дункана, он бы не стал соблазнять Тамар. Это все ее вина, или его, или вина Тамар, или это судьба, что бы это ни значило? Какая иногда на нее накатывает усталость. Как если бы Краймонд разрушил что-то в ней. Наверное, это наказание ей за то, что она сбежала от Дункана. Будет ли конец всему этому? А бедная Тамар и тот ребенок. Иногда по ночам Джин думала о нем, ребенке Дункана, которого они могли бы усыновить. Так, если в конце концов Дункан оказался способен стать отцом, может быть, другой ребенок, не ее, его, о котором они бы заботились… Но нельзя позволять себе такие мысли, слишком поздно, слишком это сложно, время чудес, и новых начинаний, и непредсказуемых приключений прошло, их задача теперь просто сделать друг друга счастливыми.
Ветер стал тише, волнующееся море, слепившее пляшущими бликами, успокоилось. Мачты яхт в гавани перестали раскачиваться. Рыбацкая лодка удалялась от берега, приглушенно и ритмично стуча мотором. Застенчивый ленивый прерывистый этот звук нес успокоение Джин и Дункану, словно соединяя воедино и подытоживая картину, гавань и морс, столь прекрасную, столь исполненную надежного обещания. Шелковая светло-синяя гладь моря сливалась на горизонте с бледным небом, а из безоблачного зенита лилось сияние южного солнца.
— Время для ланча, — сказал Дункан. — Надо отдать дань и другим удовольствиям! — Джин всегда спорила с тем, что лучшее время — это время аперитива.
Он встал, а Джин осталась сидеть, слушая удаляющийся мотор лодки и глядя на море. Поднявшись, Дункан сунул руку в карман старой твидовой куртки и что-то нащупал, что-то круглое, очень легкое и мягкое. Он вынул это что-то — маленький рыжеватый шарик, похожий на моточек шелка или спутанные нитки. Он почувствовал, как лицо его вдруг побагровело. Это, конечно, были волосы Краймонда, которые он в бесконечно далеком прошлом поднял с пола их спальни в башне в Ирландии. Он раскрыл ладонь и дал шарику упасть на землю у ног. Легкий ветерок шевельнул его, покатил, прибил к железной ножке столика. Дункан было дернулся, чтобы поднять его. Что же, пусть нечто столь роковое исчезает, смешавшись с прахом земным? Шарик покатился прочь, к дороге, где его подхватил вихрь от проехавшей машины. Когда машина умчалась, ему показалось, что он все еще видит шарик на асфальте.
— Давай после ланча сходим посмотрим ту черепицу, — предложила Джин, вставая.
Они вошли в ресторан. Дункан почувствовал жалость к себе, задумавшись о том, что может скоро умереть от рака или в результате какого-то странного несчастного случая. Он не чувствовал себя несчастным, возможно, смерть, хотя и не обязательно, действительно близка; но теперь он и смерть словно стали добрыми друзьями.
— Мы так и не отыскали тот камень в лесу, — сказала Лили.
— Что за камень? — спросила Роуз.
— Старый каменный столб, древний менгир. Я знаю, что он там.
— Там есть камень восемнадцатого века с латинской надписью на нем, но он очень маленький. Не думаю, что это что-то доисторическое, если ты это имеешь в виду.
— Римская дорога идет вдоль лей-линии.
— Что, правда?
— Поэтому машина Джин там разбилась.
— Почему?
— Лей-линии передают человеческую энергию, как в телепатии, так что они притягивают призраков. Ты знаешь, что такое призраки: какие-то мысли людей прошлого, что они чувствовали и видели. Перед Джин появился призрак… может, римского солдата.
— Она говорила, что увидела лису, — возразила Роуз.
— Люди не любят признаваться, что видели призраков. Думают, что над ними будут смеяться, а еще боятся — призраки не любят, когда о них говорят, и если увидишь призрак, то просто поймешь, что это он.
— А ты видела его когда-нибудь?
— Нет, а хотела бы. В Боярсе наверняка есть призраки.
— Надеюсь, что нет, — сказала Роуз. — Я ничего такого не видела. — Ей не нравился этот разговор.
— Я всегда думала, что увижу призрак Джеймса, но, увы.
— Джеймса?
— Моего мужа — знаешь, он умер и оставил мне деньги.
— Ах да, ты ведь была замужем… извини…
— У меня нет ощущения, что я была замужем. Все закончилось так быстро. Бедный Джеймс и при жизни был похож на призрака.
— Ты часто думаешь о нем?
— Нет. Сейчас не часто.
Роуз почувствовала, что не может продолжать эту тему. И спросила:
— Так от Гулливера никаких новостей?
— Никаких, ни слова. Он в Ньюкасле. Во всяком случае, сказал, что едет туда. А сейчас может быть где угодно, в Лидсе, Шеффилде, Манчестере, Эдинбурге, Абердине, в Ирландии, в Америке. Отказался от квартиры и пропал. Исчез навсегда, что он и хотел, часто говорил мне это, сгинуть так, чтобы и следа не осталось.
— Полагаю, скоро напишет.
— Не напишет. Если бы хотел, давно бы уже написал. Сказал, это будет приключение. Наверное, уже завел какую-нибудь. Я потеряла его. В любом случае, он мне больше не нужен, черт с ним! Сделаю из воска его фигурку и брошу в огонь… как… как парень в Ночь Гая Фокса, я видела, прямо как живой человек, фигурка подняла руки, ох, это было ужасно…
Глаза Лили наполнились слезами, голос прервался.
Роуз и Лили гуляли в саду в Боярсе. Был вечер, сырой, пахнущий близкой весной, хотя еще было холодно. Низкие тучи, плотные, темные, двигались на восток, открывая чистое и прозрачное красноватое закатное небо. Почти весь день шел дождь, но сейчас прекратился. Роуз и Лили были в пальто и резиновых сапогах. Лили позвонила Роуз, чтобы узнать, слышал ли кто-нибудь что-то о Гулливере (они не слышали), и по голосу чувствовалось, что она готова расплакаться. Роуз, сочувствуя ей, пригласила ее приехать в Боярс. Вообще-то это было не совсем кстати. Аннушка, страдавшая приступами головокружения, легла в больницу на обследование. Маусбрук как будто тоже приболел или просто хандрил; в конце концов, он был больше Аннушкиным котом. Боярс поражал сиротливостью, словно душа дома, полная предчувствий, уже покинула его. Наверное, дом понял, что Боярс вскоре опустеет, начнет разрушаться или станет совершенно иным домом, с новой душой. Роуз, бродя по комнатам, начала уже сомневаться, что когда-то действительно жила тут.
У кромки кустов бледно желтели распустившиеся нарциссы. На самой верхней ветви еще безлистного бука, четко вырисовывавшей на фоне ярко-красного неба, каркали вороны, весь день воевавшие с сороками. Роуз и Лили шли по мокрой траве вдоль одной из клумб с россыпью ранних фиалок.
— Тамар, мне кажется, стало лучше, — сказала Роуз, желая увести Лили от разговора о Гулливере и сверхъестественных вещах.
Упоминание о Тамар, похоже, не понравилось Лили. Она мучилась угрызениями совести, когда услышала о «депрессии» Тамар, или что там это было, поскольку чувствовала, что это она убедила Тамар совершить тот бесповоротный шаг. Ей было приятно печься о Тамар, делиться с ней житейской мудростью, своим особым опытом, помогать деньгами этому ангелочку, которого все так расхваливали. Только позже она поняла, к какому тяжелому решению она ее необдуманно толкала. И тогда сама, чего с ней не было до сих пор, стала горько сожалеть о собственном аборте, который в свое время казался ей счастливым освобождением. Она даже подсчитала сколько было бы теперь ее ребенку, если бы оставила его. Позже она получила от Тамар записку с чеком на сумму, которую Лили одолжила ей. Записка была короткой, холодной, никаких «с любовью, Тамар», ни добрых пожеланий, ни слова благодарности. Наверно, ненавидит за то, что она ее уговорила. Глядя на записку, Лили готова была возненавидеть Тамар за то, что та заставила ее сожалеть и раскаиваться.
— Мне нет дела до всей этой религии, в которую она ударилась, — сказала Лили. — Просто психологическая уловка, долго это не протянется.
Роуз, которая держалась того же мнения, сказала неопределенно:
— У нее все будет хорошо… на самом деле она очень сильная девушка… храбрая.
— Я бы тоже хотела быть сильной и храброй и чтобы все у меня было хорошо, — сказала Лили.
— Постарайся не наступать на улиток, — предупредила Роуз. — После дождя они затевают свой танец.
По траве, озаренной закатом, ползало множество блестящих дождевых червей и улиток.
— Мне нравятся улитки, — сказала Лили, — бабушка приманивала их, и они заползали к нам в дом. Естественно, они всюду проникают. На днях я нашла одну у себя в квартире. Бабушка умела приручать дикие существа, они шли к ней сами. А улиток она использовала для телепатии.
— Каким это образом? — возмутилась Роуз, сытая по горло рассказами о кошмарной бабке Лили, у которой был дурной глаз и чье имя никто не осмеливался произносить.
— Чтобы передать кому-то сообщение на расстоянии, у каждого из вас должно быть по улитке, ты говоришь своей, о чем хочешь сообщить, и человек с другой улиткой получает это сообщение. Конечно, над улитками нужно поколдовать.
Роуз поражало, в какой только вздор не верила Лили. Они вошли в дом.
Поужинали на кухне за большим кухонным столом, который Аннушка до того отскабливала, что со временем шероховатая столешница стала бледно-желтой, как восковой. Роуз позволила Лили приготовить им ужин: омлет, капуста, из которой Лили удачно сымпровизировала салат, чеддер и яблоки, оранжевый пепин, кожица на которых к весне чуть сморщилась и стала желтей стола. Эти два дня, что Лили провела в Боярсе, они ели мало, но вина пили много. Маусбрук, вытянувшись во всю свою кошачью длину на теплом кафеле за плитой, мрачно следил за ними золотистыми глазами. Роуз вытащила его, уложила на колени и принялась крепко гладить, но тот отказывался мурлыкать и скоро вывернулся и удалился в свой теплый склеп. Его шерсть, обычно такая электрическая и гладкая, была сухой и жесткой. После ужина они прихватили виски и сели в гостиной у камина, в котором жарко пылали поленья. Им было легко вместе. Роуз все больше нравилась Лили, хотя ее неугомонность утомляла, а постоянные попытки пуститься в откровения раздражали. Лили много рассказывала ей о своем детстве и о Гулливере. Роуз не проявляла интереса. Но в компании Лили было веселее, а ее привязанность трогала Роуз. Они рано отправились спать, во всяком случае разошлись по своим спальням.
Оставшись одна у себя в комнате, Роуз подошла к окну. Больная луна вставала среди быстро несущихся рваных облаков. По Римской дороге проехала машина, отсвет ее фар скользнул по стенам и деревьям. Потом он пропал, луна скрылась за облаками, наступила непроглядная тьма и тишина. Роуз включила электрический камин. Зимой центральное отопление, отключаемое в большей части дома, когда не было гостей, не спасало от гуляющих сквозняков. Роуз ощущала близость пустых выхоложенных комнат. Она могла бы еще поболтать с Лили, но, расхаживая сейчас по спальне, чувствовала, что дар речи оставил ее — периодически охватывало ощущение, будто рот набит камнями. Она была оторвана от всего, нема, одинока. Мысль о забитом камнями рте и придавленном языке напомнила ей утро, когда она, придя в конюшню за яблоками, прихватила один из синклеровских камешков. Сейчас он лежал на туалетном столике, плоский черный камешек с белыми полосками и длинной трещиной сбоку, словно лопнул, открыв поблескивающее жемчужное нутро. Она подержала его на ладони, внимательно разглядывая. Он был такой особенный, неповторимый, столько интересного было в этом маленьком камешке. Когда-то давно Синклер выбрал его среди тысяч, миллионов камешков на каком-то пляже в Йоркшире, Норфолке, Дорсете, Шотландии, Ирландии. Ей стало ужасно грустно, будто камешек взывал к ней, прося защитить и пожалеть. Рад ли он был, что его выбрали? Как случайно все происходит и как дух присутствует во всем, прекрасном и уродливом. Она положила камешек и закрыла лицо ладонями, внезапно испугавшись тьмы за окном и безмолвия дома. А если Аннушка умрет? А если она уже умерла и дом знает об этом? Дом поскрипывал под ветром, как старый деревянный корабль. Чудилось присутствие призраков, шаги.