Через несколько часов все было кончено. Мастер с Мартой, нашей прислугой, пировал на кухне, отмечая победу над ветром. Семья собралась за столом, и впервые на моей памяти так весело горели дрова в камине, так уютно растекалось тепло по полутемной гостиной. Никто не суетился, зажигая то и дело гаснущие свечи — они горели ровным, чуть мигающим светом, и я впервые ощутил исходивший от них аромат воска. Старшая сестра распустила волосы (раньше этому мешал ветер, который норовил закрутить ее длинные локоны вокруг горящей свечи, а то и сунуть их в суп), и надела серебряное бабушкино ожерелье. Взглянув на ожерелье, я вспомнил о бабушкином портрете и обернулся, чтобы взглянуть на него. В ровном, почти не мигающем свете, бабушкины глаза глядели черными безжизненными дырами, и теперь было очевидно, что она уже много лет мертва.
Отец был весел, шутил, громко восторгался мамиными новыми гребнями (мамины волосы были его — и моей — страстью), а потом внезапно над столом раздался звон падающего бокала, мама виновато всплеснула руками — от ее бокала через стол расползалась по белоснежной скатерти темная река вина, Я зачаровано смотрел, как набухают и меняют цвет волокна ткани. Младшая сестра заплакала. Отец ударил ребром ладони по столу (и все мы вздрогнули от похожести жеста) и жестко сказал "Истинно говорю Вам — пусть мертвые хоронят своих мертвецов! Это, черт возьми, будет настоящий дом, уж я позабочусь об этом. Будьте покойны".
Мама сидела очень прямо, и я заметил, что костяшки пальцев у нее побелели. Ветер чуть слышно бесновался за окном. Потом мама внезапно глубоко и облегченно вздохнула. "Ты прав, Генрих, — сказала она чуть слышно. — Ты абсолютно прав…"
Она помедлила, и, решившись, достала из складок шали связку медных изящных ключей. Я завороженно глядел на белую руку, которая ласково поглаживая, раскладывала ключи на скатерти. Любуясь выемками и бороздками я, уже сонный, лениво размышлял о причинах маминого испуга, и не находил ответа…
Время шло, и двери все чаще оказывались запертыми. В первую очередь мастерская, вход туда для нас, детей, был строго воспрещен еще при жизни деда, но согласитесь, что когда двери распахнуты настежь, запреты не имеют смысла. Теперь же, поднявшись по пропахшей плесенью и пылью лесенке, я, вместо залитой потусторонним осенним светом знакомой студии (мастерская, расположенная на чердаке дома, имела световые окна во всю стену, фрамуги которых напоминали крылья неведомых летательных машин), обнаружил темноту захлопнувшейся мышеловки и блеск медной ручки с замком. По младости я не придал значения увиденному — меня отвлек радостный вопль сестры, призывавшей всех домашних посмотреть на расцветшие у нее на подоконнике крокусы.
Крокусы в ноябре — явление необычайное, да еще в нашем доме, где не приживались ни цветы, ни звери — растения быстро вяли от сквозняков, собаки, не находя покоя, нюхали воздух и в конце концов уходили неуверенным шагом, нос по ветру, в холмы, чтобы никогда не вернуться; только кухонная облезлая кошка-без-имени ужилась с ветром, оттого, верно, что вечно пряталась за вьюшкой, между стеной и теплым боком печки. Я бегом скатился с лестницы, промчался по запутанным коридорам и оказался в комнате сестер, где увидел озаренное нежным розовым сиянием лицо Марии. Она держала в руках горшок с расцветшим крокусом, и, глядя на счастливые улыбки мамы ми сестер, на лихо закрученные усы отца (еще недавно висевшие полуседыми прядями), я мысленно поблагодарил мастера замков за обретенный домашний очаг.
Каждый день, однако, я обнаруживал все новые и новые запертые двери. Задняя дверь в библиотеку. Вход в заброшенную оранжерею и чуланчик для метел. Дверь в третью гостевую комнату. Я бродил по дому, выискивая, какие из дверей заперты, и меня все сильнее тянуло взглянуть: что происходит там, в скрытых от наших глаз пустых комнатах. Я робел, не решался спросить мать о причине запретов, поскольку не был уверен, что именно она их закрыла. Я вообще сомневался, что кто-то из домашних замечает перемены в доме. Этот вопрос никогда не поднимался ни за обедом, ни тихими вечерами, когда семья собиралась в гостиной перед весело горящим камином, и я не мог понять, умолчание это, или неведенье.
С приходом зимы закрытых дверей в доме стало больше чем открытых, словно дом уходил от нас, замыкался в себе, не желая, чтобы его тревожили. Я все больше времени проводил, сидя перед дверью в мастерскую, или возле закрытого на замок входа в конюшню. Прислонившись щекой к прохладному старому дереву, я вдыхал его запах и представлял, что сейчас происходит с другой стороны двери. Частенько я рисовал обитателей закрытых комнат. Эти рисунки я никогда не показывал матери.
Каждый день во мне крепла решимость увидеть. Я трогал замок, тихонько, чтобы не спугнуть Их поворачивал ручку двери — все втуне. Ни игры в детской, ни долгие вечера в кабинете отца, ни даже утренние встречи с румяной со сна, такой красивой в пушистой белом халате, мамой — ничто не радовало меня. Я грезил о закрытых дверях и о тайнах, скрытых за ними. Меня манил холод замка, чудились легкие шорохи, похожие на взмахи невидимых крыльев. Пару раз я мог поклясться, что слышал скрип шагов.
Недели проходили за неделями, зима медленно вступала в свои права, становилось все холоднее. Эта зима была не похожа ни на одну из пережитых мною. Лишенная пронизывающих сквозняков, поземки, метущей по гостиной, непременной ширмы, прикрывающей от ветра свечи, постели, пахнущей снегом, она была уютной и нестрашной. Каждый день на подоконнике в комнате сестер распускались все новые крокусы, фиолетовые, бледно-лиловые и белые.
Помню, я сидел на пороге закрытой двери в мастерскую, и грезил о Рождестве, которое в этом году отчего-то не хотело наступать. В мастерской, на антресоли, если подняться по резной лесенке и отодвинуть в сторону подрамники, холсты, какое-то старое дерево и пару сломанных стульев — лежали елочные украшения. Я воображал мамины легкие шаги по лестнице, пляску теплых отсветов свечи на стене, покуда она подымается, а в кармане ее фартука звенит связка ключей. Сейчас она поднимется на верхнюю площадку, легко коснется моего затылка рассеянной ласковой рукой. Пошуршит ключом, и меня ударит в лицо круглый ком застоявшегося запаха олифы, пыли и наступающего Рождества.
Но никто не шел, а за дверью продолжали поскрипывать и вздыхать, и мне стало радостно от обладания этой бесполезной тайной. Вот и славно, думал я мстительно, вот и ладненько, пусть никогда не наступает Рождество, тогда вся эта безмозглая орава НИКОГДА не разрушит шепчущий и шелестящий мир-за-дверью, и только я один… В это момент я почувствовал что дверь, на которую я опирался спиной, словно бы чуть подалась назад.
Разумеется, я мигом был на ногах, не веря своему счастью, тихонько надавил плечом — и чуть не упал на груду какой-то рухляди, нашедшей временное убежище в мастерской. Я был внутри!
Оглянувшись на дверь, я обнаружил, что она все еще закрыта, и мало того — заперта. Мне стало жутко, словно пойманному меж оконными рамами ветру, и я кинулся к выходу, выставив перед собой руки. Бог знает, на что я надеялся. Но руки мои встретили пустоту, и миг спустя я с разбегу влетел в гобелен на противоположной стене лестничной площадки. Отфыркиваясь, я услышал отдаленный гонг к обеду и побежал вниз, искренне надеясь, что в полутьме никто не заметит шишку на лбу, перемазанное пылью и паутиной платье и всклокоченные волосы.
Войдя в столовую, я тихонько прокрался на свое место, ожидая подзатыльника от отца и заранее втянув голову в плечи. К моему немалому удивлению, отец даже не повернул головы в мою сторону, увлеченный беседой с госпожой Грюневальд, полной розовощекой кудрявой брюнеткой в сногсшибательном фиолетовом декольте. Фрау Грюневальд была подругой детства отца, и частенько наезжала с визитами, не смущаясь ни морским путешествием, ни долгой тряской в наемной карете, ни даже вечными нашими сквозняками. Мы, дети, ее очень любили. Сестры — за блеск вишневых глаз с пушистыми ресницами, а я — за дивный запах розового масла и тепло округлых рук. Фрау Грюневальд любила и мама, которая обычно была холодна с посторонними. Я радостно улыбнулся и энергично кивнул гостье, но она рассеянно скользнув по мне взглядом и слегка наклонив голову, обратилась к отцу с каким-то вопросом. Это было настолько непохоже на нее, что я опешил. После странного происшествия в мастерской я был готов поверить всему — даже тому, то я превратился в невидимку.
Послышались шаги Марты, она подошла к моему стулу, положила на тарелку жаркого, и наполнила мой бокал водой. Я вздохнул с облегчением — невидимок не кормят обедом. Правда Марта воздержалась от традиционного ворчанья по поводу несносных мальчишек, опаздывающих к обеду и простывшего жаркого, и это тоже было странно.
Разговор за столом шел своим чередом, Матильда (фрау Грюневальд) с жаром рассказывала новые сплетни и анекдоты, ругала на чем свет стоит последний сезон Берлинской оперы и уговаривала маму попробовать остричь волосы по последней парижской моде, мотивируя предложение исключительной красотой маминого лица, которому только на пользу пойдет вихрь локонов вместо строгого венка, носимого ею еще с гимназических времен. Отец возмущался этим просто-таки непристойным предложением, в шутовском ужасе всплескивал руками и грозился зарезать мятежную княжну, для каковой цели вооружился ложкой для салата.
Уже было выпито немало вина, и козленок сменился пирогом с вишневым вареньем и портвейном, принесли кофе, Мама, раскрасневшись от вина и смущения, уже подошла к клавесину. Мне внезапно стало скучно. Веселье взрослых, такое привлекательное еще несколько минут назад, показалось никчемным и пустым, голоса — слишком громкими, радостные улыбки сестер — глупыми гримасами, а удивительное фиолетовое платье гостьи предстало безвкусным балахоном.
Я тихонько сполз со стула и, не привлекая к себе внимания, вышел из столовой. Меня манило чудо с исчезающей дверью мастерской. Взяв свечу, я прокрался на лестничную площадку и тихонько надавил плечом. Странный фокус повторился — я оказался внутри. В мастерской было сумрачно; небрежно сваленная по углам рухлядь в свете моей свечи отбрасывала зловещие тени, ползущие по стенам. Странное дело, я вовсе перестал бояться, с любопытством водил свечой, пытаясь получше разглядеть обстановку, одновременно напряженно прислушиваясь к шорохам и топоту за стеной. В тот момент единственным разумным решением представлялось пойти вслед за шуршанием и шелестом. Я долго блуждал по темным комнатам, краем глаза ловя взмахи крыльев, и огонь свечи выхватывал из темноты то краешек мелькнувшего в проеме платья, то отпечаток когтистой лапы на запыленной поверхности секретера, то блеск нездешних глаз из-за тяжелого балдахина в давно заброшенной парадной спальне. Я не замечал, в какой из частей дома я нахожусь, и открыты ли двери — это потеряло всякое значение. Я легко проникал сквозь них, не чувствуя ни малейшего сопротивления, движимый лишь охотничьим азартом и любопытством. Мир, вечно прячущийся за поворотом, за стеной, за запертой дверью, вдруг оказался совсем близко, и я знал, что у меня достанет смелости сорвать последнюю вуаль, увидеть истинное его лицо, а не дешевую подделку, что мне все эти годы услужливо подсовывали в надежде отвести глаза игрой пылинок в солнечном луче, ароматом сигарного дыма, игрушечным безумием грозы и фальшивыми обещаниями исполнения желаний, горькими как цветки сирени о пяти лепестках. Внизу послышался мамин смех, ему вторил восторженный писк Марии — как фальшиво звучали их голоса, как бессмысленна их жизнь, как жалки они, замкнутые в повседневности, лишенные простого любопытства, не ведающие о сокровищах запертых комнат, даже не подозревающие о том, что эти комнаты вообще существуют. Жалкие ничтожества, филистеры, обыватели, застывшие в сытом невежестве… Я почувствовал, что задыхаюсь от быстрого бега, остановился и огляделся. Я находился в одной из комнат для гостей. Свеча догорала. В доме было очень тихо, вероятно была уже глухая ночь.
Удивленный тем, что меня не хватились, я тихонько прокрался в спальню, и в изнеможении опустившись на кровать, охватил голову руками, тщетно пытаясь выстроить события предыдущих нескольких часов. Потом повалился на бок и забылся тяжелым сном.
Бессмысленно описывать вам мое удивление, когда назавтра мама не зашла как обычно ко мне в комнату с утренним поцелуем, а за завтраком Матильда не взъерошила мне вихры розовой рукой с серебряными перстнями. Напрасно я взывал к отцу, когда он, лукаво прищурившись, спросил "Ну, кто пойдет за украшениями? Елка-то с утра дожидается…" Отец проводил взглядом Марию и Цецилию, фыркнул, увидев их замешательство в дверях (каждая хотела пройти первой) — и крикнул им вслед: "Девочки, не разбегайтесь. Там все равно заперто. И осторожнее на лестнице…" Я хотел схватить его за рукав и в порыве откровенности уже готов был рассказать о странных событиях вчерашнего вечера, но он легко поднялся, обогнул меня, скользнув равнодушным взглядом, и по-военному печатая шаг, пошел вслед за сестрами.
Я в панике обернулся к маме. "Мамочка, я, право же, виноват что не предупредил тебя…" Мама обернулась на мой голос, нахмурилась и заметила, что ветер сегодня воет почти человеческим голосом, да и дом стал ее раздражать своими размерами и необжитостью. "Только подумай, Мэтти, — жаловалась она, — 38 комнат. Да Боже мой, мне надо держать, по крайней мере десяток служанок, а это такая морока… Людвиг привязался к нему, а я, честно тебе скажу, сыта этим монстром по горло. Если он согласится, мы еще до весны переберемся в Берлин."
Матильда кивала и указывала на преимущества берлинской жизни (несмотря на ужасную оперу). "Ты живешь как дикарка, Гретхен", — убежденно говорила фрау Грюневальд. — "Просто как дикарка. У нас конечно не Париж, но и до Парижа гораздо ближе, чем из этой, прости меня, дыры". Я слушал этот разговор, и сердце мое сжималось.
Летел к концу год, запах хвои проник в самое сердце дома и вытряс из него тоску и меланхолию, рождество было уже в двух шагах, а я по прежнему оставался невидимкой. Странное дело, родные меня то чтобы не видели меня, но отводили глаза. Не то чтобы вовсе не слышали, но принимали мои слова за шум ветра.
Их голоса с каждым днем становились для меня все более приглушенными, пища потеряла вкус, а поданный к столу в рождественскую ночь глинтвейн не опьянял и был лишен запаха. Я проводил дни и ночи, исследуя запертые комнаты, и постепенно переселился жить в мастерскую. Несмотря на крайнюю осторожность, мне так и не удалось увидеть все. Мне показывали лишь краешек незримого мира. Я счел это периодом ученичества и решил набраться терпения.
Однажды в своих странствиях по дому я набрел на мамину спальню. Стоя у дверей, я с трудом пытался вспомнить, кому же принадлежит этот мелодичный голос, и вдруг услышал слова, которые меня задели. Мама (а я неожиданно понял, что это она) что-то рассказывала отцу: "… и ты знаешь, Генрих, уже вторую ночь. Причем совершенно точно повторяется. Словно у нас с тобой кроме Мэри и Ци есть еще средний ребенок, третий. Сын". Я услышал скрип кресла и голос отца прогудел "Даааа… Забавный сон. А я думаю что если…"
Тут его голос стал приглушенным и исчез совсем.
Пришла весна, и они собрались уезжать в Берлин, мама все же уговорила отца покинуть дом и переселиться в город, подальше от мрачных анфилад и вечного ветра. Я хорошо помню предотъездные хлопоты, слезы Марты, расстающейся с хозяевами, слезы мамы, которая, несмотря на все ее желание вырваться от "этого монстра" побаивалась расставаться с домом, где провела все свои тридцать пять лет…
Я смотрел на нее, прислонившись к косяку, и размышлял, какие перспективы открываются для меня в пустом доме. Полный радостных предвкушений, я не мог дождаться отъезда этих надоедливых созданий. Несомненно, думалось мне, что мои недалекие родственнички по крайней мере частично были причиной отлучения от волнующих тайн, ибо высшее знание не открывается профанам. В отсутствие лишних глаз и ушей мне будут доверены куда более захватывающие тайны.
Я нарисовал подробный план дома и обозначил на нем места мимолетных встреч. Методично, с долготерпением рыболова я долгими часами выжидал, притаившись за драпировкой или укрывшись в темном углу — не промелькнет ли узкая ножка с изящным копытцем… Не сверкнет ли та голубая вспышка, которую однажды я уловил в пыльном зеркале? Не покажется ли сгорбленный силуэт, что мнился мне за печной вьюшкой? Более всего меня занимала небольшая дверь, ведущая из мастерской в чулан. Однажды я застал ее приоткрытой, и в щель краем глаза уловил панораму белого города, синеющих за ним горных пиков, и несущихся навстречу мне темных… крылатых… Я быстро перевел взгляд на дверь — и она с ехидным скрипом захлопнулась перед моим носом.
Когда математический расчет ничего не дал, я отдался на милость вдохновения, и часами бродил по дому, освещая покрытые пылью мертвые портреты, ища и не находя даже тех следов, что были открыты мне ранее. Дни шли за днями, входная дверь была для меня недоступна, за закрытыми ставнями царил вечный сумрак, я потерял счет дням и начал тосковать. Я не помнил точно, о чем я тоскую, но иногда — вероятно это была ночь — мне снились сны. В них ко мне неизменно приходила молодая дама с короткими золотыми кудрями. Она гладила меня по плечам и касалась моего запястья прохладной щекой. От этого я начинал плакать и просыпался от собственного воя.
Потом, вероятно наступила осень. В доме стало заметно холоднее, и даже в укромной уголке за вьюшкой было также холодно, как и везде.