— Хорошо сыграли, — вполголоса замечает Рита, неаккуратными кусками кромсая помидоры и сваливая их в ярко-красную миску.
— Хорошо, — откликается Марго, наливая на сковородку масло. — Теперь ты уйдешь?
— Уйду? — кусочек помидора выпрыгивает из старых рук, улетает вниз куда-то. Рита задумчиво смотрит на него, решая, поднять или подождет. Решив, поддергивает длинную юбку, тяжело наклоняется, из-под стола переспрашивает. — Уйду? Тебе этого хочется?
— Пожалуй, нет, — подумав, отвечает Марго. Ее саму несколько изумляет подобное решение. — Не могу не признать, что присутствие людей в моей жизни до сих пор было необязательным, даже лишним, но… ты же, в сущности, не человек. Уживемся как-нибудь.
— Уживемся, уживемся… — нараспев бормочет Рита, подхватывая двумя пальцами скользкий помидорный огрызок. — Уживемся как-нибудь.
Вылезает, выкидывает находку в мусорное ведро, брезгливо осматривает пальцы, крутит ручки крана. Сквозь шум воды тихо продолжает:
— Уйду, когда захочешь. Не переживай.
— Когда захочу? — рассеянно — масло начало подпрыгивать, следи, чтобы на руки не попало, — удивляется Марго. — Есть возможность управлять галлюцинациями? То есть, я понимаю, что таблетки, скажем, наверняка могут восстановить равновесие в голове, но для этого, как минимум, к врачу надо обратиться. Полагаю, ты знаешь, как я отношусь к такой перспективе.
— Знаю… — соглашается Рита. — Но ты уверена, что я — галлюцинация?
— Разве нет?
— Разве да?
— Уверена, — Марго не желает спорить, выбивает железным голосом точку. — У-ве-ре-на.
— Как скажешь, дорогая, — Рита пожимает плечами и возвращается к салату.
После обеда, за которым обговаривались некоторые значительные аспекты совместного существования и находились разумные компромиссы (это оказалось довольно легко, что, впрочем, и не удивительно вовсе — сам с собой всегда договоришься, не так ли?), Марго и Рита отправляются гулять. Незаданный вопрос о том, есть ли у Риты свои вещи, находит ответ — да, есть. Во всяком случае, некоторый базовый минимум. Вроде фотоаппарата (а нарды были Марго, вторых нет).
А на улице бесстрашной и независимой Марго вдруг становится не по себе, и она делает вид, что одна. Ей мнится, что стоит завести с Ритой разговор, и она тут же перейдет в разряд городских сумасшедших. С легкостью приняв мысль о собственном безумии, она, как оказалось, мучительно страшится явить его миру. Сразу отошла на несколько шагов, сама выбирает маршрут, позволяя Рите покорно следовать. На реплики отвечает сквозь зубы и только после того, как убедится, что поблизости никого нет.
— Ты зря боишься, Марго, — мягко говорит Рита. — Ох, зря. Поверь мне.
— Зря? — довольно зло шепчет Марго. — Маргарита Соломоновна Бергович — не сумасшедшая!..
Оборвала себя на полуслове, вздохнула тяжело:
— То есть, была не сумасшедшая. Но о переменах совсем не обязательно всем знать.
— Марго, не дури, — смеется Рита. — Нас двое, как бы тебе ни хотелось обратного.
Марго упрямо сжимает губы и подозрительно смотрит на развязного молодого человека, который только что протиснулся между ней и Ритой, выпалив скороговоркой: «Прошу прощения, дамы».
— Дамы! — фыркает она, нервно поглаживая камеру. — Дамы!
— Марго-о-о, — легонько стонет Рита. — Ты привыкнешь, Марго.
— Ну-ну.
Недоверчивая Марго.
Но — привыкла. Ничего, привыкла. Говорить «Доброе утро, Рита», варить кофе на двоих, подталкивать локтем, когда находится что-то достойное снимка, идти бок о бок, продираясь через толпу… ежедневно играть в нарды, разумеется.
Привыкла.
И однажды сказала, не понижая голоса:
— Знаешь, — сказала. — Я решила, что, какая, в сущности, разница. Я такая древняя, что стыдно уже не быть сумасшедшей, чем быть ею.
Они с Ритой сидели в городском парке, утомленные дневной прогулкой, довольные результатами фотоохоты, лениво разглядывали на удивление немногочисленную компанию игроков.
— Правильно! Наконец-то, — радостно откликнулась Рита и, помолчав секунду, добавила. — Сыграем?
— Ну разумеется, — ухмыльнулась Марго, первый раз вытягивая из сумки нарды на улице. — Какого черта, в конце-то концов. Пусть. Все равно.
Так и пошло. Нагуляются Марго и Рита, устанут, присядут на лавочке (а то и вовсе на бордюре или посреди газона — чего уж стесняться-то), разложат доску и играют. Часами. И никто им не мешает. Ни звонки, ни дела, ни дождь, ни ветер, ни футбольные фанаты.
Поначалу Марго от смущения утрировать начала: громче с Ритой разговаривать (даром, что обе слышат хорошо), да над прохожими, заглядевшимися на них, издеваться.
— Ну что, — хихикает. — Что встал-то? Сумасшедших не видал? Ох, любопытный народ какой пошел.
— Марго-о-о, — привычно тянет Рита.
А Марго, знай, пуще веселится.
— Ри-и-та, — передразнивает.
Молчи, мол, дорогая, не мешай.
Так и не мешает Рита, подпевает вовсю. Ей тоже, в общем-то, смешно.
— Вы знаете, — говорит. — Она считает, что я — ее галлюцинация.
— А разве нет? — тут же откликается Марго, выбрасывая дубль-пять.
— А разве да? — смеется Рита, отвечая двумя шестерками.
— Разумеется — да. — И прохожему. — Вы со мной не согласны?
Пожмет плечами прохожий, ничего не ответит, а дальше пойдет, нервно поводя плечами.
— Ты по-прежнему уверена?..
— Уверена, дорогая. У-ве-ре-на.
— Неужели тебе все еще не все равно?
— Мне давно уже все — равно.
— Марго-о-о…
— Ри-и-ита…
Потом игра эта, не в пример нардам, надоела, перестала Марго обращать внимание на прохожих, на любопытствующих, на зевак. Перестала корчить из себя безумицу. Перестала спорить с Ритой — зачем, боже мой? Все равно.
И Рита перестала убеждать Марго — тоже, в сущности, бессмысленно как-то выходит.
Иногда только в парке или посреди оживленного проспекта толкнет Рита Марго в бок, взденет указательный палец — слушай, слушай! И Марго слушает, как за спиной девочка шепчет мальчику:
— Смотри, какие старушки славные. Близняшки. Здорово, наверное, иметь близнеца. Что бы ни случилось — один не останешься.
Рита хитро смотрит на Марго. Ты по-прежнему уверена, что я — галлюцинация?
Качает головой Марго, улыбается насмешливо. Не дури меня, дорогая. Уверена. У-ве-ре-на.
Вопрос веры
Бог пришел ко мне вечером. Ровно через полчаса после того, как я перестала в него верить. В дверь аккуратно постучали (звонок у меня не работает, и руки никак не дойдут починить), я посмотрела в глазок. Он стоял на лестничной площадке, пританцовывая, словно в туалет хочет. В одной руке пакет, в котором угадывается стеклотара, в другой — коробка с тортом.
— Привет, — сказал он, когда я, налюбовавшись на его небритую физиономию, все-таки открыла дверь.
— Привет, — хмуро сказала я. — Ты опоздал, я в тебя уже не верю.
— Да? — он, по-моему, удивился.
— Да, — я тоже удивилась, я думала он все самым первым узнает.
— Ну, ладно, — как-то слишком легко согласился он. — Можно я в туалет зайду? А то пиво, знаете ли.
Я впустила его, одной рукой отодвигая собаку, порывающуюся его облобызать (а вместе с ним и тортик; и еще вопрос, если честно, кого больше), второй пытаясь застегнуть пуговицу на штанах (блин, ну давно надо было или похудеть или перешить). Он вручил мне пакет и коробку, стянул ботинки, чмокнул собаку в лоб, отчего она, слегка обалдевшая, села на попу и загадочно улыбнулась, и пошел вглубь квартиры, прямо к заветной комнатке. Интересно, откуда он знает, куда идти, он же у меня ни разу не был? Впрочем, чего это я, квартира-то стандартная.
Не было его долго, видимо, пива было много. Бог, тоже мне, подумала я, с такими пустяками не справляется. Правильно я в него больше не верю.
Я ушла на кухню, положила его гастрономию на стол (в пакете что-то радостно зазвякало и забулькало), машинально нажала на кнопку пуска чайника. Собака увалилась на пол. Одним глазом поглядывала на торт, вторым следила за коридором.
— А вот и я, — радостно возвестил он, заходя на кухню и усаживаясь на табуретку (собака тут же полезла ему носом в ладонь). Я молчала.
И он молчал.
Короче, мы молчали.
Минут пять.
Или шесть.
— Слушай, — наконец сказал он обиженным голосом. — Ну, что такое, честное слово? Ну, не веришь в меня и не надо, но чаем-то напоить можно?
Потом добавил, кивая на стол:
— У меня тортик есть. Птичье молоко, между прочим. Ты же любишь?
— Не нужен мне твой тортик, — проворчала я и полезла за чашками.
— Мне в той, которая со щенками, — торопливо сказал он. И добавил смущенно, — Люблю щенков.
Я достала ему «которая со щенками», себе взяла одну из «штатских» (в смысле, из Штатов, Соединенных Штатов Америки) с коллажом из видов прекрасного города Вашингтона. Поставила обе чашки на стол, открыла сахарницу, заварочный чайник из холодильника вытащила. Он в это время разламывал коробку с тортом: отколупывал скрепки с боков, распрямлял картонные борта, чтобы удобнее резать и брать было. Вынул ножик из кармана, покромсал кулинарное изделие огромными кусками. Один кусок, не дожидаясь чая, надкусил (кусочек шоколадной корочки упал на пол), второй засунул в рот собаке. Она заглотила торт одним махом, шумно и довольно задышала.
Я налила чай, пододвинула ему чашку, сахарницу, села напротив. Он захватил сразу кусочков пять сахара, полюбовался на них, сказал «ух, ты» (у меня сахар смешной: цилиндрической формы и разноцветный — оранжевый, зеленый и желтый). Наглядевшись, бросил в чашку, начал размешивать ножиком своим перочинным: я забыла дать ему ложечку. Шумно отхлебнув, покачал головой, добавил еще два кусочка. Снова попробовал, остался доволен.
— Как мама? — спросил он, выпив полчашки. — Не болеет?
— Ничего, — вежливо ответила я. — Сердце иногда пошаливает, но, в общем, ничего.
— Ты за ней следи, я-то не всегда успеваю.
— Слежу.
— Ну, а вообще как дела?
— Нормально.
Он доел третий кусок (не забыв поделиться с собакой, которая, судя по блаженному выражению на морде, готова была пойти за ним на край света хоть сейчас) и встал из-за стола. Потянулся, хрустнув суставами, прошелся по кухне. Заметил на одной из полок губную гармошку, потянулся за ней.
— Не надо, — сказала я. — Собака выть начнет, а уже поздно, соседи спят.
Вместо ответа он облизал губы, приложил к ним гармошку и издал тихий гудящий звук. Собака подняла голову, пошевелила правым ухом, прислушиваясь. Откликнулась тихонечко. Он сыграл два такта, она подвыла точно в тон.
Музыканты, блин. Что я соседям скажу?
Они сыграли и провыли мне «Oh, Susanna», «My Bonnie», «Amazing Grace» и еще какую-то мелодию из арсенала начинающего гармошечника, название которой я забыла. Закончился маленький ночной концерт торжественным исполнением гимна Советского Союза, причем если предыдущие песенки моя собака слышала, когда я старательно пыталась надуть их сама, то откуда она знает мелодию гимна, я ума не приложу.
— Браво, — сказала я, посвящая это больше тому, что соседи так и не начали ни выламывать мою хлипкую дверь, ни даже гневно стучать в стены.
— Ну, ты чего? — вдруг грустно спросил он, откладывая гармошку и присаживаясь за стол. — Чего ты?
— Ничего.
— А почему ты в меня больше не веришь?
Я не смогла честно ответить ему на этот, в сущности, простой вопрос. Отчасти оттого, что говорить такое, смотря при этом Ему в глаза, достаточно глупо, отчасти оттого, что и сама до конца не понимала — почему. Так получилось.
— Так получилось, — сказала я и подумала, что более идиотского ответа он, наверное, и не слышал никогда. Ща-ас как обидится.
Но он не обиделся, улыбнулся ласково.
— Дурында, — сказал, и потянулся за чайником.
Я кивнула. Дурында, чего уж там.
Он налил нам остывшего чаю, положил в свою чашку сразу восемь цилиндриков сахара (четыре оранжевых, три зеленых и один желтый), взял два куска торта — один себе, другой отдал собаке.
— Извини, — сказала я.
— Да, ладно, чего там, — отмахнулся он, жуя. — Я же понимаю. Я поэтому и пришел.
— А? — глупым голосом сказала я.
— Ага, — вздохнул он, а больше ничего не добавил.
Но я, кажется, поняла.
Через пять минут он встал с табуретки, стряхнул на сопящую от счастья собаку крошки, потянул на себя пакет (в нем снова раздалось дзиньканье и бульканье), сказал:
— Ладно, я пошел. Пора мне.
— Не уходи, — попросила я. — Не уходи.
— Надо. Не сердись, — сказал он. — Не сердись.
Уже на пороге, когда он обувался, я спросила:
— Можно задать тебе один вопрос?
— Валяй, — разрешил он, завязывая бантиком шнурок на левом ботинке.
— Что у тебя в пакете?
Он глянул на меня исподлобья, усмехнулся.
— Да, вот, — ответил, — тут у вас в седьмом доме чувак живет. Бизнесмен. Через час решит покончить с собой. А он ничего, кроме коньяка, не потребляет, понимаешь?
Я кивнула.
Я понимаю.
Он выпрямился, притопнул ногами, проверяя крепость шнурков, поцеловал собаку, которая уже к этому моменту сидела на попе, внимательно наблюдая за его руками. Повозившись с замком (он у меня заедает, а починить руки никак не дойдут), открыл дверь, вышел на лестничную площадку. Подмигнул мне через плечо и начал спускаться по лестнице, тихонько насвистывая гимн Советского Союза.
Я немного постояла, слушая, затем закрыла дверь и пошла на кухню мыть посуду.
Александра Тайц Мастер замков
Двери нашего дома всегда были открыты, а окна распахнуты, потому что так хотел дед. Ветер забирался в комнаты и сметал пыль с отцовских книг, маминого фарфора, взметал облачка золы вокруг кухонной плиты, заставлял прислугу придерживать занавески и спешно ловить разлетевшиеся по мастерской вечно мятые листы, на которых дед делал наброски к своему будущему лучшему полотну. Ветер шалил, бросал в окна пригоршни яблоневых лепестков или желтых листьев, дед, обреченный фокусник, быстро водил жирным карандашом по пойманному листу бумаги, мамины длинные платья завивались вокруг ног поземкой, а вечерами дом наполняли сладкие струйки от сигары, которую отец курил на балконе, вернувшись со службы.
Однако были и зимы. Тогда ветер приносил с собой сухую колючую поземку, задувал пламя камина, ерошил дедовы растрепанные седые пряди, заставлял поторопиться, и дед подвигал спиртовку поближе к баночкам с краской, глухо и решительно кашлял и заносил кисть на холстом, безупречным, как снежное поле за окном. Несколько раз я был невольным свидетелем этой сцены — и уже знал чем она закончится. Рука с кистью, наполненной самой лучшей, самой синей глазурью, тянулась к холсту, одержимая одновременно и желанием, и ужасом. Ужас всегда побеждал. Дед безвольно опускал руки и с кисти падали тяжелые синие слезы. Мама, я знаю, тоже частенько плакала, глядя на белый холст в мастерской, а нам, детям, рассказывали каким дивным портретистом был дед, как он был гениален и признан, В гостиной висел парадный портрет бабушки работы деда, и когда за обедом отец или мать принимались вспоминать о былой дедовой славе, бабушка удовлетворенно покачивала затянутой в темно-зеленую шапочку змеиной головкой, а ветер шевелил кружева ее пышного жабо. Дед слушал такие разговоры молча, потом резко вставал (все притихали), хлопал рукой по столу и тяжело ступая, молча уходил наверх. Позже я узнал, что задуманный им портрет должен был изображать Богоматерь, но груз оказался ему не по силам.
Спустя несколько лет Пречистая, вероятно, заступилась за него, и дед мирно скончался, оставив детям дом с распахнутыми дверьми, пологие холмы, где в старые годы, говорят, жили феи и мастерскую. Была очень поздняя осень, Притаившись за занавеской детской, мы смотрели, как отец и мать жгут эскизы. Они развели во дворе большой костер, и бросали в него листы — некоторые белые, другие — совсем пожелтевшие. Такова была воля деда. Уже в постели, сквозь сон, я чувствовал запах горящей бумаги, которой ветер наполнил наш дом, и слышал тихий разговор.
На следующий день в наш дом пришел мастер замков. Двери, привыкшие к свободе, ни за что не хотели исполнять роль, для которой были предназначены. Они вырывались из рук, распахивались широкой дугой, стукали по лбу меня и сестер, прищемляли подол маминого платья, выбивали подносы с едой из рук прислуги — мастер замков был нам необходим.
Помню, как мать и отец, одевшись словно к обеду, приветствовали его с верхней площадки лестницы. Ветер трепал длинные волосы отца, и было видно как он робеет, несмотря на насупленные брови и прямые плечи. Мастер замков прошел в дом, таща за собой большой, но на удивление ладный сундук, в котором (мы, дети были в этом уверены) хранились заклинания против строптивых дверей. Ветер завывал в дымоходе, швырял в мастера клочья пыли, взметенной из углов. Плащ, в который по случаю холодной погоды был закутан мастер, опутал, облепил его фигуру, превратив в памятник настойчивости. Мастер прошел на середину прихожей, весело улыбнулся и пробурчал: "а сквозняки-то — ой-ей-ей…" Склонился над сундуком, и уже через двадцать минут первая дверь была усмирена — мастер отступил в сторону, демонстрируя всем нам блестящий медный замочек. Вынув из замочной скважины небольшой ключ, он с поклоном протянул его зардевшейся от смущения маме.
Через несколько часов все было кончено. Мастер с Мартой, нашей прислугой, пировал на кухне, отмечая победу над ветром. Семья собралась за столом, и впервые на моей памяти так весело горели дрова в камине, так уютно растекалось тепло по полутемной гостиной. Никто не суетился, зажигая то и дело гаснущие свечи — они горели ровным, чуть мигающим светом, и я впервые ощутил исходивший от них аромат воска. Старшая сестра распустила волосы (раньше этому мешал ветер, который норовил закрутить ее длинные локоны вокруг горящей свечи, а то и сунуть их в суп), и надела серебряное бабушкино ожерелье. Взглянув на ожерелье, я вспомнил о бабушкином портрете и обернулся, чтобы взглянуть на него. В ровном, почти не мигающем свете, бабушкины глаза глядели черными безжизненными дырами, и теперь было очевидно, что она уже много лет мертва.