Белый отель - Томас Дональд Майкл 18 стр.


Леопольдштрассе, 4, кв. 3.

29 марта 1931 г.


Дорогой профессор Фрейд,

Ваше письмо явилось для меня большой неожиданностью и доставило мне болезненное удовольствие. Удовольствие – потому что всегда приятно получить весть от человека, которому столь многим обязана. Болезненноепотому что пришлось ворошить мертвый пепел. Но я не жалею об этом, это даже в чем-то мне помогло.

Очень жаль, что у Вас плохо со здоровьем. Верю, что усилия Вашего врача приведут к полному выздоровлению. Мир слишком нуждается в Вас, чтобы позволить Вам «понемногу угасать», да еще и с болью. Очень любезно с Вашей стороны спросить о моем и тетином здоровье. Тетя Магда сильно страдает от ревматизма, но остается жизнерадостной и бодрой, сама я здорова совершенно. К несчастью, прошедший год не был хорош в других отношениях. Прошлой зимой умерла моя подруга из Петербурга, мадам Кедрова (мадам R), оставив мужа и четырнадцатилетнего сына (моего крестника, которого я ни разу не видела). Еще одна моя близкая подруга умерла при родах. Я много думала о детях, которые остались без матери, и, читая «Фрау Анну Г.», вспоминала о трагедии, случившейся в Вашей семье. Надеюсь, Ваши внуки здоровы. Они, должно быть, уже совсем взрослые. У меня когда-то было гнетущее чувство, что один из них ненамного переживет свою мать. Пожалуйста, успокойте меня, скажите, что это не так. Уверена, это было лишь плодом моего тогдашнего больного воображения. Пожалуйста, передавайте привет Вашей жене и Анне, а также Вашей невестке. Встретив ее с Вами в Гастайне, я поняла, что мы могли бы стать хорошими друзьями, если бы имели возможность узнать друг друга получше.

Ваша превосходно написанная, глубокая статья о моей болезни тронула меня сильнее, чем я могу выразить.

Думаю, это понятно и без слов. Я как будто читала историю жизни своей младшей сестры, давно умершей, – в которой видны черты семейного сходства, но, наряду с этим, и множественные отличия: кое-какие характеристики и поступки никак не могут относиться ко мне. Я вовсе не хочу показаться придирчивой. Вы видели то, что я позволяла Вам видеть, нет – намного больше, Вы проникли в меня намного глубже, чем кто-либо. И не Ваша вина, что я, по-видимому, была неспособна говорить правду (или хотя бы отдавать в ней себе отчет). Если теперь это стало для меня возможным, то в основном благодаря Вам.

Отвечаю сразу на Ваш вопрос: конечно же, я ничего не имею против публикации Вашей статьи. Это для меня большая честь. Что же касается моих постыдных – или бесстыдных? – писаний... что ж, если Вы думаете, что они действительно необходимы... Я покраснела, читая их, ведь я надеялась, что они уже давно уничтожены. Их же, я думаю, и публиковать-то нельзя? Но наверное, их необходимо включить, чтобы проиллюстрировать статью? Такая непристойная писанина – как только я могла такое сочинить? Я не говорила Вам, что в Гастайне, несмотря на то, что я была больна, – или из-за того, что была больна, – меня лихорадило от плотского желания. Один нахальный официант, совсем мальчик, украдкой прикоснулся ко мне, проходя мимо по лестнице, а затем посмотрел с холодной наглостью, как будто ничего не произошло. Внешностью он напомнил мне Вашего сына (того, что я видела на фотографии). Во всяком случае, все оставшееся время я предавалась самым необузданным фантазиям, где главную роль играл этот официант. Не знаю, как это увязать с моей гомосексуальностью, но, как Вы знаете, я никогда не разделяла этой точки зрения.

Должна признаться, что на самом деле написала те стихи («неуклюжие вирши», как Вы правильно о них отозвались), пока была в Гастайне. Погода стояла ужасная, целых три дня мы не могли выйти наружу из-за метели. Ничего не оставалось делать, кроме как есть (что я делала по принуждению), читать, смотреть на других отдыхающих и фантазировать о молодом человеке. Майор-англичанин подал мне мысль написать стихи. Он как-то показал мне стихотворение, которое только что написал, о школьных днях, когда он во время летних каникул возлежал со своей возлюбленной (сомнительного рода) под сливовым деревом где-то на юге Англии. Стихи оказались сентиментальными и очень плохими. Я подумала, что смогу написать не хуже, к тому же мне всегда нравилось пробовать силы в стихосложении (конечно, всегда неудачно). Мне хотелось, чтобы получилось что-то шокирующее или, скорее, правдиво отражающее мои противоречивые взгляды на секс. Кроме того, я хотела, чтобы тетя знала, что я на самом деле из себя представляю. Я оставила свое творение на виду, и она его прочитала. Можете себе представить, как она была потрясена.

Когда же Вы мне предложили что-нибудь написать, я решила преподнести Вам эти стихи. Ну и переписала их на партитуру «Дон Жуана». Не знаю, зачем я это сделала. Это указывает на то, что я была невменяема. Когда Вы попросили у меня объяснений, я подумала, что будет понятнее, если вести повествование от третьего лица. Но понятнее не стало. Для этого потребовались Вы, и, по-моему, замечательно, что Ваше понимание еще более углубилось за последующие годы. Ваш анализ моих писаний (материнское чрево и т. д.) поражает меня своей точностью, хотя кажется излишне терпимым к их непристойности.

Корсет как символ лицемерия – да! Но также как сдерживающий фактор манер, традиций, морали, искусства. Мне кажется, в своих непристойных откровениях я предстаю перед Вами без корсета, и мне стыдно.

Простите, что не сказала Вам, что «Дон Жуан» уже был написан. Не думаю, что это важно. Но были и другие обманы, и я решила, что должна рассказать Вам о них, – может быть, тогда Вы решите, что статью необходимо переделать – или вообще от нее отказаться. Я не обижусь, если Вы возненавидите меня за всю ту ложь и полуправду, что я Вам наговорила.

Вы были правы, говоря, что воспоминания о беседке – только ширма для чего-то другого. (Хотя случай в беседке тоже имел место) Однажды в детстве я забрела на отцовскую яхту, когда меня совсем не ждали, и увидела маму, тетю и дядювсе были обнажены. Я так оторопела, что подумала, будто вижу отражение лица матери (или, возможно, тети) в зеркале, но нет, они обе там были. Я решила, что мать (или тетя) молится, стоя на коленях; дядя стояч на коленях позади нее. Совершенно ясно, это был половой акт a tergo. Можете не сомневаться, я не задержалась там, чтобы все выяснить. По всей видимости, мне было три года, когда это случилось.

Все это вспомнилось только пять лет назад, после очень напряженного разговора с тетей Магдой. От брата Юрия (из Детройта) я узнала, что отец умер. Он, конечно, потерял и дело, и дом, жил совсем один, в единственной комнате. Я не то чтобы горевала из-за его смерти, но это известие подействовало на меня, и я решила разобраться с тетей. Бедняжка, ее совсем истерзали угрызения совести. Было ясно, что она от всей души хотела покаяться в единственном дурном поступке в своей жизни. Она призналась, что когда бывала в Одессе, то два или три раза ложилась в постель к дяде вместе с моей матерью. Объяснить, почему позволяла себе так поступать, она могла только тем, что жена, чтобы угодить мужу, способна на многое; и я это понимаю. Кажется, к тому времени мои отец и мать уже долгое время не знали близости. Дядя убедил тетю Магду, что это никому не нанесет ущерба и даже будет милосердно... Что ж, так или иначе, но это произошло, и она из-за этого была совершенно несчастна; так что когда я жизнерадостно приковыляла к ним в тот раз, это оказалось для нее прекрасным поводом сказать: все, больше никогда. Они все надеялись, что я была слишком маленькой, чтобы что-либо понять.

После этого тетя решила, что все они пришли в чувство. Она, я думаю, исповедалась и надеялась, что все это постыдное дело осталось в прошлом. Она понятия не имела, что они продолжали встречаться – зимой для свиданий приходилось ездить очень далекои что это, должно быть, было не просто телесным влечением, а настоящей влюбленностью. Она обо всем узнала только тогда, когда в дверь постучал полицейский, надеясь застать дома сына или дочь – потому что, согласно регистрационной книге в будапештском отеле, и она, и мой дядя умерли. Отчасти это было правдой – дядя Франц в самом деле был там на педагогической конференции!.. Тела обгорели до неузнаваемости. Только когда моей тете показали драгоценности, принадлежавшие сгоревшей женщине, она узнала в них вещи сестры. И ей пришлось послать телеграмму моему отцу. Можете себе это представить... Даже если бы к тому времени я еще не простила тетю за всю мерзость, что происходила у нас дома, я была бы просто обязана ее простить, узнав, через какой кошмар ей пришлось пройти. Еще ее мучила мысль, что их «трио», возможно, не было началом, что они, может быть, смеялись над ней. Но этого мы никогда не узнаем.

Тетя убеждена, что попадет в ад за свою роль в этой трагедии, хотя я, как могла, пыталась внушить ей, что вcе мы совершаем ужасные поступки, но прощение все же возможно. Конечно, когда мой отец умер и все это вышло наружу, она, ко всему прочему, почувствовала тяжкую вину за то, что они втроем обманывали его. У меня также есть некоторые «поправки» относительно отца. Я была совсем не справедлива к нему в своем анализе. Если между нами и были плохие отношения, то в основном по моей вине. Видите ли, даже тогда я знала (но не спрашивайте откуда), что смерть матери имела какое-то отношение к той сцене на яхте, и наверняка – в соответствии с детской логикой – винила его за то, что его там не было. Я винила его в смерти матери. И это в какой-то степени справедливо: ведь если бы он бывал с нами больше, ничего такого никогда бы не произошло. Между прочим, дело было не только в бизнесе, он еще и состоял в Бунде, еврейской демократической партии. У него было много забот. Мне следовало быть более терпимой.

Я также признаю себя виновной в клевете на Алексея (А). Та прогулка на яхте в Финском заливе была превосходна, ее омрачила лишь небольшая размолвка. Мы впервые спали вместе, и, по крайней мере для меня, это было чудесно. Я слегка галлюцинировала – «пожар», – но ничто не могло затмить радости от соединения с любимым. Инцидента, который я описала, не было. Там, где дело касалось секса, поведение Алексея бычо очень корректным, даже пуританским. Он вполне был способен стрелять в людей или бросать в них бомбы (очевидно, продолжает это до сих пор), но не предаваться любви с другой девушкой в моем присутствии. Он всячески старался не позволять чувствам мешать делу; честно говоря, мы стали бы любовниками намного раньше, если бы это зависело от меня. Уверена, ему было больно оставлять меня, но в женитьбе и ребенке он видел угрозу своей жизненной миссии. Молодая женщина, с которой он уехал из Петербурга, полагаю, скорее была соратником по борьбе, чем кем-то еще. Вероятно, она подходила ему больше – я была слишком эмоциональна, слишком легкомысленна, чтобы стать товарищем революционеру.

Но вернемся к прогулке на яхте. После любовных объятий ятак мне помнится – проснулась среди ночи (хотя в каюте было по-прежнему совершенно светло) и увидела отражение своего лица в зеркале шкафа. Кажется, именно тогда я вспомнила ту сцену из детства: мой дядя с сестрами-близнецами. Может быть, когда Вы спросили меня о половом акте a tergo, я вспомнила воспоминание и перепутала две яхты. Только этим я могу объяснить или оправдать свою чудовищную ложь. Я даже не уверена, знала ли я, что лгу. Я была так зла на Алексея за то, что он отказался от всего, что у нас было, что мне захотелось обвинить его в какой-нибудь непристойности. Очень сожалею об этом. Повторюсь, но мне кажется, что я была неспособна говорить правду. Я легко позволяла себе уноситься в фантазиях. Должно быть, мысль о том, что я уплыла с яхты прочь, мне очень понравилась.

Не было и того, чтобы он подпалил мне волосы сигарой. Я увидела через плечо вспышку зажженной Вами спички и вспомнила, как шипели от огня мои волосы, но это было не на яхте с Алексеем, а раньше, в Одессе, когда меня «похитили» матросы. Все было отвратительнее и страшнее, чем я Вам рассказывала. Матросы были не с «Потемкина», как, кажется, я Вам говорила, а с торгового судна, доставившего зерно для моего отца. Увидев меня на улице, они узнали во мне его дочь и заставили вернуться с ними на корабль. Уже многие дни занимаясь поджогами, грабежами и пьянством, все они совершенно обезумели. Я думала, что они меня убьют. С палубы был виден пожар в районе порта (думаю, горела гостиница). Они ничего не говорили о распутстве моей матери – как Вы верно догадались, я это придумала. Нет, они поносили меня за то, что я еврейка. До этого я не думала, что быть евреем плохо. В то время антисемитизм в России был так же силен, как революционные настроения. Существовала даже отвратительная организация, призывавшая к истреблению евреев как нации. Отец дал мне почитать один из их памфлетов, чтобы отчасти «просветить» меня относительно моей принадлежности к преследуемому клану. Но я обо всем узнала слишком поздно, уже после своего «крещения» на корабле. Матросы видели в моем отце мерзкого эксплуататора (может, я и была) и даже не знали, что политически он на их стороне. Они плевали мне в лицо, грозили прижечь мне грудь сигаретами, сыпали мерзкими словечками, каких я никогда прежде не слышала. Они силой заставляли меня совершать с ними оральные акты, говоря, что грязные жидовки годятся только для... Но Вы сами догадаетесь, какое выражение они применили.

В конце концов они меня отпустили. Но с тех пор мне стало трудно признаваться в том, что во мне есть еврейская кровь. Я всячески старалась это скрывать и думаю, что это может быть как-то связано с моей уклончивостью и лживостью вообще – в молодости, особенно по отношению к Вам, профессор. Наверное, это самое важное из того, что я от Вас утаила. Я пыталась намекнуть Вам об этом в «дневнике».

После этого эпизода мой отец очень хорошо ко мне относился; но в моих глазах он опять-таки был виноват – тем, что оказался евреем. Что было горше всего, что казалось невыносимым – и чего я до сих пор не понимаю; может, Вы сумеете помочь? – так это то, что, вспоминая о тех страшных событиях, я находила их возбуждающими. Вы пишете, что я отвечала на все вопросы о мастурбации так, будто была Святой Девой. Что ж, Вы были совершенно правы, подозревая, что я говорю неправду. Я, конечно, не вела себя так, как подобало бы Деве Марии; по крайней мере, после случая на корабле – честное слово, не помню, чтобы что-то такое было в моей жизни раньше. Лежа в постели, я повторяла про себя слова, которые они говорили, в воображении снова проделывая то, что они меня заставляли делать. Для «чистой» девушки, которой няня – полячка и католичка – внушила, что плоть грешна, моя реакция была еще более ужасной, чем то, что произошло. Возможно, именно из-за этого у меня вскоре развилась «астма». Кажется, припоминаю, что в одной из Ваших статей я читала, что симптомы горловой инфекции и т. п. появляются из-за чувства вины после подобных актов.

Смятенные мои чувства и фантазии вылились – уже тогда! – в страшно плохие стихи и тайный дневник. Однажды я застала нашу горничную-японку за чтением этого дневника. Даже не знаю, кто из нас был более смущен. В итоге, однако, мы лежали на кровати и целовались. А! Вы, наверное, подумали: «Ну, а что я всегда говорил! Она признает это!» Но разве юность – не пора экспериментов? Все было совершенно невинно и никогда больше не повторялось, ни с ней, ни с кем-либо еще. Мы обе были одиноки и жаждали любви. Думаю также – основываясь на том, чему Вы меня учили, – что я таким образом (через посредника) пыталась приблизиться к отцу. Видите ли, было совершенно ясно (собственно говоря, она в этом призналась), что одной из ее обязанностей была забота о телесных потребностях моего отца. В этом отношении она не была одинока. По-моему, его «навещали» почти все, начиная с экономки. Он был красив и, конечно, располагал полнотой власти. Моя гувернантка Соня уезжала на время при очень подозрительных обстоятельствах: я уверена, что он устраивал ей аборт. Но в ту пору его фавориткой была эта японка, очень хорошенькая. (Она уехала домой незадолго до моего отъезда в Петербург.) Целуясь с ней в тот единственный раз, я, должно быть, неосознанно «прикасалась» к отцу и в то же время мстила ему за его пренебрежение мною.

Я, кажется, возвращаюсь к тому, о чем говорила раньше. Он действительно делал все возможное, чтобы установить со мной хорошие отношения: не жалел денег и тщательно избегал хоть в чем-то оказывать предпочтение моему брату. И все же я всегда чувствовала, что это ему дается нелегко, оставаясь лишь делом долга. Может быть, он боялся женщин и его больше устраивали случайные связи. Он наверняка был способен испытывать страсть, иначе он никогда не женился бы на моей матери, несмотря на все неравенство их положений. Но потом, я полагаю, он пожалел о том, что дал волю чувствам. С тех пор как я помню его, он казался холодным и расчетливым, отдающим всю свою энергию делам и тайным политическим интригам в интересах Бунда. После случая на корабле он, по-моему, понял, что «теряет» меня, и стал особенно стараться быть со мной милым. Он даже взял меня с собой на Кавказ покататься на лыжах. Это было сущим бедствием, потому что я чувствовала, чторн жалеет о каждой минуте, потерянной для дела. Так или иначе, к тому времени я стала винить его в своем чудовищном преступлениив том, что я еврейка. Мы оба были бесконечно рады, вернувшись домой.

Теперь о моем муже. И он, и вся его семья были ужасными антисемитами. В большей мере, чем я дала Вам знать. Правда, я не считаю, что он был чем-то из ряда вон выходящим в этом плане, – но евреи обвинялись буквально во всем. В других отношениях он был очень приятным и добросердечным, я его очень любила. Насчет этого я Вас не обманула. Но видите ли, я жила, постоянно что-то скрывая. Он говорил, что любит меня, но если бы узнал, что во мне есть еврейская кровь, то возненавидел бы. Когда бы он ни говорил: «Я тебя люблю», – мне слышались слова: «Я тебя ненавижу». Так не могло продолжаться. Хотя это меня страшно удручало, ведь во многих отношениях мы прекрасно подходили друг другу, и мне очень хотелось иметь свой дом и семью.

Назад Дальше