Борис не мог оторвать взора от этой рыженькой. Какая удивительная, странная красота. Да-да, она очень красива, потому что бесподобно правильны и милы черты ее, – даже странно, как среди груболицых немок могло народиться такое нежное создание. И голосок чарующий – деревянные немецкие слова не лает, как все прочие, а словно бы выпевает.
Годунов так увлекся созерцанием, что почувствовал себя обиженным, когда дева снова присела в смешном поклоне и удалилась, более не подняв своих необыкновенных очей.
– Ого, какая! – воскликнул он восхищенно. – Знать, и среди немок красавицы встречаются!
Бомелий насмешливо поглядел на разгоряченное, любопытное лицо гостя:
– Анхен? Красавица? Смотря на чей вкус… Мне кажется, царица куда краше!
– Ну, это само собой, – буркнул Борис, уныло опустив плечи: ему было неприятно даже самомалейшее упоминание о Колтовской.
– А девочка эта, кстати сказать, не немка, а русская, – добавил Бомелий.
– Как так? Она ж одета…
– Живет в Немецкой слободе – вот и одета, как принято у немцев. Выросла там. Она служит у трактирщика Иоганна, вернее, у его жены, фрау Марты. Это интересная история. Однажды на Иоганна и Марту, которые вечером навещали какого-то своего русского знакомца, напали на улице. Случайный всадник разогнал грабителей и спас их добро и жизнь. Он был купец, а потому завязал с Иоганном дружбу, иногда получая товар через его посредство. Вскоре этот добрый человек, к сожалению, умер от старых ран, полученных под Казанью, а вслед за ним умерла и его жена, оставив пятилетнее дитя. Родни у них никакой не было, никто из соседей приютить ребенка не захотел. Ее боялись…
– Ну да, понятно, рыжая, – кивнул Борис, отлично знакомый со множеством суеверий, населявших сознание его соотечественников.
– Не только, – добавил Бомелий. – По слухам, мать этой девочки была ведьма и зналась с нечистой силою. Словом, Анхен могла погибнуть, когда б ее не пригрела Марта. Конечно, Анхен выросла на положении прислуги, однако у нее был дом, люди, которые о ней заботились, она не голодала. И оказалась, ты видишь, очень недурна собой, даром что рыжая. Ей теперь шестнадцать. Может быть, вскоре сыщется добрый человек и возьмет ее в жены.
– Небось крещена в вашу веру?
– Само собой, – кивнул Бомелий. – Пастор любит ее: девочка с охотой убирается в кирхе, а когда бежит за продуктами на рынок, обязательно покупает рыбу и для пастора, который чрезвычайно падок на карасей в сметане.
– А приходила-то она зачем? – осторожно полюбопытствовал Годунов, не особенно надеясь на правдивый ответ, однако Бомелий ответил без всякой уклончивости:
– Прибыл обоз с товарами, среди которых доставили выписанные мною из Любека книги, а также кое-какие лекарские приборы. К сожалению, некоторые хрупкие вещи в дороге пострадали, их боятся трогать, чтобы еще больше не разбить. Зовут меня, чтобы занялся этим сам.
Годунов мигом понял намек и засобирался уходить. Бомелий его не удерживал, и вскоре Борис уже ехал к своему дому.
Жена встретила его на пороге, прижалась ласково, повела к столу, рассказывая, мол, все готово в путь. Годунов только сейчас вспомнил, что завтра с самого раннего утра собирался выехать в Александрову слободу. Как ни тошно ему делалось от вида этой Колтовской, он остерегался надолго исчезать с государевых очей, потому что соперник Богдан Бельский маячил пред ними все настойчивее. Годунов уже не раз слышал, что именно Бельского называли новым любимцем, который заслонил память и о Малюте, и тем паче – о Вяземском и Басмановых, «неотходным хранителем» государевым называли. Конечно, Бельский кровная, хотя и дальняя родня Малюте, однако Годунов все же зять Скуратова!
Нет – теперь он бывший зять бывшего Скуратова. Эх, не вовремя загинул на стенах эстонской крепости тестюшка, не вовремя осиротил семью. И сразу после его смерти началось это охлаждение царя, сразу на первое место вылез Бельский. Свойственник-то свойственник, но не преминет ножку подставить, чтобы освободить себе дорогу к душе государевой! А может быть, это Колтовская-Колдовская ворожит, отвращает государево сердце от преданного ему Годунова, которого невзлюбила с первого взгляда…
Казалось бы, что такое один взгляд? Движение ресниц, зрачка – а именно он определяет жизнь. Словно бы искра проскочила между Анной Колтовской и Борисом Годуновым – и мгновенно обратилась в пожар взаимной, глубоко скрытой ненависти, который разделил их навеки и сделал тайными врагами. Анна прекрасно знала, что Годунов пытался отговорить государя жениться на ней, и не могла простить ему этого. А он… он ненавидел Анну за то, что черт ее принес в слободу именно в тот вечер. Ведь еще днем государь заговаривал о желании снова жениться, о грядущих смотринах невесты, и, помнится, Малюта и Борис тогда значительно переглянулись…
Оба не забывали ошеломляющий успех Марфы и те блага, которые посыпались на Малюту после сего замечательного сватовства. Годуновым тоже перепало немало. К несчастью, дело кончилось семипудовым пшиком. Но оба враз подумали об одном и том же: почему бы не попытать удачу вновь? Почему не поискать невесты в собственной семье? Конечно, младшая дочь Малюты, Катерина, только-только родилась, она еще в люльке качается и соску сосет, однако сестре Годунова Ирине скоро четырнадцать, и хоть на смотрины берут девиц с пятнадцати лет, всегда можно как-то исхитриться…
О, какие вспыхнули угарные мечты в голове Бориса! Сразу вспомнились все слухи о почти неограниченной власти, которой обладал Михаил Темрюкович, брат второй царицы. Сразу вообразил себя…
И напрасно, как выяснилось тем же вечером. Вот с первого, с первого же взгляда почуял Годунов, что Анна Колтовская принесет ему горе, – так оно и вышло. И тоже с первого взгляда он ощутил, что встреча со второй Анной – рыжей и белоглазой девочкой Анхен из Немецкой слободы – будет иметь в его жизни очень важное, может быть, даже судьбоносное значение.
Поэтому он сказал жене, что завтра никуда не едет, ни в какую Александрову слободу, и, не обращая внимания на ее недоумение, отправился спать, наказав разбудить себя ни свет ни заря: в ту пору, когда прислуга отправляется на базар за припасами.
ШАГИ ПО БОЛОТУ
– Сорочинское пшено,[88] варено в воде, выводит из лица сморщенье. Семя дынное, высушенное на солнце, толченое без чешуи, смешанное с мукой бобовой в виде присыпочки, дает чистое умывание лица и рук, от которого всякая нечистота и лишаи пропадают. Вода из зори сгонит нечистоту с лица, и угри черные, и прыщеватые, и светлость наводит…
Анница подняла с колен круглое зеркальце в деревянном ободке, обтянутом золоченою басменною[89] кожею. Из темной глубины глянуло на нее белое лицо с розовыми щеками и яркими, словно невызревшая смородина, зелеными глазами под ровненькими дужками бровей. У Анницы даже сердце захолонуло при виде своей чудной красоты! Раньше она смотрелась только в темную дождевую воду, всклень налитую с краями бочки, стоящей близ крыльца. Смотрела, дивуясь, себя ли видит, а может, завелась в бочке какая-то прекрасная дождевица – ну, подобно тому, как живет в болоте болотница, в воде – водяница. В зеркало впервые погляделась, уже когда наряжали ее к венцу. Брат Григорий, правда, привез зеркало с последней добычею из ливонского похода, но сразу продал задорого в городе – сестре даже и подержать не дал. Грех, мол!
Теперь у Анницы множество зеркал: и круглые, и складни створчатые, и какие хочешь. Смотрись, сколько душе угодно! Но все же какая жалость, что зеркала – грех. Нельзя увесить ими все стены в покоях и ходить туда-сюда, везде встречая отражение молодой красавицы и неустанно любуясь ею.
– Государыня, ты послушай, послушай! Небось не век станешь румянцем цвесть, небось настанет время, когда состареешься, поблекнет сиянье-то…
Анница поджала губы, чтобы не усмехнуться неочестливо. Голос старшей боярыни Сицкой так и дребезжит от плохо скрываемой надежды: может быть, все эти описываемые ужасти случатся с царицей прямо сейчас? Ну, хоть завтра?
Противно ее слушать! Может, сказать что-нибудь этакое, что пристало бы царице? «Пошла прочь, старая кляча, не то запорю!» Или: «Ты что, старуха, разумом охудела, коль смеешь мне такое говорить? Где ты видела у меня угри черные и прыщеватые?! На себя посмотри!» И в самом деле кликнуть рынд, повелеть им в толчки выгнать со двора боярыню Сицкую, чтоб духу ее здесь больше не было, чтоб не видеть ее обвислой (вот кому надо варить сорочинское пшено, чтоб выводить с лица сморщенье!) рожи с этой бородавкой, из которой растут жесткие курчавые волоски…
Нет, не получится. Вся беда в том, что не только боярыни и боярышни, которые сейчас сидят кругом, лупая глазами на Анницу, не видят в ней настоящей, истинной царицы, – она и сама себя государыней не чувствует. Все свершилось так внезапно, так стремительно! Чудится, еще только вчера она была несчастной жертвой, гонимой даже родными братьями, чумазой, перепуганной просительницей. И вдруг… как в сказке, право слово, как в сказке!
Нет, не получится. Вся беда в том, что не только боярыни и боярышни, которые сейчас сидят кругом, лупая глазами на Анницу, не видят в ней настоящей, истинной царицы, – она и сама себя государыней не чувствует. Все свершилось так внезапно, так стремительно! Чудится, еще только вчера она была несчастной жертвой, гонимой даже родными братьями, чумазой, перепуганной просительницей. И вдруг… как в сказке, право слово, как в сказке!
Она вспомнила вытаращенные глаза братьев, Григория и Александра, привезенных в Александрову слободу отрядом Васьки Грязного. Братья готовы были заранее валяться в ногах у любого-всякого, потому что Васька лишил злодейского Миньку Леванидова головы, не объясняя причины, и если вытащенный из ямы, правда что чуть живой, Алексей Григорьевич Колтовской был доставлен в столицу со всем бережением и даже почестями, то сыновей его гнали взашей, как последних преступников. Брошенные к ногам государевым, они бились лбами о ступени крыльца и воем выли о пощаде. «Не меня просите, – сказал тогда Иван Васильевич. – Государыню будущую молите. Вы теперь в ее полной воле!»
Братья Колтовские подняли головы – и не поверили глазам, увидев стоящую рядом с царем девицу, наряженную, как и во сне не приснится, белую да румяную, в которой лишь с трудом, даже с неохотою признали собственную сестру. Отец тоже нипочем не мог узнать родную дочку, и Анницу, помнится, поразило, что родные как бы даже и не больно радовались за нее, а торопливо высчитывали в уме, какими благами это возвышение обернется для них. А может, вовсе не благами? Может, Анница решит воспользоваться случаем и расквитаться за все старинные тычки и тукманки, которыми щедро награждали ее отец и братья, за попреки, что засиделась, мол, в девках, бережет себя, словно невесть какое сокровище…
А выходит, не зря береглась!
Конечно, считаться с родней обидами Анница не стала, однако не больно-то надоедала мужу просьбами возвысить братьев. Ну, он тоже не старался, хотя и взял новую родню среди прочей свиты в Новгород, куда отправился вместе с молодой женой и обоими царевичами спустя несколько месяцев после свадьбы. В Москве, еле живой после пожара, учиненного в прошлом году Девлет-Гиреем, оставаться было опасно: снова крымчаки подступали с юга, снова стало войско на Оке, ожидая неприятеля… Здесь, в неуютных новгородских покоях, вблизи непрестанно кипевшей Ливонии, под северным неприветливым небом, Анница пыталась понять, куда, на высоты или в бездну, забросила ее судьба.
Время от встречи до стремительной свадьбы прошло незаметно. Ее учили: как встать, как пройти, как поклониться государю, что говорить, если спросит. По этому учению выходило, что царица – не более чем предмет обстановки царевых покоев. Сунули тебя в угол – и молчи, и пикнуть не смей. Хозяйка ты только среди девиц-боярышень: вон, в светлице своей можешь распоряжаться, каким шелком шить тот или иной узор, какие достаканы низать, а в мужском обществе умолкни. Говорили, что Анастасия Романовна и Марья Темрюковна пользовались большой властью, имели влияние на государя, однако Анне в это плохо верилось.
Когда ж на него это влияние приобрести, если видишь его только поздно ночью, при свете ночничка? Спальная девушка шепчет всполошенно:
– Матушка! Государь идет!
Открывается дверь, и по стене ползет черная изломанная тень с выжидательно вытянутой шеей, остробородой, лобастой головой. Анница со страху зажмуривается и лежит молча, не зная, что сказать… Терпит, терпит странные, порою смешные, щекотные, порою тревожащие прикосновения, наконец переводит дух – и открывает глаза лишь затем, чтобы увидеть, как черная тень уползает по стене, понурив голову…
Потом Анница долго не может уснуть, все думает: отчего же он был столь печален, коли получил свое от жены? Или этого мало – прийти во тьме, повозиться в смятой постели, унять тяжелое дыхание и уйти, утираясь подолом рубахи? Или муж чает найти еще что-то, кроме покорности? Спросить бы… да боязно!
Через несколько ночей Анница решилась – подняла беспомощно раскинутые руки и осторожно опустила их на худые, торчащие лопатки лежащего на ней мужчины. Ох, горячий какой! Не жар ли у него? Обеспокоенно ощупала его, проникла под рубаху. Нет, испарины вроде бы нету. Ладоням было приятно ощущать сухощавое тело, и она осмелилась погладить мужа по спине. Он вдруг остановил свое движение, приподнял голову и осторожно, легонько коснулся губами ее приоткрытого рта. Привычный страх взметнулся из глубины сознания, но Анница зажмурилась покрепче – и стала делать руками и губами то же, что делал ее супруг. Потом, когда уже все кончилось, он тихонько засмеялся и шепнул:
– Ну, полно, полно. Всего ты меня залюбила, ласковая!
Она притихла и еще долго, долго со странным удовольствием чувствовала, как его рука гладит ее голову. Так и уснула, пригревшись рядом с ним… а проснулась опять одна.
Анница постепенно отучилась бояться ночей и с первого взгляда распознавала настроение, с каким государь появлялся в ее опочивальне. Чаще всего приходил он угрюмый, злой, чудилось, ожидал какого-то подвоха, даже забираясь к жене в постель. Наткнувшись на ласково простертые руки, недоверчиво замирал в первое мгновение, а потом бросался к ней, как дитя малое – к матери. Это сравнение пришло однажды в голову и ошеломило чуть не до слез. Анница сразу представила, как он там бродит целыми днями – один, путаясь в своих трудных, кровавых делах, лишь слухи о которых до нее изредка доносились, как ему там страшно и тяжело, а пожалеть-то и некому! С тех пор она его жалела и украдкой шептала, припадая губами к виску:
– Родненький ты мой! Маленький ты мой!
В такие мгновения забывала, что муж старше на четверть века, что лицо его изборождено морщинами, голова седа, а глаза устали смотреть на жизнь. Жалела до того, что дыхание перехватывало от любви к нему, усталому, замотанному людьми и бедами. Чувствовала – уходит спокойный, умиротворенный. Но зачем уходит? Почему не останется с нею до утра, в тепле их общей постели, общей опочивальни? Зачем ему сдалась своя спальня?
Как-то раз, беспомощно глядя в его удаляющуюся спину, сказала горестно:
– Мы с тобой муж и жена, а ты мне и слова никогда не скажешь. Будто тебе все равно, я здесь или какая другая баба. Ты меня и не видишь, и не обмолвишься, о чем душа болит. Живем… живем, как опричнина с земщиной.
Он обернулся, глянул изумленно:
– Что-о? Опричнина с земщиной? Это еще почему?
Анница затряслась было, но гордость не позволила показать страх. Собралась с мыслями, шепнула:
– Потому что они порубежно живут. Вот и наш рубеж, – похлопала она по перине, – а все, что помимо этого, – твое или мое, но уж никак не наше.
Иван Васильевич смотрел хмуро, но не оттого, что разгневался, – скорее, несказанно удивился. Вдруг вспомнилось, как Анастасия цеплялась за него, полушутя-полусердито, как требовала: «Расскажи мне! Все расскажи, от чего кручина забирает! Баба пусть и глупая, но сердце у нее – вещее. Я тебе сердцем помогу». Неужели и эта внезапно ослепившая его красавица хочет не просто сладко есть да мягко спать в царевых покоях, не просто почести принимать, но и давать мужчине, избравшему ее женою, что-то взамен? Он уже успел отвыкнуть от такого, хотя именно об этом всегда мечтал, именно этого ждал от женщины. Неужели не ошиблось сердце, вдруг замершее при виде ее зеленых глаз, уловившее нечто знакомое и даже родное, любимое, хотя она ничем не походила на златовласую и синеглазую Анастасию?
Вернулся словно бы нехотя, присел на постель:
– А ты кто? Земщина, что ли?
Голос у него дрожал от еле сдерживаемого смеха.
– Да уж небось не опричнина! – сверкнула глазами Анна.
– Ого! – протянул он, любуясь разгоревшимися щеками. – Какая же ты злая! Все никак беднягу Леванидова простить не можешь? Уймись! Его косточки уж воронами растащены – не сыскать, а ты все лютуешь.
– Я про Леванидова и думать уже забыла, – сказала она чистую правду. – А опричниной быть не хочу, потому что от нее в стране разор один. Ты вон отнял у бояр земли и отдал этим-то, супостатам, а они ведь ничему доброму в жизни не научены, им бы, штаны задрав, гонять по дорогам, усадьбы разорять, девок силовать да сундуки боярские потрошить. А что там крестьяне с землей делают – на то наплевать. Деревеньки ветшают, дома рушатся, земля сорняками зарастает, леса вырубают бесхозно. Разорил одно имение – пошел к государю, в ножки кинулся, добрый государь за верную службу дает ему новые земли, отняв их у другого боярина, и опять пошло все снова-здорово! Сосланные в Казань бояре там обживаются – и ничего, обживутся, потому что знают, как обустраиваться, а здесь все разоряется, потому что опричники делать ничего не умеют, кроме как…
Анна осеклась, сообразив наконец, сколь далеко завела ее запальчивость; уставилась на мужа расширенными зрачками.