Патни-вейл. Долина Патни. Звучит так, словно это какой-то потерянный рай. Здесь и правда тишь да гладь. Для полиции забот немного. Разве что мелкие транспортные заминки. Никаких нарушений общественного порядка. Единственный спокойный пятачок на свете. Чего же тогда мы выстроились в очередь на выход?
Опять медленно двинулись к воротам, за которыми все изменит скорость. Надгробия смотрят на нас, провожают, выстроившись в безмолвный и неподвижный почетный караул. Все навыворот. Отдают почести уходящим живым – приговоренные часовые.
Кроме Боба, если он смотрит. Он-то никаких почестей мне не отдает.
Едет, подлюга. Замешался среди других. Прикидывается, мошенник, таким же, как все, прикидывается, будто горюет.
Странное последнее-движение головой перед тем как сесть в «сааб».
Вот он, гад. Едет. Цветы положил, совесть чиста.
36
Злостный – вот какое слово было пущено в ход.
Что-то в этом слове телесное, физическое. Поднимающийся в горле черный вкус, распухший больной язык. Как будто в тебе нашли какую-то порчу, злокачественную опухоль, и это теперь ты, это теперь твое навсегда.
Злостный нарушитель. Лицо, причастное к полицейским злоупотреблениям. В другое время дело, скорее всего, ограничилось бы служебным взысканием, выговором, временным отстранением. Уже изрядный позор. Но тогда все кому не лень говорили о злоупотреблениях, и сверху оказывалось давление, и люди потеряли доверие к полиции – поэтому нужны были примеры, нужны были козлы отпущения. И вот я уволен, а Дайсон гуляет на свободе.
Справедливость: еще одно слово.
А если бы (как мне почти удалось) я припаял ему хороший срок, я получил бы благодарность, и только.
Я сказал: посмотрите, чего я не сделал. Не использовал полицейскую власть в личных интересах. Не закрыл ни на что глаза. Не закатал невиновного для раскрываемости.
Без толку. Ты вот как на это дело взгляни, говорили мне (или я читал в их глазах): мы жертвуем тобой ради блага полиции, ради чего-то большего, чем ты, ради нашей общей репутации, ради отбеливания нашей чумазой рожи.
А ты, между прочим, еще легко отделался, ты же схватил за горло свидетеля...
Злостный. Слово нешуточное: болезнь, порча. Брошен в одну кучу с подонками. Как преступник: пусть даже он только раз нарушил закон, клеймо на нем навсегда.
Не просто превысил полномочия. Согрешил.
Надгробия блестят на солнце. Это место, если подумать, должно быть пронизано порчей... Не такое уж милое уютное сообщество.
Всегда, конечно, был этот налет – этот ежедневный, будничный налет. Грязная порой работа. Всякое приходилось вычищать. Скверная порой работа. А полиция порой – сама скверна. И ты порой приносил это на себе домой (когда тебя наконец отпускали домой): какой-то запах в одежде, в волосах. Домой к жене и дочери.
Спустя какое-то время это перестает смываться. И ты лишаешься даже благопристойного служебного запаха формы. Дух проникает в твою гражданскую одежду – в ту, что позволяет тебе смешиваться с врагами. Несешь этот дух домой.
Значит, это у Рейчел вызревало долго? И то, что со мной случилось, стало просто последней каплей? Или иначе: ей сделалось тошно от моего запаха. А я-то думал, что более-менее это освоил, этот трудный фокус под названием «работа-дом», этот переход границы всякий раз, как открываешь дверь своего жилища.
По крайней мере в одном направлении. Домой. На работу – часто в синяках по милости Элен.
Но хотя бы с Рейчел. Ладно, допустим, иногда со мной было тяжело, очень тяжело. Синяки, синяки...
Но теперь она получила возможность обвинить во всем меня. Налет – это я сам. Не суженый – подсудимый. Не жена – судья.
Вереница автомобилей медленно тянется из ворот, едет по кольцевой развязке, все еще похожая на чинную процессию, потом поворачивает, набирая скорость, на подъездную дорогу к шоссе A3. Машина за машиной возвращаемся в мир.
Мне кажется, Рейчел так по-настоящему и не отказалась от своей религии. Я имею в виду бога как большого строгого отца.
У меня такого бога не было никогда, меня, слава богу, воспитывали иначе. Хотя в церкви мой папаша бывал частенько – снимал счастливые пары.
Я часто задумывался, каково приходилось Рейчел в детстве. Бог смотрел на нее с высоты, она возводила к нему глаза, послушная, испуганная. Потом однажды, когда стала старше, решила: да нет там наверху никого, только я внизу, и все.
Меня иначе воспитывали. Но все равно где-то что-то улавливаешь насчет Бога. Запах его какой-то чуешь, точно церковный. Я запомнил прочитанное где-то вслух: нет, мол, такого грешника, которому Бог не подставит страховочную сеть своей любви.
Рейчел так полностью от него и не отказалась, вот что я думаю.
Есть он там наверху или нет, я не знаю, и насчет сети тоже не знаю. Но думаю, что так должно быть здесь, у нас. Хоть один человек должен найтись, который подставит тебе сеть. Что бы ты ни сделал, как бы ни напакостил. Это не вопрос правильного и неправильного, что хорошо, а что нет. Это не вопрос справедливости.
Даже для Дайсона кто-то должен найтись. Не знаю кто. Знаю только, что не я.
Сворачиваю на подъездную дорогу и жму на газ. Еду, наконец-то еду. Вылетаю на A3.
Что бы ты ни сделал, как бы дурно ни поступил. Даже если ты злостный нарушитель. Даже если ты совершил худший проступок на свете, такой, на который никогда в жизни не считал себя способным, и убил другого человека. Даже если этот другой – тот самый, кому ты в прошлом подставлял сеть.
37
Марш посмотрел на меня долгим взглядом. Лицо суровое, твердое, как будто он решает, казнить меня или миловать.
Даже усталый учитель может показать тебе где раки зимуют. Даже дружелюбный на вид полицейский может вогнать тебя в холодный пот. Работа в полиции – это власть (многие поэтому и идут). Власть, которая уходит от них, когда они уходят на пенсию.
Твое последнее дело. Можешь вести его так, можешь этак. Все равно скоро вольная птица.
Потом его лицо смягчилось. Стало лицом человека, которому требуется помощь, которому нужно сделать прыжок.
Было около часа ночи. Мои показания лежали на столе под его рукой. Он пододвинул листки ко мне.
«Ну ладно, – сказал он. – Я думаю, достаточно. Подписывайте».
38
Останавливаюсь где обычно. Еще нет и четверти второго. Два часа с лишним в запасе. Но это долгая процедура, никто там не старается ничего тебе облегчить. Учишься приезжать загодя. Сначала передача, всегда волокитное дело, потом само свидание. Заявляешь о себе у входа и ждешь. Это добрый час. А если проголодался...
Учишься класть на это целый день. Следующий раз – только через две недели. Очень часто я приезжаю даже раньше сегодняшнего (сразу сюда, без кладбища) и только рад этому. Побыть близко.
И всегда, запирая машину, думаю: настанет день, когда это произойдет в последний раз. Настанет день, когда я отойду от машины один, а вернусь не один.
Столько всего привычного, что становится частью тебя, как рукав, как кожа. Поездка на работу, дверь, лестница. Рита со вскипяченным заранее чайником.
Наблюдаешь за кем-то – изучаешь его привычки, ежедневные маршруты, чтобы знать, когда он от них отступит.
Хотя этот маршрут у меня не первый. Девять месяцев она пробыла в Эссексе – поездка в Сау-тенд занимала целый день. Потом, по счастливой случайности, обратно сюда. И в любой момент могут опять куда-нибудь перевести – мы оба это знаем. Ни с того ни с сего.
Но если это случится, я готов. Буду ездить. Я узнал, где они все расположены – тюрьмы, куда берут женщин с пожизненным на второй, на третьей стадии[4]. Точки на твоей карте.
Отстегиваю ремень и лезу в бардачок. Большой незапечатанный коричневый конверт. Пролежал там весь день. Мое очередное приношение, двухнедельная работа – разумеется, вынут и просмотрят, прежде чем передавать. Мне без разницы. Привык. Пусть читают каждое слово, если им надо. Это не любовные письма, немножко другое. Репортажи из внешнего мира с двухнедельным интервалом.
Пусть себе хихикают, пусть думают что хотят. Надзиралки. Надзорки.
Джорджи-Порджи наш. Ездит и ездит, все ему мало.
А другой конверт обычно лежит у них, дожидается меня. Что-то отдаю, что-то забираю. Мое предыдущее с ответом учительницы. Сарины репортажи, впрочем, невелики. Тюремная рутина – что о ней писать.
Есть кое-что другое, про что она пишет. Императрица Евгения.
(Особой проблемы это не составило. Дали, конечно, отсрочку – ввиду тяжелых обстоятельств. Был договор с издательством, она уже начала – и отказалась от дальнейших выплат. Работа не ради денег. И кому, собственно, какое дело? Можно и не писать, что переводчица этой книги отбывает наказание за убийство.)
Переводчики так и так теневые люди, промежуточные люди.
По крайней мере, это держит ее на плаву. Этакий плот на троих. Она, я и императрица Евгения. На четверых: еще старый муж-император. Мы с Сарой разговариваем о них как о знакомых.
По крайней мере, это держит ее на плаву. Этакий плот на троих. Она, я и императрица Евгения. На четверых: еще старый муж-император. Мы с Сарой разговариваем о них как о знакомых.
«Как поживает императрица?»
Надеваю куртку. В конверте, кроме моей писанины, чистая бумага. Она тратит всю, какую может получить.
Сую конверт под мышку, запираю машину. Потом иду не к тюрьме, а в другую сторону. Есть время перекусить. Большая улица в пяти минутах. Если не сандвич на скамейке, если не крошки мертвым – ладно, пусть тогда «Ланчетерий».
Улица застроена жилыми домами (а тюрьма – вот она, рядом). До конца, налево, потом направо. И сразу магазины, транспорт, люди. «Сейфуэй», «Аргос», «Маркс энд Спенсер». Вспышки солнца на стеклах машин. У света медно-красный оттенок. Лица прохожих – как трассирующие снаряды.
Закусочная полна народу. Входишь точно в машинное отделение. Шипит и фырчит кофейный автомат, повторяются скороговоркой заказы. Время ланча. Шаркающая очередь – передо мной шестеро или семеро, но я не досадую.
Это новое во мне сейчас: не досадую на задержки. Могу ждать. Нетерпеливостью больше не страдаю. Проволочки, очереди, пробки, отсрочки – ничего страшного. Побывал на кладбище, купил сандвич...
Стоишь в очереди – можешь наблюдать, приглядываться. Стоишь в очереди – думаешь обо всех других очередях, в которых мог бы оказаться, обо всех ужасных шаркающих очередях. Так или иначе, бывает ли жизнь, которая наполовину не состояла бы из ожидания? Жизнь, не продырявленная тут и там пустотами? «Время терпит». «Не суетись». Быстро хорошо не будет – ни в готовке, ни в остальном. Хотя за этим прилавком они ох как шустрят.
Помимо прочего – детективу без этого никуда. Если не умеешь дождаться, выждать...
Здесь меня уже, конечно, знают. Завсегдатай. Раз в две недели как штык. Иногда еще заезжаю просто оставить передачу. Одежда, одно, другое, что они там разрешают. Служба доставки.
Вот и прилавок. Мне кивают, узнали. Способны ли догадаться, зачем я тут бываю, – другой вопрос.
Этот? С конвертом под мышкой? Он только-только с кладбища, там стоял у могилы убитого человека. Теперь хочет увидеться с женщиной, которая его убила. В промежутке ест сандвич и пьет капучино.
Сандвич с курицей, зеленью и обжаренным красным перцем. Хозяева – испанцы. Сара умеет по-ихнему. «Ланчетерий». Старое доброе испанское словцо.
Есть свободное место – табуретка у окна. Кафе «Рио». Интернациональный мир.
Как она переживет этот день? Полвторого. Представляю себе надгробие – красноватый свет, искрящийся гранит. Могила, к которой год теперь никто не придет.
Минут через двадцать двинусь обратно и встану в другую очередь.
39
«Сааб» тронулся с места. Я за ним ярдах в тридцати. Когда он повернул на оживленную Фулем-роуд, я уменьшил дистанцию и чуть не врезался ему в бампер – так боялся упустить.
В темное время суток непросто следовать за машиной. Отстанешь – видишь только задние огни, а они у всех одинаковые.
С другой стороны – трудней, конечно, понять, что тебе пристроились в хвост. Приходило ли им вообще такое в голову?
Лилли-роуд... Потом по Фулем-Пэлис-роуд до Хаммерсмита. Потом шоссе А4 и автострада М4 – обычный путь в аэропорт Хитроу. Пять тридцать: густой и медленный поток машин в сторону Хаммерсмита, и, значит, я могу держаться близко. Часто так близко, что вижу их затылки.
А как насчет чтения их мыслей? Если они решили вместе дать дёру – наверняка это скажется, наверняка будет какой-то пульс, какая-то вибрация в них обоих, заметная даже по положению голов. Если же намерены распрощаться...
Фулем-Пэлис-роуд. Мимо больницы Чаринг-Кросс, где он работает. Где осматривает женщин.
И будет работать дальше? Повернул ли он в ту сторону голову, невольно, пусть даже на секунду, или заставил себя смотреть только вперед?
Когда следуешь за кем-то, а он не знает, трудно не почувствовать трепет власти. Как будто можешь решать их судьбу. Твоя подошва над семенящим жуком.
Таинственное побуждение оберегать.
Кольцевая развязка у Хаммерсмита. Они свернули налево на А4. Там поток убыстрился, и держаться близко стало труднее. Но он не торопился, ехал в медленном ряду—два ровных красных огня. Ехал не так, как если бы ему не терпелось оказаться далеко.
Думаю, я знал уже тогда. Она улетала. Она улетала от него. Есть вещи, которые выводишь, высчитываешь головой, есть – которые знаешь нутром. Он сказал Саре правду. У него щелкают последние безвозвратные минуты.
А4, потом М4.
И все же, и все же. Он сидел за рулем, машина была в его власти, все было в его власти. Приближался поворот на Хитроу, и тут-то он мог выкинуть какой-нибудь сумасшедший номер. Мог внезапно газануть. Выжать педаль до отказа, выйти за все границы, лишь бы не дать ей улететь.
Последняя безумная надежда. Его надежда? Или моя? Он про это думал, я про это думал – бывший полицейский, который в свое время полгода проработал на угонах. Ладно, сынок, если любишь с ветерком... Не слежка – погоня (не потому ли в полиции, на самом-то деле?). Под конец – просто охота, беззаконие охоты.
Лицо Дайсона, когда мне пришлось ему сказать, что я превысил полномочия.
А Кристина возвращается – если возвращается – туда, где идет игра без всяких правил.
Три съезда с автострады перед Хитроу, не считая поворота к четвертому терминалу. Возможности стремительно тают, минуты щелкают. Потом громадный аэропорт всосет тебя и охватит, как сеть.
Он держался медленного ряда – того, с которого можно повернуть к первым трем терминалам.
И все же, и все же. Что-то еще может произойти, в последний момент они могут развернуться. Нельзя забывать и про план «Б»: что пройдут регистрацию вместе, как намеревались с самого начала. Предъявят посадочные талоны, и привет. Потому-то он и едет так ровно, так спокойно.
Съехали с автострады, движемся к аэропорту. Рев низко летящего лайнера.
Я знал нутром, что они расстанутся. По туннелю под взлетно-посадочными полосами черный «сааб» ехал мрачно и торжественно, точно катафалк. Точно назад пути уже не было.
Умом я, должно быть, радовался. Но нутро жаждало одного – оказаться неправым.
40
Приходя на свидание в тюрьму, словно бы репетируешь посадку. Пробуешь на вкус, что такое наказание. За тобой захлопываются двери. Система и ее запах поглощают тебя. Тебя обыскивают, отсчитывают и отмечают. Краем сознания начинаешь сомневаться, что тебя выпустят. Потом, когда твое время заканчивается, происходит маленькое чудо. Можешь, оказывается, выйти на волю. Делаешь тот простой шаг, что для живущих здесь совсем не прост, а то и немыслим.
Может быть, через это всем надо пройти. Опыт, привилегия. Знать, что это такое – покинуть мир и вернуться.
Встаю в очередь у входа. Через дорогу – новенький «центр посещений», но он еще не открылся, так что мы ежимся на улице, как бездомные.
Знакомые лица. Всякий раз есть и дети, дети без мам, под присмотром кого-то еще. Кивки, мимолетные улыбки. В целом, если не считать детей, мы народ неразговорчивый. Мы не друг с другом пришли повидаться, и если создается впечатление, что мы какая-то особая группа избранных, то это впечатление обманчиво.
Над нами высится кирпичная стена. Кто-то горбится, кто-то переминается с ноги на ногу – невтерпеж оказаться в тюрьме. Но пока мы дрожим в тени, кирпичная кладка наверху румяно сияет, как корка свежеиспеченного хлеба. Солнцу это тоже трудности не составляет – этот простой шаг, который вовсе не прост. Оно легко может перемахнуть через тюремную стену.
Привилегия избранных. Все шаркающие очереди.
Для меня это привилегия в самом что ни на есть прямом смысле. Драгоценнейшие минуты жизни. Так и хочется сказать, когда выпускают отсюда: «А можно остаться? Это обязательно – уходить? Я бы с удовольствием тут поселился, был бы предлог. Нельзя ли что-нибудь на меня навесить?»
Есть, правда, закавыка: тюрьма женская. Как ни старайся, ничего не получится.
Пять минут четвертого. Пора. Отпирают. Медленно продвигаемся вперед, и хотя они высматривают новые, незнакомые лица, мой желудок, как всегда, перекручивает узлом. Как будто меня могут остановить, как будто меня ждут хмурый взгляд, выставленный палец, отгоняющий взмах. Нет, не вы. Вам сегодня нельзя.
Желудок схватило и не отпускает. Но, как всегда, не забываю наполнить легкие. Это превратилось в ритуал, в суеверие, в необходимое условие. Как ныряльщик. Порция свободного воздуха.
Как будто я могу удерживать этот воздух, пока миную все двери, пока прохожу все проверки и обыски, пока в помещении для свиданий наши губы не соединятся.
Как будто нам разрешено целовать друг друга в губы...
Надзирательницы здороваются: «Привет, Джордж». Вещи надо оставить в шкафчике. Карманы вывернуть. Похоже на старые времена, на полицейский участок. Никаких бумажников, ключей, бумажных денег, сигарет. Заглядывают в рот, в ботинки. Иногда приводят собак.