Еще я знаю, что если накрутить на телефонном диске все цифры от нуля до девяти можно позвонить Богу. Только у Бога все время занято.
Я знаю, что если ночью без спроса напиться сырой воды, получаются Арбузные Чертики. Получаются, просачиваются и кишат кишмя, как кишмиш в дуршлаге. Они ни чуточки не арбузные и ни фига не чертики, просто они так называются, потому что все на свете, что хочет получаться и кишеть кишмя, должно быть названо. Строго-настрого нанизывает нас, названных, зима на узкий указательный палец.
Стой. Кто идет?
Снег…
Я знаю, что старухи на скамейке у подъезда говорят, про женщин, которые спят за деньги. Каждый вечер они крадутся в плюшевых шлепанцах мимо старух по нашей улице к гостинице Международного Торгового Центра, рядом с которым стоит голый бронзовый дядька с крылышками на пятках. У каждой такой женщины на плече тигровая сумочка — старухи говорят, что в сумочках они носят ночные рубашки, пудру и баночки с ночным кремом. Глаза женщин заранее слипаются, они давят зевоту кулачками и ныряют в гостиничные стеклянные двери-вертушки, где насильно спят за деньги. До первого трамвая в пять тридцать утра, на лбу которого всегда написано «в депо» и цифра 23.
Трамвай тренькнет на влажных, как ножи, от дождя голубых говорящих рельсах и женщины легко проснутся и сядут пить чай с пастилой.
А последнее, что я знаю, я не скажу даже моей собеседнице.
Потому что это самое лучшее, что бывает на свете.
Вот:
В выселенном доме за моей спиной точно есть особенная половица.
Если на нее наступить она бесшумно опрокинется и провалится в космос.
Только это не тот космос, который в новостях, где все растопырились в невесомости, сосут кисель из тюбиков от зубной пасты и гнусавят телефонными голосами, что «полет проходит нормально», а настоящий, ласковый и постоянный Космос.
Я его видел во сне сто миллионов раз.
Иссиня черные пространства, как виноград «изабелла» или бархатистая выстилка ювелирной коробки. Всего навалом: квазары, туманности, солнечные ветры, астероиды, пульсары, ледяные туловища комет и елочная канитель сезонных метеорных дождей.
Космос исподволь светится, искрит, пересмеивается клавесинным хрусталем и фосфором. А я лечу навзничь сквозь сон и расту. Никуда не надо просыпаться до света, не надо есть невкусное, овсяное и торопиться на автобус и вспоминать расписание уроков тоже не надо. Так и носит меня по космосу через запад на восток, а вокруг куролесят внутренности карусельного механизма. Семимильные соловьиные колеса и расписные противовесы, косые татарские серпы маятников и высокие соломенные лесенки вальсируют на весу невесть как…
На самом интересном месте вступает, перхая, граммофон-похоронка. Неизвестная паскуда заводит его ржавой ручкой, и голос из раструба, запинаясь, повторяет мое имя в пустоте. Знаете, как бабки-кошатницы шляются по лестничным клеткам с молочными блюдечками и кыскыскают. Голос давится первым слогом имени, то ли в ярости, то ли в тоске сигналит склифосовскими позывными:
— …икс! …икс! …икс! …икс!
Красивый синеглазый космос ссыхается, сворачивается рулоном, на выброс, и я с визгом валюсь за кулисы собственного имени.
Замертво.
Ну, тут, конечно, надо просыпаться куда-то до света, есть невкусное и то и се, и естественно — быстро.
Я давно облазил все этажи выселенного дома, обмусолил каждую ступеньку, простукал стены, как несущие, так и межкомнатные, сплясал тустеп на всякой полоске-половице, но ту самую, которая насквозь, в космос, так и не встретил. Досадно.
— Мальчик. Ты должен мне помочь.
Я едва не лечу кубариком с моей кабельной катушки.
Я не один во дворе, на холме.
Рядом стоит белесый человек в болоньевой куртке с расстегнутыми косыми кармашками. Он вспотел, он толстый, он дышит животом и он старый. Ему наверное тридцать лет.
— Помоги мне, мальчик.
Он смотрит на лепешку. Он голодный? Точно.
Я слезаю с катушки, протягиваю ему лепешку и говорю:
— Возьмите, пожалуйста.
— Нет. Да. Я здесь не могу. Пойдем туда.
Я понимаю, он стесняется есть на улице. И мы идем вместе туда — в выселенный дом. Мы поднимаемся на самый последний этаж, где хлам и пылища, аварийная лестница уперлась в чердачный люк и окно лестничного пролета в хитрой раме — как пол-колеса. Рама выбита и под ногами хрупает стекло.
Я сажусь на холодную батарею. Сейчас мы будем есть лепешку.
Я даже не буду смотреть, как он будет есть, пусть поест спокойно. Ему стыдно, что он голодный и толстый, и весь мокрый, как вареная куриная кожа, и ему совсем тридцать лет.
— Мальчик. Сними свои колготки.
У меня за ушами делается горячо, а в голове плохо и гулко, как в дырке от буквы «о». Попался. Одели, называется. Все дураки. Даже посторонний человек на эти уродские колготки не может смотреть. Это мне надо стесняться, а не ему. Вот в чем дело, не нужна ему моя лепешка, он меня пожалел, не стал делать замечание. И я назло говорю:
— Не сниму. Я кричать буду.
— Нет. Кричать ты не будешь.
Он прав, я кричать не буду. Потому что у него в руке треугольный кусок стекла.
Он берет всей свободной ладонью за лицо, смазывает пОтом, и отпускает ненадолго.
Я даже могу немножко ходить на этом мусорном пятачке. Но убежать не могу, потому что он стоит и дышит между мной и лестницей — я смотрю через перила, туда очень хочется, но нельзя — там очень глубоко, темно, вниз улиточным поворотом ныряют винтовые лестничные пролеты, торчат штыри арматуры.
Я тискаю в кулаке лепешку и очень тихо говорю с ним, стараюсь, чтобы на одной ноте, как читают написанное, сонно и внятно, будто мне все равно.
Честно? Я не помню, что я ему говорил.
Точно не просил отпустить домой, не плакал, не рассказывал о себе.
Просто говорил.
То ли пять минут с хвостиком, то ли час с лишним.
Он отошел от лестницы, присел на корточки, уронил стекло и отвесил челюсть.
И тогда я соврал ему:
— Не бойтесь. Я еще раз. Обязательно. К вам приду.
И побежал вниз.
Я очень долго бежал.
И кричал.
Только ничего не было слышно.
Как в хоре, когда я впустую открывал рот.
Я сидел в скверике около детского сада. Посередине стояла широкая ваза-клумба. В ней ничего не росло, и земли не было. Была вода. Весь сентябрь-октябрь-ноябрь вода наливалась в нее с неба, остывала и чернела. Сейчас, в декабре вода тонко примерзла по верху. Это была не простая вода — а сталинская. Сталинская вода — это такая вода, которой вороны запивают волчьи ягоды, чтобы жить всегда. Я разломил ледяную корочку и выкинул из вазы куски.
Я насильно ел мою лепешку, которая стала грязной, и запивал ее сталинской водой, чтобы больше никогда не кричать.
Потом я встал и пошел домой.
И больше никогда не кричал.
А вернуться в выселенный дом нельзя, я пришел в тот двор вчера, постоять.
Стена затянута зеленой строительной сеткой и проем подъезда, кажется, замурован.
…Сорок дней и сорок ночей над Пресней будет поворачиваться великое хриплое облако.
Оно вслепую проглотит новогодние елки, голые пирамидальные тополя, хоккейный каток на центральном пруду, верблюжье одеяло и хоккейные клюшки на чужом балконе, скамьи на чугунных ногах, черные скворечники, стеклянный пост регулировщика — «стакан» на перекрестке, газетные киоски, кувыркачие тяжелые урны-колокола, полные литого льда, пельменную напротив зоопарка, все проглотит облако, ничего никому не оставит. Взамен над площадью Восстания взойдет для всех нас навсегда счастливое старое, старое, старое солнце.
Виктория Райхер
* * *Рылся в карманах при маме с папой, выпали сигареты, да вы чего, это одного моего приятеля, честное слово.
Вынимал носовой платок, вытащил презерватив, ой, ты не думай, это не мой, это я у родителей спер, просто так, прикольно, скажи?
Хотел достать проездной, в руке оказалась помада, как не твоя, а чья же, ну вот, ушла, отдать бы теперь помаду, только вспомнить кому.
Пытался найти авторучку, извлек из внутреннего кармана две соски размера «мини» — синюю и голубую. Извините, мы тут родили позавчера.
Отсчитывал мелочь, горстью достал монетки, среди них — машинку, обгрызенный карандаш и шахматного короля. Обрадовался — вот он, оказывается, где, а мы искали.
Открыл портфель, оттуда высунулся журнал, картинки, девочки, объявления о знакомствах, это — ваше? Да что вы, конечно нет, с утра отобрал у сына, выбросить не успел.
Дарил цветы, наклонился руку поцеловать, зашуршало, что там у вас, почему таблетки? А, ерунда, не моё, отец попросил купить.
Нашарил очки на шнурке — сиделка зашила карманы, чтоб ничего не терял.
Истеричка
Нашарил очки на шнурке — сиделка зашила карманы, чтоб ничего не терял.
Истеричка Из цикла «Извращений не бывает»
Меня зовут Эмма. Мне тридцать семь лет. Я хочу вести этот дневник, потому что (зачеркнуто)
Меня зовут Эмма. Мне немного за тридцать. И та полнота страсти, которая оживляет меня, на данный момент, к сожалению (зачеркнуто)
Я, Эмма, начинаю этот дневник, ибо вся моя жизнь (зачеркнуто)
Я люблю Эстебана.
Вчера в булочной оттолкнули, не дали пройти. Проплакала целый вечер.
Были дома у Эстебана. У Эстебана — кот и кошка. Нормальные, не кастрированные, сексуальная жизнь на уровне. Кот при этом всё время орёт. Ходит кругами и орёт, прыгает по диванам и снова орёт. Я спросила у Эстебана, почему его кот всё время орёт, у него же есть кошка. Эстебан сказал, что кот разлакомился. Обычный кот получает кошку раз в сто лет и доволен. А этот живёт с кошкой под боком и слишком привык к празднику жизни. Но в празднике жизни с кошкой полно серых будней — а серые будни кота Эстебана заключаются в том, что кошка ему не даёт. Эстебан говорит о ней во множественном числе "не дают".
Скроил смешную гримасу и сказал со вздохом:
— Серые будни заключаются в том, что не дают.
Угу.
Почему все водители транспорта — такие бесчувственные люди? Стояла смотрела вчера, как разворачивается автобус. Водитель автобуса меня тоже видел, но чуть не задел своим автобусом, да еще и обругал. Ужасно обидно. Проплакала целый вечер.
Возможна ли дружба между мужчиной и женщиной? Я сказала, что нет, Эстебан сказал, что да. В пример привёл себя и Луизу. Проплакала целый вечер.
Серые будни заключаются в том, что не дают.
Звонил Эстебан, спросил, можно ли придти в гости? Я обрадовалась, но потом позвонила Стелла. Рассказала, что Луиза уехала из города на неделю. Теперь понятно, почему Эстебан захотел в гости. Сволочь.
Сидела дома и звонила Эстебану. Занято. Раз. Занято. Два. Занято. Двадцать два. Была уверена, что Эстебан разговаривает с Луизой — а с кем ему еще разговаривать два с половиной часа? Плакала. Звонила.
Через два с половиной часа поняла, что всё это время набираю неправильный номер: у Эстебана после единицы — «пять», а не «шесть». Вот коза, могла бы еще дольше звонить. И тут же тревожная мысль: а этим-то, незнакомым, которые оканчиваются не на «пять», а на «шесть» — им-то зачем два с половиной часа говорить с Луизой?
Сообразила, рассмеялась, состроила себе в зеркале рожу. Помогло. Набрала, наконец, правильный номер, не «шесть» после единицы, а «пять». Занято!!! Ошалела. Тупо посмотрела на телефон. Он ОПЯТЬ разговаривает с Луизой? Умираю.
Звонок. Алло. Эстебан.
Он не дома, он задержался на работе. А дома — его мама, одна. Он соскучился по мне. Поговорили хорошо. А на душе всё равно скребёт: маме-то Эстебана о чем два с половиной часа говорить с Луизой?
Я люблю в нём всё, до последней черточки. Люблю, как он шевелит мне волосы теплой рукой, люблю, как он смотрит на меня с улыбкой, люблю, как он выговаривает двойную букву «м» моего имени Эмма. Люблю, как он обнимает меня по-хозяйски, люблю, как он ласкает меня. Я знаю его наизусть. Знаю, о чем он думает, когда видит меня, знаю, что он чувствует, когда я глажу его рукой, знаю даже, как он целуется, не просыпаясь. Я знаю его целиком. Это странно — знать человека настолько полно, и всё равно до конца не знать, как он к тебе относится.
Была у психолога. Психолог считает, что все мои проблемы с Эстебаном — следствие моих отношений с папой. Папа умер, когда мне было двенадцать лет, и с тех пор я хожу и ищу себе нового папу. Так говорит психолог.
Если это правда — Эстебан мне вряд ли подходит. Он не любит детей.
Еще психолог говорит, что я очевидно ревновала папу к маме, поэтому теперь болезненно ревную всех ко всем. По-моему, это чушь. Папа и мама — это одно, а Эстебан и Луиза — совсем другое. Эстебана невозможно не ревновать к Луизе.
Позвонил Эстебан, пригласил гулять. Я узнала заранее — Луиза в городе, она никуда не уезжала. Значит, он меня просто так приглашает. Согласилась, гуляли. Эстебан был весёлый, обнимал меня, много смеялся. Потом ушел. И только тогда я сообразила, что ушел он, скорее всего, к Луизе. Просто пошел ко мне заранее, чтобы потом я не мешала ему пойти к ней. Или, может быть, он был у Луизы вчера, доволен, а сегодня пришел ко мне? Проплакала целый вечер.
Хватит. Надоело.
Спала с Хьюго. Понравилось.
Спала с Хьюго. Не понравилось.
Спала с Хьюго. Понравилось.
Спала с Хьюго. Не понравилось.
Спала с Хьюго. Понравилось.
Спала с Хьюго. Не понравилось.
Выгнала Хьюго. Задолбал.
Была у психолога. Психолог считает, что все мои проблемы с Хьюго — следствие моих отношений с мамой. Проплакала целый вечер.
Приходил Эстебан, принес букет цветов. Кажется, они поссорились с Луизой, хотя он говорит, что нет. Целую его, а перед глазами — она. Не забыть позвонить Хьюго.
Эстебан утверждает, что я всё выдумываю и что с Луизой они просто дружат. И что отношения у них совсем другие, чем у нас. Бывает и такое, говорит Эстебан.
Не верю.
Шла по улице, мимо проехал автобус. Прямо по луже. Обрызгал всех прохожих, но меня — больше всех. Почему???
Вечер испорчен. Настроение тоже. Сижу и жду, когда позвонит Эстебан.
Эстебан не звонит. Хожу с телефоном везде, даже в душ. Всё равно не звонит. Мой папа похоронен в Санта-Исидор, на старом кладбище под горой. Если то, что говорит психолог — правда, брошу всё и поеду в Санта-Исидор. К папе.
Возьму лопату, разрою могилу, достану папу и застрелю его нафиг.
Эстебан не звонит. Лучше бы в меня стреляли навылет, лучше бы меня били наотмашь, лучше всё, что угодно, только бы он позвонил. Хожу с телефоном в туалет. Болит живот.
С утра померяла температуру. Температуры нет, но что-то колет в боку и ноет в спине. К врачу идти боюсь.
Ходила к психологу. Психолог посоветовал пойти работать. Проплакала целый вечер (зачеркнуто) два вечера.
Эстебан позвонил. Сказал, что был в командировке. Говорила со Стеллой, узнавала про Луизу. Оказывается, она тоже в командировке, в другой, не с Эстебаном. Значит, он звонит мне, чтобы спокойно пообщаться со мной, пока её нет.
Очень болит печень справа.
Была у психолога, опять рассказывала про папу, опять плакала. Пора в Санта-Исидор.
Найду могилу, возьму лопату, разрою яму и лягу рядом.
Говорила со Стеллой. Она жалуется на какие-то дикие душевные проблемы неизвестно из-за чего. Удивительно, какие странные бывают люди.
Когда он приходит ко мне, я сразу начинаю думать — он пришел потому, что вчера был у неё? Или потому, что пойдет к ней завтра?
Очень болит левая грудь.
Серые будни продолжают заключаться в том, что не дают. Левая грудь всё еще болит. Надо будет спросить Эстебана, каковы симптомы начала рака.
Шла по улице, увидела Луизу. Луиза беременна!!!
Дорогой Эстебан, надеюсь, ты понимаешь, что теперь мы с тобою уже никогда (зачеркнуто)
Дорогой, после того, что я узнала (зачеркнуто)
Эстебан, между нами всё (зачеркнуто)
Не думай, что если ты молчишь, то я (зачеркнуто)
Пусть тебе глубоко безразлична моя судьба, но Луизу-то ты за что (зачеркнуто)
Наши отношения.
Наши отношения.
Наши отношения?
Хаха.
Попыталась повеситься. Позвонила Эстебану — попрощаться.
Пришел Эстебан, вынул из петли.
Ч-ч-черт.
Договорились, что завтра он придет и мы пойдем в ресторан. Ресторан находится на той же улице, на которой живёт Луиза. Эстебан утверждает, что ничего страшного не произойдет, даже если мы её встретим.
Сегодня в два часа дня я поняла, что больше не люблю Эстебана.
Позвонил Эстебан, сказал, что поход в ресторан отменяется — у него изменились планы. Проплакала до утра.
Ничему не верю, никому не верю. Психологу тоже.
Третий день ничего не ем. Похудела на пять килограмм. На улице подростки подходят знакомиться. Жаль, что я на улицу не выхожу.