Иван Васильевич стиснул зубы. Интересно бы знать, вспомнит ли он когда-нибудь все досконально, что наворотил за эту поминальную неделю?
– Ладно, – буркнул неопределенно. – О делах теперь давайте.
Бояре помалкивали, переглядывались, чуть ли локтями друг дружку не подталкивали, выбирая, кто скажет, сразу видно, давно заготовленные слова.
Наконец встал Михаил Петрович Репнин.
– Государь, не вели казнить, вели слово молвить, – начал с привычного, кланяясь в пояс. – Горе тебя постигло – великое горе! И не только тебя, но и всех нас, всю землю русскую. Ты земле нашей – как отец, царица Анастасия Романовна – упокой, Господи, ее светлую душу! – была нам всем как мать. Ныне осиротели мы. А без матери и дитяти не взрастить, не то что царство охранить. Просим мы тебя, великий государь, дать отечеству нашему добрую мать, а себе взять жену.
Бояре загудели, закивали тафьями.[29] На лицах явное облегчение (слово сказано!) мешалось с тревожным ожиданием: как-то поведет себя царь? Вспылит? Взъярится? В тычки всех выгонит, как давеча – слух уже прошел по Кремлю! – выгнал своего минутного полюбовника, бесстыжего Федьку Басманова?
Никто не ожидал, что государь вдруг согнется и, опершись на локоть, опустит в ладонь лицо.
Он скрывал не ярость и злобу – он скрывал растерянность.
Конечно, его оргии с Феденькой (только теперь Иван Васильевич вспомнил все в подробностях, и брезгливость не переставала перетряхивать тело мелким ознобом) не могли не возмутить бояр. Однако что же это получается? Адашев изгнан в Литву, Сильвестр сбежал в монастырь, Курбский уже сколько времени в Москву носа не кажет, Анастасия ненаглядная умерла, а боярская дума по-прежнему видит в царе своем несмышленыша, которому непременно нужен мамкин подол и твердая рука для руководства в жизни? Этот Репнин зело польстил царю, назвав его отцом государства! Дитя он для них – ну, может, самую малость поразумнее братца Юрия Васильевича!
При воспоминании о брате всплыло перед внутренним взором скорбное, милое лицо Юлиании, так похожей на Анастасию; воровски проскочила мыслишка: «Вот на ком бы я женился!»
И, хоть Юлиания была для него недоступна, само воспоминание о ней странным образом облагородило поданную боярами мысль, которая мгновение назад казалась кощунственной и отвратительной.
А почему бы и нет? Его бросили все – бывшие друзья стали врагами, даже любимая жена предпочла небесное блаженство. Он остался один на один с властью, со своими страстями, требовавшими немедленного удовлетворения, с болью, которую не желал терпеть. Как раньше, давным-давно, всплыли в воображении теплые, жалостливые губы. Нужен кто-то – женщина! – жалеть, утешать, оберегать, принимать на себя все его горести и неприятности, чтобы так же, как он, ненавидела его врагов, любила его друзей… нет, друзей у него нету, значит, чтоб только его любила.
А что? Таскаться по блядям, как давеча на пожаре с этой, с Фимкой? Потом с Федькой? Тьфу, пакость, Господи, прости!
Он вскинул голову:
– Ладно! А на ком жениться?
Бояре, не ожидавшие столь быстрого и разумного ответа, остолбенели.
Курлятев-Оболенский, как признанный умелец подбирать царю невест (ведь именно он некогда привел смотрельщиков в дом своего старинного друга Захарьина!), выступил вперед:
– Дело обрядное, исстари ведется. Смотрины по всему государству…
– Нет. – Царь протестующе выставил вперед руку. – На сей раз – нет. Надобно и в самом деле о державе позаботиться. Теснят нас, говорите, ливонцы? И поляки рвутся откусить от сего пирога? Ну что ж, тогда зашлем сватов к Сигизмунду-Августу Ягеллону, королю польскому. Ежели породнимся, сразу наша Ливония будет.
Курлятев-Оболенский переглянулся с Воротынским. Царь что, забыл неудачу 43-го года с польским сватовством? И сейчас, когда Польша практически в состоянии войны с нами, можно не сомневаться, что снова последует отказ!
– Помнится, Федор Иванович Сукин уже езживал в те земли польские? – продолжал между тем государь. – Ну, так ему же сызнова туда и ехать: человек опытный. У короля, слышно, две сестры: Анна да Екатерина. Пускай про обеих все до малейшей подробности разведает, а главное, исхитрится поглядеть: каковы ростом, и сколь которая тельна, и какова обычаем, и которая из двух лучше. Если обе одинаково хороши, но старшей больше двадцати пяти лет, то свататься за младшую.
Бояре были так ошарашены, что никто даже не спорил. Порешили чуть не завтра отправить Сукина в Польшу. И разошлись.
Замешкался только Висковатый. Искательно поглядывал на царя, топтался бестолково. Иван Васильевич, уже несколько остывший, даже перепуганный своей решимостью поскорее найти замену дорогой усопшей жене и размышлявший, не взять ли свои слова обратно, поглядел на него с досадой:
– Чего жмешься? Говори!
– К тебе, государь, уже который день один человек пробивается, – осторожно начал Висковатый.
– Какой еще человек?
– Ты его знаешь. Был он у тебя… с полгода как или чуть поболее. – Висковатый значительно прищурился и умолк, выжидая.
Мало ли перебывало народу в царской приемной за названное время, однако Иван Васильевич как-то сразу понял, о ком идет речь. Вещим холодком прошло по спине, но он не подал виду, что догадался.
– Говори толком, чего ты мне загадки загадываешь? – прикрикнул якобы недовольно, а сам поежился неприметно.
– Бомелий. Помнишь, батюшка, Элизиуса Бомелиуса?
– А, звездочтец аглицкий… Ну, чего он хочет на сей раз? Надумал искусство свое лекарское доказать? Так ведь лечить более некого! Поздно уж! А толмача мне покуда не требуется.
– Позволь мне за ним послать, – настойчиво сказал Висковатый. – Позволь! Не прогадаешь!
В голосе всегда мягкого, спокойного, хоть и настойчивого до занудства дьяка звучали незнакомые, тревожные тона. Что-то подсказало: не станет Висковатый попусту хлопотать за Бомелия!
Иван Васильевич прислушался к себе. Несмотря на то, что Бомелий некогда отказал ему в помощи, зла на него царь почему-то не держал.
– А ты знаешь, зачем он долбится?
Висковатый смотрел нерешительно. Вдруг резко сказал:
– Нет. Он мне не сказывает.
Иван Васильевич недовольно дернул плечом:
– Ну, приведи.
Висковатый так и вылетел из палаты. Иван Васильевич задумчиво смотрел вслед дьяку. Не оставляло ощущение, что Висковатый только что солгал: он отлично знает, с чем иноземец рвется во дворец! Странно – именно эта откровенная ложь и укрепила решимость царя незамедлительно встретиться с Бомелием.
* * *– Это что за ряженый?! – Такими словами Иван Васильевич приветствовал посетителя, не в силах скрыть своего разочарования. Он ожидал вновь увидать сверкающего звездочета или хотя бы таинственного чужестранца, а перед ним оказался совершенный дьяк по виду, в таком же темном, простом кафтане, как у скромника Висковатого, с небольшой бородкой, отдающей рыжей искоркой. – Обрусачился? Небось уже и веру нашу принял?
Это была откровенная издевка, но Бомелий не обиделся.
– Пока нет, – ответил серьезно, не прыгая в своем стрекозином поклоне, а степенно кланяясь в пояс. – Но коли на то будет твоя государева воля – непременно приму.
За минувшие полгода он еще бойчее выучился по-русски, из речи почти совсем исчез чуждый, забавный выговор. Но царь недовольно нахмурился: где столь полюбившееся ему титулование «величеством»? Где загадочность, которая одна только и привлекала его в этом человеке? Еще один смиренный подданный! Он пожалел, что допустил к себе Бомелия, и захотел немедля выгнать его.
– Ну, давай, сказывай, зачем ко мне рвался. И смотри, ежели чепуха какая-нибудь – не сносить тебе головы!
Бомелий лукаво повел глазами, и царь вспомнил его пророчество: дескать, падет он от руки государевой, но еще не скоро. Ивану Васильевичу стало смешно от этой наивной, детской веры в какое-то там звездосказание – и гнев его невольно улегся.
Лицо гостя снова стало серьезным, даже суровым.
– Сейчас, ваше величество, во Франции на троне король Карл, девятый из рода французских королей, носящих это имя, – начал он, понизив голос и на шаг подступив к царю.
Само по себе это не было ни для кого секретом, однако Иван Васильевич почему-то порадовался, что удалил из покоя всех, до последнего слуги. Иван Михайлович Висковатый тоже ушел – сам, без намека, словно опасался узнать лишнее.
– Его мать родом итальянка, по имени Екатерина Медичи. Она в родстве с династией Борджиа. Слышали вы, ваше царское величество, что-нибудь о знаменитом перстне папы Александра Борджиа?
Иван Васильевич досадливо передернул плечами. Он терпеть не мог признаваться в том, что не знает чего-нибудь.
– Перстень сей украшен львиной головой, – продолжал Бомелий негромко. – Папа Александр – настоящее имя его, к слову, Родриго – был всегда подчеркнуто приветлив с людьми, которые ему чем-то досадили и смерти которых он по каким-то причинам желал. Чтобы доказать свое расположение, он крепко жал этим людям руки, а потом извинялся, если слегка поцарапал их перстнем. Но что значила какая-то царапина по сравнению с искренней дружбой всемогущего Борджиа! Точно так же никто не пенял ему, когда ранил себе палец затейливым ключиком, которым, по его просьбе, отпирал некий затейливый замочек. По странному стечению обстоятельств те люди, которым Александр или его сын Цезарь выказывали таким образом свое доброжелательство, вскоре умирали. Часты бывали смерти и после изобильных обедов, даваемых отцом и сыном.
– Грибочков покушали? – пробормотал Иван Васильевич. – Ну что ж, бывает. Дело житейское!
Улыбка мелькнула по тонким губам Бомелия и скрылась в рыжеватых усах.
– Однако вернемся к Екатерине Медичи, – продолжил он. – Сия матрона, что означает – достопочтенная дама, многому научилась у своих земляков и родственников. К ней приближен некий флорентиец, называемый мэтром Козимо Руджиери, который считается одним из величайших знатоков всех ядов, которые только существуют на свете, и обладает непревзойденным умением их приготовлять. Во Франции случалось, что дама получала в подарок от королевы пару тончайших перчаток, кои составили бы предмет гордости самой привередливой щеголихи. Однако стоило их надеть хоть раз, как бедная дама чувствовала недомогание, слабость, да такую, что ложилась в постель и тихо умирала… к вящему удовольствию королевы, которая недавно позавидовала ее успеху у мужчин, или ожерелью, или прическе – да мало ли чему завидуют дамы! Рассказывают также, что некий господин, оставшийся равнодушным к нежным взорам, которые метала в его сторону королева (а надо сказать, что она и в ранней молодости оставалась дурнушкой, недаром покойный король Генрих всю жизнь предпочитал ей ослепительную Диану де Пуатье, вообще-то годившуюся ему по возрасту в матери), так вот, этот господин, не проявивший должного рыцарства, однажды облачился в одну из своих богатых, украшенных прекрасной вышивкой сорочек – и вскоре по его телу пошла странная сыпь, которая сменилась горячкой, а уж та рано или поздно свела его в могилу. Еще ходили слухи, будто прогневивший королеву граф – имя его я забыл, да оно и не имеет значения, – умер после одного только поцелуя напомаженных губок своей любовницы. Дама тоже отдала Богу душу, но успела сообщить, что эта помада была накануне подарена ей доброй королевой.
Бомелий умолк, и Иван Васильевич, слушавший его с жадным интересом, точно сказочника, недовольно свел брови:
– А дальше что?
Иноземец медлил. Иван Васильевич вгляделся в его лицо и с удивлением заметил промельк страха в зеленых глазах.
– Н-ну? – сурово понукнул царь. – Чего примолк? Договаривай, ежели начал!
– Одним из любимых средств устранить неугодных с дороги и одновременно показать свою монаршую милость, – заговорил Бомелий торопливо, словно, решившись, опасался эту решимость утратить, – было пожаловать даме роскошные серьги, вдевая которые она непременно оцарапалась бы.
– Как тем ключом папы Александра! – возбужденно подхватил Иван Васильевич, и Бомелий кивнул:
– Правда вашего величества. Однако со временем Екатерина стала печься о своей репутации и не желала даже намеков на такое сходство. Она вообще была большая лицедейка, подобно всем итальянцам, а потому любила делать хорошую мину при плохой игре и изображать свою непричастность к загадочным смертям. По ее наущению и при ее соучастии незаменимый и умелый мэтр Козимо Руджиери изобрел такие яды, которые оказывали свое действие далеко не сразу. Случалось, проходило довольно длительное время, иной раз до… до полугода, прежде чем человек сходил в могилу. Особенность этих последних ядов была в том, что они действовали не сами по себе, а усугубляли проявления той болезни, коей страдал назначенный к отравлению человек. Ведь каждый из нас чем-нибудь страдает, не правда ли, ваше величество? – воскликнул он как бы даже весело, однако в зеленых его глазах Иван Васильевич разглядел теперь не только страх, но и боль. – Кто-то мается зубами, а кто-то – грудной жабою. У кого-то пухнет живот, отнимаются ноги, ну а женских хворей… женских хворей вообще не счесть! Нам, врачам, известно, что почти каждая женщина, особенно – имеющая детей, чем-нибудь да больна. То есть этот надломленный хворями организм ничего не стоит подтолкнуть в гроб. И никто при этом не заподозрит королеву и ее верного аптекаря, мэтра Руджиери. Вот только…
Снова наступило молчание.
Иван Васильевич не торопил Бомелия. У него вдруг высохло во рту, но спросить вина или даже воды было страшно. А что, если они окажутся отравлены?!
Глубоко вздохнув, Бомелий облизнул свои тоже пересохшие губы и хрипло проговорил:
– Люди сведущие могли угадать, что женщина была отравлена именно этим хитрым ядом, лишь взглянув на ее труп. Как бы ни было набелено и приукрашено ее мертвое лицо, ничто не могло скрыть зеленоватые тени, которые наползали от шеи на щеки и залегали вокруг глаз!
Иван Васильевич, который слушал лекаря, подавшись к нему всем телом, вдруг ощутил такой холод во всем теле, что невольно клацнул зубами. Лицо Анастасии проплыло перед его мысленным взором. Он не мог оторваться от созерцания этого любимого, даже в смерти красивого лица и пришел смотреть, как обряжают мертвую ко гробу. Восковую желтизну закрыли белилами и румянами, впалые щеки – жемчужными поднизьями, но эти зеленоватые, пугающие тени снова и снова проступали на сомкнутых веках!
Он до боли стиснул подлокотники кресла. Можно было пропустить мимо ушей две многозначительные заминки в речи Бомелия, когда он говорил о действии яда через полгода и о женских хворях, но теперь не было ни обиняков, ни намеков…
И все же он еще не решался поверить, ему нужно было еще одно подтверждение, и он спросил – искательно, робко, отчаянно желая услышать, что ошибся, понял лекаря неверно:
– Елисей, ты хочешь сказать, что царица… ты имеешь в виду…
– Ваше величество, – с бесконечной печалью ответил Бомелий, – я уверяю вас, что царица Анастасия была отравлена!
Погребально зазвенело в ушах, и сквозь этот гул с трудом донеслись слова лекаря:
– Я сразу понял, что кончина царицы неизбежна, сразу ощутил присутствие чужой злобной воли, но в то время я еще слишком мало знал о таинственных ядах мэтра Рене, чтобы заподозрить отравление. Однако в день похорон я был у гроба и видел, своими глазами видел эти зловещие зеленые тени! Ваше величество, я виновен пред вами – но вина моя в невежестве и незнании моем. Единственное, что я могу теперь сделать, это помочь вам отыскать убийцу!
Белая, неживая личина, в которую обратилось минуту назад лицо царя, дрогнула. Разомкнулись свинцово-серые губы, но звук, исторгнутый ими, более напоминал последний хрип умирающего, нежели человеческий голос:
– Как?..
– Ваше величество, я должен осмотреть все украшения царицы и переговорить с ее боярынями, – твердо произнес Бомелий, и в помертвелых глазах царя снова зажглась искорка жизни.
Он попытался встать, но качнулся. Лекарь поддержал его; царь со страшной силой впился пальцами в его руку:
– Найди его. Найди его – и не будет мне человека ближе тебя. Понял, государев архиятер Бомелиус?
Бомелий покорно склонился в кривом – царь держал крепко! – поклоне.
– Если на то будет воля вашего величества.
– Да. – Государь поднялся, постоял, набираясь сил, и зашагал к двери, деревянно выбрасывая ноги, но ступая вполне твердо и решительно. – Висковатый! Мы идем на царицыну половину. А ты пошли кого-нибудь в покои моего брата, за княгиней Юлианией Дмитриевной. И пускай приведут старшую боярыню Анну Петровну Бельскую – если кто-то что-то знает, то лишь они.
Висковатый, карауливший в сенях под дверью, повиновался безмолвно, не задав ни единого вопроса, и Иван Васильевич понял, что его подозрения были верны: умнейший дьяк обо всем этом знал заранее.
* * *Ночи ноябрьские были студены – сыры и промозглы, вдобавок ветрены. Да и днем ветры не щадили: выдували из всех закоулков каменного юрьевского замка даже намек на тепло. Дрова без счета улетали в каминную трубу, а русской печки – настоящей, осадистой, надолго сберегающей жар, – здесь было и днем с огнем не сыскать. Поэтому Алексей Федорович постоянно чувствовал себя простуженным, вечно зябнул – даже ночью, в постели, несмотря на то, что нагребал поверх одеяла горы мехов и спал, словно зверь лесной, забившийся для согрева в кучу осенних палых листьев. Да он и чувствовал себя лесным зверем – гонимым и обреченным… Брат Данила, который одно время делил с ним воеводство (а прямо сказать – ссылку!) в Дерпте, сиречь Юрьеве, сменившее феллинскую опалу, все еще уповал на Бога, то есть на лучшее, и, получив вызов из Москвы, умчался в столицу, лелея какие-то надежды на новый поворот судьбы Адашевых. Алексей Федорович простился с ним сдержанно, стараясь не остудить этой надежды, хотя умом прекрасно понимал ее нелепость.
Какой там поворот?! Колесница их судьбы безнадежно увязла в бедах, как некогда увязали в осенней грязи тяжелые «гуляй-городки», которые русское войско волокло с собой в Казань…
До чего молоды они были тогда, до чего глупы, если верили, будто крепко держат в руках этого непостижимого человека, который теперь стиснул в своих руках их всех! Сильвестр уже умер в своем Кирилло-Белозерском заточении. Князь Курбский, правда, писал недавно Адашеву, будто Сильвестр перед смертью оказался уже на Соловках, но какая, в сущности, разница, где отдать Богу душу? Тем более если на одре тебе только и остается, что считать ошибки и в тысячный раз осознавать простую истину: всякий, кто пробуждает в душе царя вражду к кому-то и надеется взойти на дрожжах этой вражды, словно тесто на опаре, сам рано или поздно окажется в числе врагов его и будет уничтожен им.