«Нет занятия горче, чем в упор разглядывать человека», — мимоходом бросит Леонов в первом варианте «Вора».
Но именно этим Леонов и занимался, осознанно создавая в известном смысле умозрительные схемы или, как сам писатель любил говорить, соотношения многих и многих координат, меж которых человек проявлялся со всею своей сутью.
«Можно предмет воссоздать через описание его физических качеств, а можно — через вычисление пространства», — вот кредо Леонова. Куда больше реальности его интересовало «логарифмирование», «обобщенная алгебраичность», «плазматическое состояние вещества» — это всё леоновские выраженьица.
В этом смысле художественные миры Леонова самоценны, потому что выстроены согласно тем законам, которые поставил пред собой сам автор, и только он.
Отвечая в 1920-е годы на вопрос очередной литературной анкеты: «Ваш любимый герой в романе?» — Леонов ожидаемо отвечает так: «К черту героев, мне автор нужен».
В этом смысле работа над «Вором» — идеальный случай демонстрации авторской воли, для которой всякий герой является лишь функцией.
В завершение темы не мешало бы понять, в какой атмосфере писался этот роман и кому отвечал Леонов в интервью.
На тот момент существовали, как минимум, две опасности для самого понятия «автор»: с одной стороны — формалистический подход, отрицавший писателя как носителя собственной культурной и тем более идеологической самоценности, с другой — теория факта низводила статус писателя до собирателя и монтажера материалов, предоставляемых самой действительностью.
Ни первый, ни второй вариант Леонова радикально не устраивал.
С небом и на земле
В 1926 году в Москву ненадолго приезжает из Архангельска Максим Леонович. Леонов сделал тогда фотографию отца: его жуткие, черные, опустошенные глаза видны на снимке. Отцу пришлось в тюрьме разгребать братские могилы с расстрелянными — и это буквально надломило его психику и здоровье.
Больше они не увидятся.
Ясно, на чем была замешана детская обида Леонова на отца: да, оставил Лёню, братьев его и сестру еще детьми. Но остается загадкой, почему Леонов так, кажется, и не простил отца даже после совместных архангельских мытарств.
Может быть, на всю жизнь оглушенный ужасом возможного ареста и развенчания, Леонов втайне решил, что отец приносит только несчастье всем своим детям, трое из которых уже умерли? Известно ведь, что единственный оставшийся в живых брат Леонова, Борис Максимович, человек светлой и доброй души, тоже никогда не ездил в Архангельск. И он не простил отцу заброшенности своей!
В том же 1926 году Леонов последний раз обращается к поэзии и создает маленькую поэму «Запись на бересте»: о трех товарищах, ушедших в леса из трудного и грешного мира и перессорившихся там из-за женщины. Поэма будет опубликована в журнале «30 дней».
Одновременно в издательстве «Никитинские субботники» выходит первая книга, посвященная Леониду Леонову. Потом их будут десятки, но началось все со сборничка со статьями А.Воронского, Г.Горбачёва, Д.Горбова, вышедшего пятитысячным тиражом.
Это было наглядным признаком успеха молодого литератора, хотя в середине двадцатых назвать Леонова писателем, лояльным власти, было почти невозможно. В текстах его «советское» надо было выискивать и просеивать самым мелким решетом.
Главный редактор «Красной нови» Александр Воронский отдавал себе в этом отчет, но был, как и многие, очарован неожиданным и молодым дарованием, мечтая, что славно было бы посеять на этом черноземе иные семена.
Воронский писал тогда: «Творчество Леонова реалистично <…> но его едва ли можно назвать попутчиком революции. Тем более он чужд коммунизму» (Воронский А. Литературные типы. Круг // Леонид Леонов. М., 1926).
При том, что самого Воронского деятели РАППа считали буржуазным перерожденцем. Так, И.Вардин говорил в те годы: «Наш главный критик, как известно, — тов. Воронский. Но заявляю категорически, что Воронский — критик не большевистский. У него нет марксистского подхода к разбираемому произведению…»
И вот для такого, самых широких взглядов критика, как Воронский, Леонов даже не попутчик.
Схожий взгляд был и у наркома просвещения Анатолия Луначарского. «Леонов, — писал он, — несмотря на свои молодые годы, конечно, крупнейший писатель современной России. За таких людей придется выдержать немалую борьбу. Две души живут в их груди».
Какие именно «две души», Луначарский не поясняет, но догадаться можно. Одна — казалось бы, способна принять революцию, вторая — явно реакционна.
Леонова еще надо учить, уверен Луначарский, потому что это молодое дарование явно не может «быть квалифицированным, как зачинатель коммунистической литературы» (Луначарский А.В. Тезисы о политике РКП в области литературы. 1925).
В эмиграции, напротив, ненавидя все большевистское, многие считают Леонова почти за «своего». К тому же само существование Леонова знак для них, что «там», за красным кордоном, еще есть литература.
Первый критик эмиграции Георгий Адамович уверенно пишет: «Конечно, ни Бабель, ни Всев. Иванов, ни Булгаков или Федин не могли бы написать “Вора” — или подняться до художественного уровня этого романа. Среди “молодых” у Леонова сейчас соперников нет».
Забавно, что в этом сходятся и Луначарский, и Адамович.
В Советском Союзе об отношении эмигрантов к Леонову знают. «Петушихинский пролом» не случайно был перепечатан в эмигрантской прессе (Воля России. 1925. № 1–2) — ставил на вид официальный критик Нусинов.
Однако очевидный талант перемалывает пока все упреки.
Даже на роман «Вор» некоторые рапповские критики отреагировали благосклонно. Заместитель ответственного редактора журнала «На литературном посту» Владимир Ермилов, высказываясь о социальном заказе и о том, что он «правильнее всего формулируется сейчас властным, раздельным требованием: че-ло-ве-ка!..», — неожиданно вспоминает о Леонове. «Молодой и едва ли не самый глубокий писатель из попутчиков — Леонид Леонов — взял на себя задачу показать человека, — утверждает Ермилов. — Если у других писателей эта задача выступала как побочная (человек — придаток мебели у Пильняка), то для Леонова именно человек и есть главное, основное, единственно ценное…»
Отзыв, как видим, и положительный, и весьма неожиданный, учитывая отношение «напостовцев» и рапповцев к «попутчикам». Далеко не все разделили мнение Ермилова, но Леонову, очевидно, везло: за такие тексты, что он создавал, иному литератору голову бы с плеч сняли, а его все еще, хоть и через раз, хвалили.
Работал тогда Леонов фанатично: «чувствовал, что разговариваю с небом», — так объяснит он свое состояние позже. Настолько велика была нагрузка и настолько сильна душевная зацепка за главную его пожизненную тему, что после завершения «Вора» у Леонова снова приключилась беда с руками. Если после «Барсуков» онемели кисти, то после «Вора» на несколько недель отнялись руки по локоть.
Пережив жуткое недомогание, Леонов снова принялся за писательство.
Но при этом догадывался, к т о ему отвечает и наказывает его за кромешное сомнение в человеческой породе.
«В средине двадцатых годов я раза четыре подряд заладил ездить по весне в Загорскую лавру, — запишет Леонов в дневнике спустя годы, — все хотелось наглядеться на рублевскую Троицу. Знаменитая святыня помещалась в маленькой, дальней, Троицкой — кажется, церкви, совсем близко от раки преп. Сергия, справа от царских дверей. В храм доступа посторонним не было, только по служебным делам. Останки Сергия, несколько темных костей, беспорядочно валялись на лиловом выцветшем атласе, под стеклом, как их оставили после просветительно-милицейского обследования, надо полагать».
Но, находясь в святых (и оскверненных!) местах, Леонов убеждался лишний раз в том, насколько слаб и никчемен человек.
Однажды он особенно долго пробыл в лавре, застоялся там, задумался.
«Когда ноги порядком подзастыли, — записывал Леонов, — мы пошли вон из каменного холодца, погреться на воздухе. Водил меня по ризницам и тайникам старик Олсуфьев, тогдашний заведующий Лаврой — из прежних, судя по глазам, — познавший юдоль жизни: не помню уж, кто познакомил меня с ним.
Там, снаружи, справа от алтаря, у южной, видимо, стороны, мы застали сценку — она запомнилась мне на всю жизнь. Острый запах подсказал заранее, что здесь мочились прохожие, — судя по верхним зеленоватым потекам, иные достигали рекордной высоты. (В Загорске живут всё больше русские.) Как раз по ту сторону запоганенной стенки находилась рака Сергия. В натекшей луже, коленями в самую талую смердь, молилась рослая, очень строгая, не иначе как мать детей, женщина из посторонних; она вовсе не заметила нас, мы тоже понеслышней скользнули мимо, не обмолвившись ни словом».
Кажется, что пафос этих горестных замет заключается не столько в ужасе от безбожных последствий социального поворота, сколько в печали об исходе русского национального характера. Ведь это русские так делают, русские!
Как же поправлять это всё?
В 1927-м Леонов только-только начал писать «Соть», еще не зная, каким будет роман. Скажем точнее: менее всего он собирался писать книгу советскую. Скорее, он намеревался вбить хоть одну скрепу в свое миропонимание, чтоб было за что удержаться. «Вор» такой скрепой, даже с первым, отчасти лубочным и поспешным, финалом, конечно, не был. Новый роман — с коллективным героем, с картинами гигантского человеческого переплава — мог убедить в первую очередь самого автора в осмысленности и человеческой истории как таковой, и русской судьбы.
Леонов обрастает новыми знакомствами, становится писателем не только обсуждаемым, но и, прямо скажем, популярным. Книги его переиздаются ежегодно и раскупаются легко. Многие коллеги на Леонова смотрят и с завистью, и с раздражением.
Двадцать первого февраля 1927 года Леонов в числе немногих гостей приглашен на юбилей «Красной нови».
Празднование пятилетия журнала было актом политическим: Воронский должен был утвердить свои позиции. Не сказать, что это у него получалось в последнее время. Фраза Иллариона Вардина, влиятельнейшего литературного политика, секретаря РАППа, соредактора журнала «На посту», вынесенная в заголовок его очередной журнальной статьи «Воронщину необходимо ликвидировать», в сущности, все объясняет.
Действие происходило вечером в Доме Герцена, из партийного руководства был Карл Радек, из числа литераторов Вересаев, Гладков, Пильняк, Бабель…
Редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский писал в дневнике, что на банкете Леонов опьянел сразу, «бурно и размашисто».
Видимо, зная о своей пагубной привычке пьянеть глубоко и шумно, Леонов со временем вообще перестанет «злоупотреблять».
Тем более что взаимоотношения в литературном мире скоро достигнут накала необыкновенного, и Леонову придется во всем этом некоторое время участвовать.
Глава шестая Теплопожатие: Леонов и Горький
Прибытие
Леонов говорил: «Горький жал руку Толстому, Толстой — Тургеневу, Тургенев — Гоголю, Гоголь — Пушкину… Так и шло в русской литературе это теплопожатие. Мне Горький жал руку, и я ценил это».
Впервые Горький пожал руку Леонову в июле 1927 года в Сорренто.
Леонов недавно из России ехал через Германию и Австрию с молодой женой, красивый, стройный, кареглазый, двадцативосьмилетний.
Визы на выезд получили очень быстро, просто пришли в итальянское посольство и сказали: «У нас приглашение от Горького». В ответ им: «Хорошо, посидите». И вскоре вынесли необходимые документы.
Дорога до Сорренто, конечно, утомила.
Сначала грохочущий и гулкий Римский вокзал. Потом допотопный, медленный, ночной поезд до Неаполя, спали с женой друг у друга на коленях, по очереди. В пять утра в окне показался Везувий. Леонов «почтительно догадался» (его формулировка) об этом по облачку над горой.
Куда опаснее Везувия оказался сосед в черной рубашке. В Италии уже Муссолини, и черные рубашки в моде. Молодой фашист заинтересовался, куда едет Леонов.
— В Сицилию? — почему-то настаивал он.
— В Неаполь, — отвечал Леонов, пытаясь на доступном ему французском объяснить, зачем вообще он оказался в Италии.
Выяснилось, что в Сицилии находился лагерь интернированных антифашистов, и чернорубашечник был уверен, что чете Леоновых надо именно туда. Даже вызвал полицейского.
Разобравшись в ситуации, офицер полиции на всякий случай проводил Леоновых от Неаполя до Кастелламаре: а то вдруг большевистской пропагандой займутся гости. Но при этом тащил на себе вещи Леоновых — такая вот обходительная полиция.
Из Кастелламаре на неспешном трамвайчике до Сорренто. И потом мимо маслин, агав и виноградников пешком — недалеко, минут пятнадцать.
Несносная жара и белая пыль. Пыль напомнила Леонову Гражданскую войну, 1920 год, дорогу из Тяганки в Берислав. Он к тому же был в плотном шерстяном костюме, а поверх него добротный макинтош на подкладке. Все это можно было, конечно же, снять, но положить некуда — в чемодан не умещалось. Пришлось нести на себе, изнемогая. (В чемодане, надо сказать, лежал клетчатый демисезон — тот самый, из романа «Вор». Леонов его купил в подражание Фирсову, своему двойнику; так вот герои действуют на их создателей.)
После грохота Римского вокзала, поезда до Неаполя, грохота трамвая полное безмолвие отеля «Минерва», где поселилась чета Леоновых, было поразительно.
Потом догадались, что близкое море глушит почти все звуки, кроме недалекого ослиного крика.
А поначалу подумали, что они тут единственные постояльцы. От удивления разговаривали шепотом. Постояльцев действительно не было. Только Валентин Катаев с женой: все они приехали вместе.
Отель стоял ворота в ворота — через дорогу — с виллой Горького. В «Минерве» постоянно останавливались его гости.
Первым делом Леонов кинулся умываться, мыть свои замечательные волосы: все фото тех лет запечатлели его густой чуб.
Стоит над тазом с водой, мылит голову, и тут голос:
— Посмотрим, что такое за Леонов. Давайте знакомиться.
Высокий, чуть сутулый, рыжеватые усы, две внятные морщины у бровей, неизменная слеза в глазу — это Горький. В рубашке, которая еще будет упомянута. На ногах мягкие туфли.
Наверное, Леонов спешно вытер руку о полотенце — подал Горькому. По лицу — с черных, вьющихся волос, текут капли.
У Леонова крепкая ладонь мастера, чуть, от воды, влажная. У Горького цепкие сухие пальцы. Вот вам теплопожатие… Донесли от Пушкина.
Мы сказали: был Катаев. Остановимся здесь на минуту.
Хотя они приехали вместе, близки Леонов с Катаевым не были. Ни в 1927-м, ни позже.
Быть может, поначалу их ничего не сближало как писателей.
В 1927 году Катаев еще не стал автором великолепных своих «мовистических» повестей, навеки поместивших его в пантеон русской литературы. Пока он автор нашумевших в 1926-м «Растратчиков» и юмористического романа «Остров Эрендорф». Леонову такая проза кажется чуждой.
И все-таки: два больших писателя. Катаев, как и Леонов, почти ровесник века — он прожил без малого девяносто лет, родившись в 1897-м. Пересекались сотни раз. Еще до Сорренто виделись в редакции «Красной нови». Встречались в 1925-м на квартире у писателя Всеволода Иванова, с которым оба были дружны: там часто собирались Бабель, Пильняк, Мариенгоф с женой, актрисой Никритиной, Буданцев, заходил нежданный, подурневший Есенин.
Потом была эта совместная поездка за границу, и так далее: встречались позже у Горького; часто сидели вместе в президиумах писательских съездов. Есть даже совместная фотография Леонида Леонова с Всеволодом Вишневским, Борисом Горбатовым и Валентином Катаевым в президиуме на собрании писателей в Доме ученых в 1946-м.
Но вообще они, как правило, делали вид, что друг друга не замечают.
Леонов, к примеру, ни слова не сказал про Катаева, уже когда набрасывал несколько заметок о Горьком в том же 1927 году.
Что-то сразу у них не заладилось.
А потом выливалось в какие-то нелепые, а то и подлые истории.
К примеру, в 1938-м Леонов пережил один из моментов наивысшего своего успеха. В один день, 6 мая, состоялись премьеры его пьес сразу в двух театрах: во МХАТе — «Половчанские сады», в Малом театре — «Волк». Такое случается крайне редко: Леонов знал только один подобный пример — с Оскаром Уайльдом. Но вскоре после премьер появляется разгромная, унизительная статья Катаева.
Другой случай. В марте 1962 года Корней Чуковский записал в дневнике, что Катаев встретил его сына Колю «и сказал ему, будто найдено письмо Леонида Леонова к Сталину, где Леонов, хлопоча о своей пьесе “Нашествие”, заявляет, что он чистокровный русский, между тем как у нас в литературе слишком уж много космополитов, евреев, южан…».
Вообще, это все в духе склонного к нехорошим мистификациям Катаева (он, кстати, по крови русский). Во-первых, письма такого просто нет. Во-вторых, история, выдуманная Катаевым, нелепа не только потому, что Леонов был крайне щепетилен в национальных вопросах, но и по той причине, что судьба «Нашествия» и так сложилась крайне удачно. (Кстати, подобное письмо — о «южанах» — существовало, но написали его Фадеев, Сурков и Симонов, и в 1949-м, а затем второе, в 1953-м.)
«Этот тип выжал из знакомства с Горьким всё возможное», — мимоходом брезгливо бросит Леонов о Катаеве много лет спустя.
Как начиналось
Впервые имя Леонова Горький услышал, вернее, прочел в письме писателя Вениамина Каверина в 1923 году. Каверин тогда поставил Леонова в странный ряд — Лунц, Антокольский — и сказал, что эти люди станут «почвой» для новой литературы.