Рядом с ее дверью он удивил ее, запечатлев на ее губах крепкий поцелуй.
– Я давно собирался это сделать! – рассмеялся он.– Они у вас такие полные и так красиво очерчены! Вера меня простит. Вы, надеюсь, – тоже. Увидимся утром.
Он никогда не выказывал любопытства к ее прошлому, но когда за завтраком она обмолвилась о том, что была, «возможно, наполовину еврейкой», это его заинтересовало. В неспешном поезде, возвращавшем их в Милан, она обнаружила, что рассказывает ему вещи, о которых никогда никому не говорила. Неважный собеседник, он был замечательным слушателем, и ей полегчало от разговора с человеком, который ей сочувствовал, но не был чересчур близок. В общем, поездка в Комо так освежила Лизу и восстановила ее силы, что она спокойно справилась с двумя остававшимися неделями сезона.
За неделю до окончания выступлений, перед утренним спектаклем, она притворилась, что у нее сильный приступ мигрени. Лючия заняла ее место и прекрасно выдержала испытание. Поэтому Лиза позволила своей мигрени продолжаться до вечера. Снова пела Лючия. И Виктор, и синьор Фонтини, и Делоренци – все были поражены ее нежданным успехом.
2
Прежде чем продолжить долгий путь в Киев, Виктор на одну ночь остановился в Вене у Лизы и ее тети. Он нашел пожилую даму очаровательной и весьма утонченной. На самом деле ей было не так уж много, но ее старил мучительный ревматизм. К счастью, он пока не затронул ее рук, и она все еще могла профессионально и с чувством играть на фортепиано. Она умоляла их дать ей отведать того, что она упустила, сетуя, что не была достаточно здорова, чтобы сопровождать свою племянницу в Милан. Под ее энергичный аккомпанемент они спели заключительную часть оперы так раскованно, живо и естественно, как им никогда не удавалось на сцене. Все всегда приходит слишком поздно!
В течение нескольких месяцев после возвращения и впервые за последние несколько лет Лизу одолевал сексуальный голод. Однажды вечером с концерта ее провожал сын одной из подруг тети, привлекательный, но пустой молодой человек чуть старше двадцати. Когда они были рядом с его домом, он уговорил ее отпустить кэб, чтобы выпить по стаканчику на ночь. Она сказала ему, что «нездорова», но он ответил, что не имеет ничего против, если ей это не мешает. Конечно же, у нее были возражения – подобные вещи казались ей безобразными и безвкусными, – но она не отказала ему в близости. Самое большее, что она могла потом сказать, было то, что он в какой-то мере избавил ее от вожделения, причем это не сопровождалось никакими побочными эффектами, как в прежние времена: без сомнения, из-за того, что зачатие было невозможным.
Но Лиза чувствовала себя униженной, потому что ничего для него не означала – была лишь еще одной «победой» да объектом похотливого любопытства из-за того, что позволила себя соблазнить, будучи в таком состоянии. С месяц она отвергала его знаки внимания, а потом снова поехала к нему на квартиру. Когда они закончили, он стал грубо и бесцеремонно расспрашивать ее о предыдущих любовниках. Она, конечно, ничего не сказала, но, вернувшись домой и удостоверившись, что с тетей все в порядке, сама себе безмолвно ответила на его вопрос – и поразилась ответу. Был, конечно, Вилли, ее муж, и Алексей, студент из Петербурга, ее первая и, возможно, единственная любовь. Но как объяснить остальных? Был молодой офицер, соблазнивший ее, когда ей было семнадцать, в поезде, шедшем из Одессы в Петербург. Ну, отчасти виной тому были смешанные спальные вагоны в российских поездах; ее шаловливый настрой, внушенный вновь обретенной независимостью; волнение, создаваемое быстрой ездой сквозь ночь; шампанское, к которому она не привыкла. И все же это был гадкий поступок. Такой же краткой, бессмысленной, сугубо плотской и вдобавок отягощенной супружеской изменой была связь с оркестрантом, с которым она провела ночь вскоре после того, как муж ушел в армию. Она случайно снова с ним встретилась несколько лет спустя, в Бадгастайне, и так смутилась, что не смогла с ним заговорить. И наконец, этот молодой хлыщ – ничего не значащий и унизительный. Включая мужа – пятеро мужчин! Сколько еще женщин в Вене столь неразборчивы в связях, не считая тех падших созданий, что продают свои ласки? Она была рада, что у нее исчезла потребность в исповеди. Как бы то ни было, больше такого не повторится. Пятнадцать лет она «сублимировала» свои желания – вплоть до последнего постыдного эпизода – и знала, что для душевного покоя куда лучше быть чистой, чтобы не сказать – бесполой.
Воодушевленная удачным дебютом в «Ла Скала», Лиза обнаружила, что стала намного нужнее устроителям сольных концертов и постановщикам опер, – и снова с головой погрузилась в музыку. Часто приходили письма от Веры и Виктора, и одно из них принесло обрадовавшую и взволновавшую ее новость. Виктор писал, что на следующий год его уговаривают петь Бориса Годунова – с ним как с баритоном покончено, это будет его лебединая песня, – и его предложение, чтобы Лизу пригласили петь полячку Марину, жену Самозванца, было принято с энтузиазмом. Скоро она получит официальное приглашение. Им не терпится снова ее увидеть. Вера после слов «лебединая песня» нарисовала звездочку, а внизу приписала: «Свежо предание!», потом шли несколько фраз о том, как хорошо, что Лиза приедет в Киев и что она, Вера, не влезает ни в одно платье, но к ее приезду снова похудеет и будет нянчить пухленького карапуза.
Но спустя примерно месяц пришло письмо, в котором, несмотря на всю его теплоту, между строк таилось печальное известие. Постановка «Бориса Годунова» откладывалась – его сочли слишком замысловатым для восприятия публики. Они очень этим расстроены, но все равно будут счастливы с нею повидаться, хотя, пожалуй, будет лучше, если они выждут, пока ребенок не подрастет настолько, чтобы не отнимать все внимание Веры. Может быть, к тому времени администрация в конце концов решится поставить «Годунова». Хотя, если это и произойдет, Виктор уже не будет играть главную роль – он решил уйти на покой.
Вместе с голубой детской кофточкой, связанной собственноручно, Лиза отправила ответ, в котором говорила, что все понимает и что в любом случае ей было бы трудно оставить тетю, ревматизм у которой намного усилился.
Письмо, пришедшее через две недели, ослепило, как удар по лицу. Вера умерла при родах. Это случилось из-за того падения в Милане – так полагал Виктор, хотя никто с ним не соглашался. Малыш – мальчик – был в безопасности. Из Грузии сразу же приехала мать Виктора, чтобы ухаживать за ребенком. Она очень стара, но еще полна сил; хорошо, что она рядом. Говорят, что малыш как две капли воды похож на Веру. Виктор не может поверить, что его возлюбленной не стало. Он выбросил все ее записи – не может их слушать, зная, что ее нет в живых. Как-то включил радио – и услышал Веру, она пела колыбельную Брамса своему малышу.
На следующий день после прихода письма в венских газетах появились некрологи о Серебряковой, как бы подтверждая ее смерть.
Лиза рыдала дни напролет. Ей казалось невероятным, что она может так глубоко скорбеть по подруге, которую видела воочию всего один день. Но все обстояло именно так. Она не знала, о чем написать Виктору. Слова печали и сочувствия, ложась на бумагу, выглядели фальшиво, хоть и шли из глубины души.
Она продолжала испытывать скорбь и долгое время после того, как миновало первое потрясение. Зимой того же года пришла весть о том, что в Ленинграде скончалась Людмила Кедрова – ее подруга, преподавательница балета в Мариинском театре. Они годами поддерживали теплую переписку, когда это позволяла политическая обстановка, и Лиза никогда не забывала о дне рождения своего крестника. Людмиле было всего пятьдесят – ее убил рак. Смерть этих двух подруг, у каждой из которых остались дети, нуждавшиеся в них, подействовала на Лизу очень плохо.
Сама она тоже долго болела: возобновились боли в груди и области таза, не появлявшиеся уже много лет. Это все из-за горя, думала она; а к горю примешивалось недоумение: почему смерть Веры оказалась для нее больнее кончины Людмилы? Она задавалась вопросом, не оплакивает ли в какой-то мере саму себя. Вера была связана с тем единственным днем в ее жизни, когда с ней, каким бы нелепым и незаслуженным это ни было, обращались как со звездой. С тех пор у нее было больше ангажементов, чем когда-либо прежде, но ни один не был особенно значительным; теперь же она стала требоваться реже. Однажды проснувшись, она обнаружила, что ей уже сорок. Другие узнали об этом раньше. Как оперная певица она не добилась решающего успеха, и мало кто из директоров был достаточно проницателен, чтобы приглашать ее участвовать в своих постановках. Конечно, если вы Патти, Галли-Курчи или Мельба, то в сорок вы только начинаете, но если вы всего лишь талантливы – вы погибли. По крайней мере, так она чувствовала, и ей казалось, что она действительно поет не совсем хорошо. Она знала, что ее страхи имеют болезненный характер, и связывала их с тем, что вела неправильную жизнь, пока ей не исполнилось тридцать и она не осознала, что годы пролетают мгновенно. Как бы то ни было, то ли из-за болезни горла, то ли просто из-за потери уверенности, но голос ее стал менее чистым. Не улучшали дела и неприятности с зубами. Несколько из них были спасены золотыми коронками, но четыре пришлось удалить. Вставные зубы влияли и на самолюбие, и на голос. Это же курам на смех, думала она, – петь «Liebestod»41, зная, что во рту у тебя вставная челюсть.
Далекое событие, не имевшее никакого отношения к ней лично, мучило ее еще сильнее, чем горе. В Дюссельдорфе судили и приговорили к смерти человека, совершившего множество убийств. Дело было во многих отношениях сенсационным, и за него ухватилась даже венская пресса. Приговоренный убивал без разбора мужчин, женщин и детей, хотя в основном женщин и девочек. Он держал в ужасе весь Дюссельдорф, и теперь, когда его поймали, общественность подняла шум, требуя, чтобы в дело была пущена заржавевшая гильотина – это была первая смертная казнь в Германии за несколько лет. С разной степенью серьезности и сенсационности австрийские газеты присоединились к ожесточенным дискуссиям о смертной казни. К этой теме никто не остается безразличным, и каждый уверен в своей правоте.
Лизе, хоть она и содрогалась при мысли об убитых детях, была свойственна глубокая инстинктивная убежденность в том, что отнимать у человека жизнь недопустимо. Многие из ее знакомых соглашались с ней. Многие другие, с той же страстностью и теми же ссылками на «нравственность», считали, что с массовым убийцей Кюртеном надо обойтись как с бешеным псом. Об этом шли жаркие споры. Одна из ее приятельниц, школьная учительница по имени Эмми, обычно добрейшая и мягчайшая из женщин, покраснела от ярости и выбежала из кофейни, где они спорили. Прежде чем уйти, она швырнула своей подруге на колени сенсационный выпуск газеты, где приводились самые отвратительные и страшные подробности дела. Заставляя себя читать эту статью, Лизе пришлось бороться с тошнотой.
У преступника, конечно, было неописуемо ужасное детство: десятеро детей в одной комнате с родителями; собаки и крысы на пропитание; старшая сестра, растлевавшая братьев; отец – пьяница и психопат. Обучение Кюртена ограничилось тем, что он овладел искусствами истязать животных и мастурбировать. Все это утвердило Лизу в том, что он стал преступником не по своей вине. Дальнейшее содержание статьи заставило ее усомниться в том, следует ли, даже в его собственных интересах, обрекать его на дальнейшее существование. Он убивал, потому что испытывал потребность пить кровь. Однажды ночью он так мучился, не найдя жертвы, что отрубил голову спавшему на озере лебедю, чтобы напиться крови. Сообщалось, что он выразил надежду, что после удара гильотины останется жив еще достаточно долго, чтобы услышать, как хлещет на землю его собственная кровь.
Там были и другие ужасающие подробности: например, он выкапывал трупы некоторых из своих давних жертв и совершал с ними половые акты; еще больше ужасало то, что все это время он тихо-мирно жил со своей женой, которая и не подозревала о его одержимости и тайном пороке. Но именно образы лебедя и человека, жаждущего услышать, как бьет из горла его кровь, преследовали Лизу неделями, будто навязчивый кошмарный сон наяву. Она останавливалась как вкопанная посреди улицы – ее голова кружилась от мысли о спящем лебеде и падающем лезвии.
Так же действовала на нее и мысль о том, что лишь по милости Божьей или в силу чистой случайности она – Элизабет Эрдман из Вены, а не Мария Хаан из Дюссельдорфа. Проснуться однажды утром, полной радости жизни, с радужными планами купить себе что-нибудь из косметики или пойти потанцеват.. познакомиться с приятным, обаятельным мужчиной и побродить с ним по лесу, а потом... Ничего! Но было бы невообразимо ужаснее родиться Петером Кюртеном... Быть вынужденной провести каждое мгновение жизни, единственной даруемой тебе жизни, как Кюртен... Да одна только мысль о том, что кто-то должен быть Марией Хаан или Петером Кюртеном, делала невозможным испытывать счастье от того, что она – Лиза Эрдман...
Уже после того, как казнь состоялась, она прочитала в газете Эмми, что, пока убийца был на свободе, в полицию поступило около миллиона донесений о предполагаемом монстре – и каждый из указанных мужчин был допрошен. Но Кюртена среди них не оказалось – даже прокурор сказал, что тот «довольно приятен на вид». В тюрьме он получал тысячи писем от женщин, около половины из которых грозили ему жесточайшими мучениями, а остальные содержали признания в любви. Лиза плакала, когда прочла об этом, а ближе к вечеру, когда тихо сидела с тетей Магдой, расплакалась снова. Тетя, полагая, что Лиза все еще скорбит по умершим подругам, пожурила ее за то, что она живет прошлым.
Но это было не прошлое – настоящее. Потому что даже если этот убийца мертв (а Лиза молилась в душе, чтобы он не был тем же Петером Кюртеном, когда войдет в обитель умерших, что бы она собой ни представляла), где-то — в это самое мгновение – другое человеческое существо обрекается нести самое страшное из возможных проклятий.
Прошло немало недель, прежде чем она опять стала сама собой, а ее жестокие боли, угаснув, сменились временными недомоганиями. Еще долго после того, как это дело исчезло из заголовков, перестав быть сенсацией, ее преследовало лицо маленького мальчика, лежавшего на матрасе в комнате с еще одиннадцатью обитателями; мерещился застенчивый, добрый человек в очках, которого ценили товарищи по работе и любили дети; виделся белый лебедь в гнезде на краю озера, забывшийся сном, от которого никогда не проснется.
Но тете Магде нужно было помогать одеваться и купаться; нужно было ходить по магазинам; петь «Liebestod»; посещать дантиста; навещать подругу в больнице; репетировать новую роль; вызывать водопроводчика для починки лопнувшей трубы; отправлять открытки, поздравляя с Рождеством; покупать и рассылать подарки – сначала в Америку, почти уже незнакомой семье брата, потом друзьям, живущим поближе; покупать новое зимнее пальто; писать ответные письма, благодаря за поздравления.
Она часто переписывалась с Виктором Верен-штейном, стараясь соответствовать его нынешним духовным заботам: его теперь занимали великие вопросы о жизни, смерти и вечной жизни. Она сама, как никогда раньше, часто задавалась ими, о чем ему и написала. Казалось, ее дружба утешала его в черные дни. Черные не только в личном плане – в его письмах встречались намеки на то, что обстановка ухудшается по всей стране.
В это мрачное время смертей и болезней воскресла одна из теней, населявших ее далекое прошлое: не кто иной, как сам Зигмунд Фрейд. Письмо от него было как гром с ясного неба; в нем говорилось, что он с интересом и удовольствием прочитал отзывы о ее выступлениях в «Ла Скала» в Милане и надеется, что ее карьера складывается удачно и что у нее все в порядке. Сам он «угасал понемногу и довольно-таки болезненно», приближаясь к смерти. В полости рта произведено уже несколько операций. Протез, которым он вынужден пользоваться, невыносимо уродлив. Он продолжает работать, хотя и с большим трудом, и недавно закончил анализ ее истории болезни, который будет опубликован во Франкфурте вместе с ее записями. Это и послужило причиной его письма к ней. Не будет ли она так любезна, чтобы прочесть прилагаемую статью и перепечатку ее собственных сочинений (которые она могла уже забыть) и дать ему знать, нет ли у нее каких-либо возражений? Он, конечно, закамуфлировал ее подлинную личность, но чувствовал бы себя увереннее, если бы заручился ее полным согласием на публикацию. За статью, наверное, будет выплачен некий скромный гонорар, и он заверял, что половина из него достанется ей за существенный вклад в исследование.
Страдавшая в то время от новой вставной челюсти, она преисполнилась жалости и сочувствия, читая о гораздо более мучительных страданиях профессора. Это показалось ей поучительным – ей ли жаловаться! Она представляла, как мучается Фрейд из-за невозможности курить; в своем письме он упоминал об этом запрете как о наиболее болезненном последствии рака, вынудившего его носить уродливое приспособление.
После завтрака, поставив сушиться посуду, Лиза сразу же ушла к себе в спальню, прихватив с собой толстый пакет. До самого вечера, когда ей нужно было идти на спектакль, она покидала комнату лишь для того, чтобы приготовить тете поесть. Тетя Маг-да, глаза у которой были по-прежнему остры, заметила, что Лиза плакала и почти ничего не ела. Она поняла, что это связано с письмом и пакетом от профессора Фрейда, и поэтому мудро воздержалась от расспросов. Сочинение ответа стоило Лизе таких затрат энергии, что вечером она ничего не смогла выдать слушателям, и, как заметил один из критиков, выступление ее получилось «бесцветным».
Леопольдштрассе, 4, кв. 3.
29 марта 1931 г.
Дорогой профессор Фрейд,
Ваше письмо явилось для меня большой неожиданностью и доставило мне болезненное удовольствие. Удовольствие – потому что всегда приятно получить весть от человека, которому столь многим обязана. Болезненное – потому что пришлось ворошить мертвый пепел. Но я не жалею об этом, это даже в чем-то мне помогло.
Очень жаль, что у Вас плохо со здоровьем. Верю, что усилия Вашего врача приведут к полному выздоровлению. Мир слишком нуждается в Вас, чтобы позволить Вам «понемногу угасать», да еще и с болью. Очень любезно с Вашей стороны спросить о моем и тетином здоровье. Тетя Магда сильно страдает от ревматизма, но остается жизнерадостной и бодрой, сама я здорова совершенно. К несчастью, прошедший год не был хорош в других отношениях. Прошлой зимой умерла моя подруга из Петербурга, мадам Кедрова (мадам R), оставив мужа и четырнадцатилетнего сына (моего крестника, которого я ни разу не видела). Еще одна моя близкая подруга умерла при родах. Я много думала о детях, которые остались без матери, и, читая «Фрау Анну Г.», вспоминала о трагедии, случившейся в Вашей семье. Надеюсь, Ваши внуки здоровы. Они, должно быть, уже совсем взрослые. У меня когда-то было гнетущее чувство, что один из них ненамного переживет свою мать. Пожалуйста, успокойте меня, скажите, что это не так. Уверена, это было лишь плодом моего тогдашнего больного воображения. Пожалуйста, передавайте привет Вашей жене и Анне, а также Вашей невестке. Встретив ее с Вами в Гастайне, я поняла, что мы могли бы стать хорошими друзьями, если бы имели возможность узнать друг друга получше.