А потом он сказал (жить оставалось всего несколько часов): «Кэрол...» Глаза были закрыты, и бог знает, где он в этот момент находился, но сказал он это отчетливо и повторил еще и еще раз: «Кэрол... Кэрол...»
Просто блаженство здесь, на этой скамейке. Поднять лицо, прикрыть глаза, почувствовать на веках ласковое солнце и думать, что весна.
Не расслышать, принять за что-то другое было невозможно. «Кэрол...» Смысл был очевиден.
Я подумал: теперь опять надо будет притворяться, но уже по-другому. Ради нее – притворяться ошеломленным, шокированным, как она.
Но без разбитого сердца. Это ей одной.
Ошибиться было невозможно. Мы находились там оба. Я – свидетель. А не будь нас там – или умри он раньше, без этой долгой и трудной агонии, без бреда, не успей он прийти в это состояние...
«Кэрол...»
Разумеется, я сказал, обязан был: это бред, бессмысленный бред. Но в ее лице читалось: нет, Джордж, черта с два.
Бред, бессмысленный бред. Каштан у ворот парка. Отец торопится сквозь дождь, исчезает за дверью, как птица, впархивающая в гнездо.
Несколько часов всего-навсего. Подвели несколько последних часов.
Я думаю, она настроила себя так: могла и не узнать. Запросто могла остаться в неведении. Если бы можно было отыграть все назад – не факт отыграть, а только знание, необходимость знать, – она бы согласилась. Я ведь словом не обмолвился за долгие годы.
Теперь ей тоже надо было притворяться. Мужественная вдова, стойко переносящая горе, хранящая драгоценную память. Все эти фотографии.
Но такое ли уж это было притворство?
«Он умел заставить меня улыбнуться – видит Бог, умел, и еще как».
Она сказала это несколько недель спустя. За время, прошедшее после похорон, что-то в ней сдвинулось – какое-то решение, компромисс. Мы уже перестали не только говорить на скользкую тему, но и обходить ее стороной.
«У меня возникла мысль, Джордж. Поможешь мне?»
Ей захотелось купить и поставить деревянную скамейку с надписью или табличкой. Подобные скамейки можно увидеть повсюду: «В память такого-то». Ей захотелось поставить скамейку в его память в парке Чизлхерст-коммон, поблизости от Хай-стрит. Ведь он, так или иначе, был в некотором роде общественным лицом. Местным фотографом.
Это будет жест. Скамейка в общественном месте, для всех. Разумеется, когда она захочет, она и сама сможет посидеть – если скамейка будет свободна. «Здравствуй, Фрэнк».
Она, как и я, не знала, куда по этому поводу обратиться. Должна быть какая-то процедура. Конечно, я пообещал заняться.
«Спасибо, Джордж. Я тебя еще кое о чем хочу попросить», – сказала она.
Смотрела на меня некоторое время. «Когда я... уйду, сделаешь так, чтобы и мое имя там было? Фрэнк и Джейн».
Само собой, я сказал, что сделаю.
Я сдержал слово. Обращаться надо в Управление паркового хозяйства. Солидного вида деревянная скамейка из отличного тика, тогда темно-коричневая с шелковистым блеском, теперь посеревшая от времени. Помню простой, будничный момент, когда ее установили в нужном месте и мама села на нее первая.
Я до сих пор время от времени там бываю, когда накатывает настроение. Просто сижу. Уимблдон – Чизлхерст. Точки на твоей карте, полюсы твоего мира.
Там хорошо сидится. Это хороший был поступок, верный.
На дальней стороне Чизлхерст-коммон – церковь Сент-Мэри, где первое время лежал Наполеон III, умерший в 1873 году. Его жена Евгения пережила его почти на пятьдесят лет.
А вот моей маме не суждено было долгое вдовство. Никакой второй жизни. Это меня удивило: я думал, она с ее покорной, терпеливой надежностью продержится еще немало лет. К тому же теория вероятностей: отец умер рано... Но она умерла всего три года спустя, за несколько месяцев до того, как меня выгнали из полиции.
Прожила бы она дольше, если бы не услышала имя Кэрол? Стало ли оно для нее приговором к тюремному сроку, который стремишься сократить? Не знаю. Не разбираюсь в таких вещах.
Но она не узнала, что я проник в отцовский секрет. Могу гордиться. И, разумеется, я исполнил ее желание в точности.
«Фрэнк и Джейн».
Если кто-то на ней уже сидит, я поначалу досадую, чуть ли не обижаюсь. Но потом это проходит, и мне почему-то даже приятно. Они не знают, кто я, – откуда им знать? Я смотрю на них, не знающих, кто я. Брожу вокруг, жду своей очереди. Тут хорошо сидится. Я правильно делаю, что приезжаю. Несмотря на все, что происходит с общественными скамейками. Псы их метят, да и люди используют их по-разному. Общественные скамейки, поля для гольфа. На что иначе цивилизация?
И, сидя тут, я ничего не могу с собой поделать: радуюсь, что они умерли. Радуюсь, что они умерли именно тогда. И не узнали, ни он, ни она, про мое бесчестье, про мое скандальное поведение. Их мальчик служит в полиции – хорошая работа, сколько бы грязи ни швыряли сейчас в полицейских. Сколько бы ни говорили о коррупции, о злоупотреблениях.
Не узнали и не узнают. И про нас с Рейчел тоже. Про то, что Рейчел и я – это уже не Рейчел и я. Про то, что моя жизнь развалилась.
Не говоря уже о теперешнем. Этот... посетитель, присевший на скамейку по дороге в тюрьму, – их сын? Как бы они могли это объяснить?
32
Я поехал в Фулем. Пробный выстрел – посмотреть, что там и как с этой квартирой. Парковка, обзор.
Квартира на втором этаже с эркером. Внизу полуподвал, крыльцо с аркой, ступеньки к нему.
Могла ли она у себя в Дубровнике предвидеть такое? Точки на твоей карте.
Перед домом – маленький садик. Увядшие розы. Куст лавра, живая изгородь. Калитка, дорожка, небольшой увитый плющом отсек для мусорных бачков. На калитке номер дома: 41.
Двадцатого ноября, в понедельник, я приехал туда в четыре часа. Отправиться они должны были самое раннее около пяти. Но надо занять позицию, приготовиться. Работа детектива – на пятьдесят процентов ожидание.
Около дома уже стоял черный «сааб».
Сырой промозглый денек. Четыре, а уже почти темно. На втором этаже, за шторами, горит свет.
Уступка, сказала Сара, и, похоже, сейчас, в ноябрьских сумерках, срок уступки истекает.
Что ж, пусть пользуются последними, нелегко доставшимися минутами, пусть добирают уступку до конца. А потом расстанутся навсегда. Если расстанутся.
Или исчезнут вдвоем, растворятся в ночи. Как понять по освещенному окну, что у них на уме? Ряды ничего не говорящих окон, свет включается, выключается. Ряды домов, глядящих друг на друга через улицу. Попробуй угадай по моему фасаду, что у меня внутри.
Уличные фонари изменили цвет – был красноватый, стал янтарный.
В пять пятнадцать (я всегда точно записываю) дверь дома открылась и появился Боб Нэш. Он нес два чемодана, один большой, другой поменьше, и вид у него был сосредоточенный. Вид человека, исполняющего какое-то опасное задание, – можно подумать, в чемоданах лежала взрывчатка. Мне вспомнился рассказ Сары о том, как он носил в дом коробки, а Кристина сидела на кухне и силилась не разреветься.
Он был в костюме, но без галстука. На лоб упала темная прядь, которую он не мог отвести – обе руки были заняты. Чемоданы выглядели новыми. Он захлопнул за собой дверь и понес их к машине. Откуда я смотрел, не видно было, есть ли там уже какой-нибудь багаж (его собственный). Он запер багажник и двинулся обратно. На крыльце приостановился и глубоко вздохнул – но он же тащил чемоданы. Открыл дверь ключом и закрыл за собой.
Прошло минут пять – может, чуть больше.
Оглядываешь все, запоминаешь. Мысленно в последний раз фотографируешь. Родные стены – и в то же время не родные.
Свет наверху погас. Потом оба вышли. Он уже при галстуке. А она – можно подумать, предстояла ответственная встреча и надо было произвести впечатление, выступить в какой-то роли – была в строгом элегантном темном костюме. Под ним – светлая блузка с круглым вырезом.
Я видел ее первый раз, если не считать той фотографии. Совсем другая женщина, ничего общего. Полное превращение.
Первый мой взгляд. Мне достался только краткий промежуток, когда на них падал свет из открытой двери, и лица ее я не мог хорошо рассмотреть. Я ждал чего-то ошеломительного, потрясающего – того, что сразу бы все объяснило.
Но разве я не знал уже, что не угадаешь, как оно в тебя войдет?
С плеч свободно свисает темно-красный шарф. Блестящие черные волосы. Что-то иностранное, да. И насыщенное, интенсивное. Первое, что приходит на ум, – итальянка.
У обоих пальто через руку: до машины несколько шагов. У нее компактная сумка ящичком, какие разрешают брать в салон, и маленькая сумочка на плече.
Дверь за ними закрылась. Никакой значимой паузы.
Пара образованных, целеустремленных людей – пара в том или ином смысле. Впереди какие-то дела, время распланировано. Может быть, муж и жена, может быть, нет, может быть, связаны только профессионально. Два человека, отправляющиеся в деловую поездку с целями то ли совершенно законными, то ли совершенно незаконными, то ли смешанными.
Попробуй пойми.
Спустились с крыльца. Из двоих она выглядела уверенней, двигалась быстрей. Бывают такие отношения между мужчиной и женщиной, в которых он – своего рода якорь, а она физически лидирует.
Костюм, думаю, купил ей он. Прощальный подарок? Она закрыла подбородок шарфом – что-то вроде маски. Режущие, энергичные шаги знающей, что почем, женщины. Беженка?
Он открыл перед ней дверь машины, взял у нее пальто и сумку, положил на заднее сиденье. Быстрый перемах ее ног в кабину – и она пропала из виду. Ноги что надо. Через четыре часа он будет лежать мертвый, а она и знать не будет. Он обошел машину и, прежде чем сесть за руль, странно, коротко крутанул головой: посмотрел вверх, вокруг и назад.
33
Первый час. Хватит. Встаю со скамейки. Я ждал достаточно. Вполне достаточно, чтобы уважить, чтобы не скомкать. Вполне достаточно, чтобы получить все депеши из мира мертвых, какие могут прийти.
Нет, сердце мое, ничего. (Я не стану ей лгать.) Мертвые ничего не говорят. Они не умеют прощать.
На этой скамейке только одно имя: «Джон Уинтерс. 1911 – 1989». Но она из добротного, долговечного тика.
Моя жизнь снова составляется, берет свое.
Иду к машине. Теперь, когда я на ногах, чувствую легкую дрожь. В ноябре не рассиживайся. Джон Уинтерс. День по-прежнему ярче яркого, небо просто полыхает голубизной, но уже сейчас, чуть после полудня, есть ощущение спешки и скоротечности, какое бывает в ноябре даже в ясную и безветренную погоду. Уже выдыхается, уже идет на убыль.
34
Марш спросил: «С миссис Нэш? Это с ней произошло что-то нехорошее?»
Она была дальше по коридору. Ничто теперь не останется для нее прежним.
Он смотрел на меня, вчитывался в мое лицо.
«Разве не наоборот? По-моему, с ней произошло что-то хорошее. Муж вернулся, девушка уехала. Все как она хотела».
«Да».
«И что же?»
«Это не мое дело».
«Не ваше? – Он смотрел на меня. – Я мог бы сказать, что и не мое тоже. Когда миссис Нэш пришла вас нанимать, не показалось ли вам, что она хочет отомстить?»
«Нет. Точно нет. Она хотела вернуть мужа».
«Вы уверены?»
«У меня было много клиенток, которые хотели отомстить. Понятно бывает».
Иной раз едва она переступит порог.
«И все-таки это объяснение. Суд его примет. Почему именно сейчас? Потому что все время имела это в виду. Ждала, пока он вернется, пока вообразит, что теперь можно начать с чистого листа...»
«Она приготовила ему ужин. Его любимое блюдо. Накрыла стол. Вы же видели...»
«Вот-вот. Мщение. Театральный элемент. Люди вытворяют и более странные вещи. А вам не кажется, что она не в своем уме?»
Он сам не верил тому, что говорил, – мне это ясно было. Турусы на колесах. Он проверял меня, испытывал.
«Суд не будет разбираться», – сказал я.
«Может, и не будет. Как повернется. А откуда вы знаете, какое у него любимое блюдо? Она вам сказала?»
Он смотрел на меня.
«Вы же видели ее, – сказал я. – Не так она выглядела, как если бы замышляла убийство. Не так, как если бы спланировала все заранее».
(Выглядела она – хоть и повторяла раз за разом: «Я это сделала, сделала» – так, словно совершенно не понимала, что сделала.)
Он смотрел на меня. Выдержал паузу.
Мог бы сказать: не так, как если бы она спланировала все заранее.
Твое последнее дело. Как ты его ведешь? Пускаешься во все тяжкие, гонишься неизвестно за какими химерами, нарушаешь все правила?
Если бы можно было подогнать самооговор к фактам, я, может быть, сказал бы сейчас: так, ладно, я это спланировал. Сговорился с миссис Нэш насчет убийства ее мужа. Подбил ее на это. Поехал за ним в аэропорт, сообщил ей по телефону, что и как. Потом для верности следовал за ним всю обратную дорогу...
Фальшивые показания (подлинные лежали на столе и ждали моей подписи): я это сделал, я.
Турусы на колесах. Но люди порой вытворяют невероятные вещи. Приходят в полицию (в каждом участке помнят такие истории) и признаются в преступлениях, которых не совершали.
Он теребил галстук. Может быть, думал: если она чокнутая, то запросто и он...
Но человека не сажают за то, что у него в голове.
«Да, я ее видел», – сказал он.
Комнаты для допросов. Два детектива-инспектора. Странно оказаться по ту сторону закона.
Не потому ли мы оба в юные годы – в те давние простые, определенные годы – выбрали эту, правильную сторону? (Да, сказал он мне позднее во время гольфа.) Хороший поступок, верный. Своего рода страховка: на нужной стороне с самого начала. В любом случае – не худший выбор для таких, как мы. Для крепко стоящих на ногах парней, которые в школе не питали особой любви к блюстителям порядка (и дома не без проблем).
Трудные школьники (и Марш, догадываюсь). По бумагам не ахти, но внутри доброкачественные. Годные для того, чтобы служить закону.
А теперь поглядеть на Марша перед пенсией – вылитый учитель, усталый учитель (в глазах временами строгий кремень). А что до меня... Из-за училки опять сижу в полиции. Потому что даже училкам случается иметь неприятности с законом.
Насколько проще было в те давние годы, когда полицейские еще не были для всех и каждого дерьмом, мусорами.
Он, похоже, прочел мои мысли.
«Можно с ней повидаться? Очень вас прошу».
Одно это «очень прошу» стоило признания.
Он строго на меня посмотрел. Усталый учитель – такой, который, если повезет, спустит тебе твои шалости. Но даже усталый учитель может поставить тебя на место. Даже дружелюбный на вид полицейский может напомнить тебе, что с властью не шутят.
С той поры я вижу ее только так – с разрешения.
«Этого я вам позволить не могу», – сказал он.
Должность не дает ему такого права – должность, с которой он скоро расстанется. Дома ждет жена, скоро получит его навсегда.
«Это невозможно, вы же знаете порядок».
А Боб Нэш лежит на стальной кровати. Знаю я порядок, знаю.
Его последнее дело. Я мог выбить его из седла, толкнуть в расселину.
Это был я – моя вина. Берите меня вместо нее.
На что иначе любовь?
35
Запускаю мотор. Окончились еще одни похороны, многолюдные, все большими группами идут к машинам, рассаживаются, и я в своей, затесавшись в их вереницу, чувствую легкую неловкость. Нет, я не с вами. Просто приезжал побыть у могилы. В другой компании.
Маленькая стрелка с надписью «Выход». Даже здесь нужна организация транспортных потоков, чтобы отбывающие не мешали прибывающим, не нарушали их медленного равномерного движения за катафалком. Чтобы и в загруженный день – такой, как сегодня, – каждая группа получила свой, пусть недолгий, промежуток времени, когда можно вообразить, будто только твое сегодня и значимо, только ты здесь по серьезному делу.
Как приходящие ко мне клиентки.
Только ты что-то для меня значишь, только ты.
Как мы такое решаем?
«Выход». Странное, если подумать, слово для кладбища. Должно быть последним словом перед тем, как ты сюда попадаешь. Здесь все навыворот. А там, где сейчас Сара, «выход» – слово малоупотребительное. И никаких услужливых стрелок. Все крутится внутри.
Пока Сара не стала моей учительницей, я не слишком много думал о словах. Никогда не разглядывал их на свет.
«Ты это можешь, Джордж. Записывай все». Не просто письма. Курс заочного обучения, домашняя работа. Уже не умоляющие послания в темноту. Прошу Вас, давайте встретимся... Частные уроки по особой программе. «Каждый раз хоть что-нибудь мне приноси». А раньше не был мастером излагать что-либо на бумаге. Теперь я ее глаза, ее агент в мире, ее посланник. Нужен стимул, мотив. То же самое с преступлением. Не знаешь, что у тебя внутри.
Помню, как она мне однажды сказала про мою последнюю писанину (я всякий раз ждал вердикта, как от Элен насчет стряпни): «У тебя получается, Джордж. Ты можешь, в тебе это есть. Я тебе больше не нужна».
«Тут ты ошибаешься», – сказал я. Из тюрьмы в тот день выходил – плыл по воздуху.
Смотри, запоминай, записывай. Ношу с собой блокнот, как добросовестный полицейский. Можно подумать, веду особое дело, требующее полной загрузки. Единственное дело – единственное, которое что-то для меня значит.
Вереница машин, в которой я еду, ползет среди кипарисов и других хвойных, потом среди лиственного золота, потом вдруг останавливается. По обеим сторонам блестят могильные камни. Там и сям яркие цветы.
Вспоминаю девушку в цветочном магазине. Как она переходила со света в тень и обратно. Чья-нибудь дочь. Цветут (Элен, правда, отрастила шипы). А что такое мы с Сарой? Поздние цветы, вроде хризантем. Ноябрьские – неизвестно откуда. Тепличные. Тюремные.
Солнце сквозь ветровое стекло, как будто я растение в оранжерее.
Патни-вейл. Долина Патни. Звучит так, словно это какой-то потерянный рай. Здесь и правда тишь да гладь. Для полиции забот немного. Разве что мелкие транспортные заминки. Никаких нарушений общественного порядка. Единственный спокойный пятачок на свете. Чего же тогда мы выстроились в очередь на выход?