Л. Н-ч пробыл в Бегичевке недолго и вернулся в Ясную. Оттуда он пишет интересное письмо своему другу Евг. Ив. Попову, помогавшему ему в переписке его последнего сочинения. В письме к нему Л. Н-ч высказывает свое отношение к нелегальной пропаганде его произведений, запрещенных русской цензурой. Он высказывает это по поводу того, что некий Д. Р. Кудрявцев издавал на свой счет гектографическим способом эти сочинения и распространял бесплатно между своими друзьями. Узнав, что Л. Н-ч окончил новое произведение, он тотчас же обратился к нему, прося прислать ему копию для издания. Ответ свой Л. Н-ч изложил в письме к Е. И. Попову в следующих выражениях:
«…Распечатываю письмо, чтобы дополнить ответ мой на ваш вопрос: можно ли передать статью Кудрявцеву? Я как будто уклоняюсь от прямого ответа, говоря, что я не имею ничего против распространения этого писания. Сущность моей мысли та, что я писал и пишу для того, чтобы сообщать мои мысли людям, и потому желаю наибольшего распространения их, и потому никогда и никому не отказываю в сообщении того, что мною написано (я даже не знаю, хорошо ли делали мы, не сообщая всем желающим знать во время писания), но желаю в этом отношении поступать открыто, т. е. читать, говорить, давать переписывать, печатать открыто в русских типографиях, как я это сделал с «В Ч. М. В.» (если я этого не делаю теперь, то только потому, что это, очевидно, совершенно непроизводительная трата труда), и печатать за границей в подлиннике и в переводах, но не желаю ничего делать скрывая, так, чтобы быть вынужденным говорить неправду. Так что если бы меня допрашивали и я счел бы нужным отвечать, чтобы я мог сказать вполне правду, именно то, что я писал для того, чтобы сообщать мои мысли людям и потому, как никогда не скрывал своих мыслей в разговоре, так не препятствовал и не препятствую распространению их в списках или в книгах, а напротив, содействую этому, когда имею возможность. И считаю себя обязанным так поступать и так всегда и буду поступать».
В тот же день он делает замечательную запись в своем дневнике, которую мы и приводим в извлечении наиболее значительных мыслей:
«Говорят: существующее разумно. Напротив, все, что есть, то всегда неразумно. Разумно только то, чего нет, – что рассудители называют фантазией.
Если бы то, что есть, было бы разумно, не было бы жизни; и точно так же ее не было бы, если бы не было бы разумно то, чего нет (т. е. идеала).
Жизнь есть только вечное движение от неразумного к разумному».
«Говорят: все существующее разумно.
Неправда. Напротив: все существующее, если под существующим разуметь видимый и осязаемый мир, – не разумно.
Если бы существующее было разумно, мы бы не признавали его существующим: мы бы не сознавали своей жизни, если бы не сознавали несоответствия ее с идеалом разума и не работали для уничтожения этого несоответствия. Мы и не сознавали жизни в утробе матери, во сне, в обмороке.
Проявление сознания, совпадающее с проявлением жизни, есть признак постановленной нам задачи для произведения работы. Если канал прокопан, то не может быть работы и работников для прорытия канала. Если есть работники, т. е. работающие люди, то, очевидно, есть дело, которое нужно делать. Точно так же, если есть жизнь, то есть дело жизни, которое должно быть сделано. И живущие делают это дело. И если в мире есть дело, которое нужно делать, то, очевидно, мир несовершенен, а есть представление о возможности его большего совершенства.
Можно сказать, что разумно копать колодезь или пруд там, где нет воды, или сажать лес, или убирать нечистоты, или удобрять поле, или учить детей и т. п., но нельзя сказать что разумно жить без воды, без леса, среди нечистоты и невежественных детей. Точно так же можно сказать, что разумно совершенствовать себя и мир, но нельзя сказать, что мы и мир разумны».
«Человек вносит разумность в мир природы, уничтожая неразумную борьбу и трату. Но деятельность эта вне себя, далекая, только отраженная. Человек только рассудком видит это неразумие.
Неразумие же своей жизни он не только видит рассудком, но чувствует сердцем, как противное любви, и всем существом. И в этом применении неразумного в своей жизни к разумному состоит его жизнь.
Очень важно тут то, что неразумие в природе познается рассудком, неразумное в самой жизни человеческой – сердцем (любовью) и рассудком.
Жизнь человека в том, чтобы приводить неразумное в своей жизни к разумному, и потому для этого нужны два дела:
1) видеть во всем ее значении неразумность жизни и не отвращать от нее внимания;
2) сознавать во всей чистоте разумность возможной жизни.
Сознавая всю неразумность и всегда вытекающую от нее бедственность жизни, человек невольно отвращается от нее; и с другой стороны, ясно сознавая разумность возможной жизни, человек невольно стремится к ней. Не скрывать поэтому зла неразумия и выставлять во всей ясности благо разумной жизни должно бы составлять задачу всех учителей человечества.
Но тут-то на седалище Моисееве всегда садятся те, которые не идут к свету, потому что дела их злы; и потому всегда люди, выставляющие себя учителями, не только не стараются уяснить неразумие жизни и разумность идеала, а, напротив, скрывают неразумие жизни и подрывают доверие к разумности идеала».
Июнь месяц Л. Н-ч спокойно проводил в Ясной, за писанием статьи о Золя и Дюма. Он сообщает об этом художнику Н. Н. Ге:
«Я кончил свое, теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил и еще написал статью о письмах Золя и Дюма, о современном настроении умов. Мне показалось очень интересной: глупость Золя и пророческий художественный, поэтический голос Дюма. Пошлю в «Северный вестник» и в парижский журнал Жюля Симона «Revue de famille».
Вероятно, в связи с этой статьей у Л. Н-ча появляются интересные записи в дневнике. Вот некоторые из них:
«5 июня. Только христианин ставит свою жизнь в познании и исполнении истины, и потому только один христианин свободен, потому что ничто не может помешать исповеданию истины.
10 июня. Религия не есть то, во что верят люди, и наука не есть то, что изучают люди; а религия то, что дает смысл жизни, а наука то, что нужно знать людям».
Но самая замечательная запись этого времени сделана им 24 июня. Эта запись была, с разрешения Л. Н-ча, переписана Чертковым и издана им в виде статьи, озаглавленной им «Требования любви». Я нахожу это заглавие не совсем точным. Я бы назвал так: «Беспредельность любви».
Запись эта выражает именно эту мысль. Л. Н-ч предполагает, что мужчина и женщина, муж и жена, брат и сестра и т. д. переселились из города в деревню, сбросив с себя все городские привилегии и с самыми скромными средствами, ими самими зарабатываемыми, решили помогать окружающим людям всем, чем можно, признав в них своих братьев и сестер. Втягиваясь в эту помощь, они, не видя предела жертвы, сами становятся этой жертвой, и им предстоит гибель от нужды, нечистоты, заразы, которых они не в силах были отогнать от себя. Пойти на эту жизнь их побудила искренняя любовь к людям-братьям. И вот эта любовь приводит их к гибели. Такие случаи нередки. И многие люди пугаются этого и идут назад, заменяя деятельную любовь любовью рассудочной, деятельностью просвещения, борьбой с насилием, производящим неравенство, и иногда до того удаляются от первоначально избранного пути, что нарушают самый принцип любви и с насилием начинают бороться тоже насилием, заменяя таким образом одно зло другим, ему подобным. Имея в виду просвещение, они сеют тьму. На самом деле деятельность любви не так страшна, и если на пути ее встречается смерть, то не чаще, чем на всяком ином пути человека, подверженного всевозможным внешним влияниям. Но деятельность любви может быть только тогда плодотворна, когда она бесстрашна.
Только та любовь – Любовь, для которой нет конца жертвам до самой смерти», – так заключает Л. Н-ч свою запись.
В начале июля Л. Н-ч снова приезжает в Бегичевку, на этот раз уже для окончательной ликвидации дела. Урожай ожидался средний, была надежда на поправку крестьянского хозяйства, на заработки. С другой стороны, истощались последние средства и притока их более не предвиделось.
Приехал Л. Н-ч 11 июля в Бегичевку вечером. Со следующего же дня он начинает объезд всех столовых, распределяя оставшиеся средства.
Пробыв в Бегичевке дней 8, он пишет Софье Андреевне:
«Вот и прошли наши 10 дней. Остается 2 дня; и я не видал, как прошли. Утром пишу, поправляю по-русски и по-французски статью о Золя и Дюма, а вечером езжу. Вчера только не успел, помешали гости. Самарин снимал фотографии, а я прочел ему статью. Потом приехали Писарева, Долгорукова Лидия и Бобринская. Я поехал было на Осиновую гору, это 13 верст, но не доехал, вернулся. Нынче тоже. Очень жарко: я даже не купаюсь, а то прилив к голове. Вечером ездил верхом на Осиновую гору и Прудки осин. Везде нужно и для народа, насилу доживающего до нови, и для жалких заморышей-детей. Денег казалось много, а не только все разместятся – чуть достанет».
Статья о Золя и Дюма, о которой мы уже упомянули и которую он назвал «Неделание», была замечательна тем, что Л. Н-ч писал ее сразу на двух языках, по-русски и по-французски.
Статья «Неделание» написана была по поводу речи Золя, проповедовавшего «труд», не давая смысла жизни и цели труда, и письма Дюма, в котором он утверждает о необходимости религиозного сознания братства и любви между всеми людьми. В этой статье Л. Н-ч указывает на то, что труд не может быть целью, что он есть только неизбежное условие жизни. Если же человек не знает истинного смысла жизни, не знает, куда ему идти и что делать, то ему лучше, находясь в «неделании», обдумать свою жизнь, отыскать смысл ее, и тогда всякий труд его будет производителен и свят.
В это же время Л. Н-ч обдумывал новое художественное произведение. В начале июля он пишет Черткову:
«Писать ни за что не взялся. В статье об искусстве пописал и запутался. И теперь в мыслях больше занятия художественные, именно: «Кто прав?». Дети богатых среди голодающих. Очень мне нравится. Но не пишу. Третий день кошу и с большим удовольствием».
В свой последний приезд в Бегичевку Л. Н-ч много интересного записал в своем дневнике. Приводим здесь наиболее значительное:
«Есть четыре (кажется, 4) разные миросозерцания.
1) То, что человек приходит в мир, как бы человек пришел на завод, в котором он, не обращая внимания, что и зачем делается на заводе, останавливая, портя и ломая все, устроенное на заводе, устраивает себе наиприятнейшую жизнь на этом заводе.
Это делают всегда все дети и наивные, эгоистичные люди. Таких людей много: они ищут счастья в ущерб заводу и, переломав и перепортив многое, очень скоро видят, что счастья нет. Это самые обыкновенные люди, и почти все они проходят через это миросозерцание.
2) То, что человек начинает видеть, что завод есть завод, на котором нечто определенное делается, – что все на этом заводе хорошо устроено, но только ему на заводе нет места. Блестящие колеса вертятся, ремни ходят, что-то лезет, соединяется. Но все это только мешает ему, и он начинает думать, что если хозяин, который его сюда послал, так хорошо все устроил и не дал ему тут места (как ему кажется), то, вероятно, это сделано потому, что его назначение в другом месте и в другом учреждении.
Это люди, признающие здешнюю жизнь приготовлением, испытанием для другой жизни или испорченною жизнью, падением, грехом, как это понимают церковные люди. Все тут хорошо. «И равнодушная природа красою вечною сияет»; но назначение человека не здесь, а там, в «au dela».
3) Миросозерцание то, по которому люди, видя эту неустанную работу и не нужную для них, не дающую им счастья, признают эту жизнь всю злом и считают самым разумным и желательным для себя делом освобождение от нее, уничтожение своей всякой жизни (пессимизм, буддизм).
4) То, при котором человек, увидав себя в середине этой творящейся со всех сторон работы, понимает, что если всё и все работают, то и он должен принимать в ней участие и найти себе свое место для работы.
И стоит человеку понять это, как тотчас же ему станет ясно, что и как ему делать. И, начав это делать, он достигнет и того, чего искали первые, т. е. наибольшего личного счастья, и то, что счастье это не там, «au dela», как думают вторые, а здесь, в исполнении предназначенного дела. И увидит, что жизнь не есть зло, как это думают третьи, а благо не только личное, т. е. ограниченное пространством и временем, как то, которого ищут первые, а благо бесконечное и вечное, и это благо он будет чувствовать больше или меньше, смотря по тому, что он будет делать хозяйское неохотно, как раб, или охотно, как участник дела хозяина».
В августе Л. Н-ч получил письмо от своего друга Н. Н. Страхова, лечившегося за границей, в Эмсе. К сожалению, у нас нет письма Л. Н-ча, на которое оно служит ответом, но по этому ответному письму можно себе представить, в каком настроении написано то, и потому мы выписываем ту часть письма, которая относится прямо ко Л. Н-чу.
«Ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, полученное мною в Эмсе, не дает мне покою. Беспрестанно о нем думаю (тут что же делать, как не думать?) и много раз собирался отвечать, вчера затеял длинное письмо, начал и бросил: слишком высокий тон, на который я, кажется, не имею права. Меня поразило то, что Вы в дурном духе, как Вы пишете. Человек, на которого обращено столько любви со всех сторон! Почему Вы называете Ваше дело в Бегичевке глупым? Почему Вы не верите действию Вашей книги? Я верю, что она будет иметь большое действие. Рано или поздно люди перестанут считать честью приготовление к убийству. Государство старалось облагородить военную службу; оно обратило ее в гражданскую обязанность, которую все должны нести одинаково. Этого не должно быть и не будет!
Но у меня толпится слишком много мыслей, которые все хотелось бы Вам высказать: и о Розанове, и о славянофилах, и о науках и искусствах, – обо всем хотелось бы поговорить. В Ваших мыслях всегда для меня есть поучение, и особенно, когда они идут против моих мыслей. В Эмсе я много занимался Вами. Там я купил и даже переплел две Ваших книжки: «Крейцерову сонату» и «Критику догматического богословия». Я их читал и перечитывал; в «Критике», которую я едва помнил, я нашел удивительные вещи. Во-первых, я понял направление, – истинно философские требования, обращенные к Макарию, жалкому и типическому представителю нашей богословской премудрости. Во-вторых, есть отдельные места и выражения – несравненные. Одно из них прямо из моего сердца: «Я залез, – пишете Вы, – в какое-то смрадное болото, вызывающее во мне только те самые чувства, которых я боюсь более всего: отвращения, злобы и негодования» (стр. 103). Как сильно и ясно сказано! Да, я истинно боюсь этих чувств, и потому, как Ваш Платон Каратаев, стараюсь везде отыскивать благообразие; я стараюсь всеми силами найти хоть каплю благообразия в том, что около меня делается и существует. Стараюсь понять, простить, а главное – стараюсь не пропустить того добра, которое смешано со злом».
Запись дневника того времени дает нам чудную картину осени:
«14 августа. Голубая дымка, роса, как пролета (?) на траве, на кустах и деревьях на сажень высоты. Яблони развисли от тяжести. Из шалаша пахучий дымок свежего хвороста. А там, в ярко-желтом поле, уже высыхает роса на желтой овсяной жатве, и работа – вяжут, возят, косят, и на лиловой полоске пашут. Везде по дорогам и на суках деревьев зацепившиеся, выдернутые, сломанные колосья. В росистом цветнике пестрые девочки, тихо напевая, полют. Лакеи хлопочут в фартуках. Комнатная собака греется на солнце. «Господа еще не вставали».
Около того же времени Л. Н-ч получил от немецкого философа Гижицкого, редактора журнала «Etische Kultur», запрос, на который Л. Н-ч ответил статьей «О религии и нравственности». В начале сентября он пишет жене Черткова:
«Начал было я отвечать на письмо редактора и члена общества немецкого этической культуры на присланные мне и очень хорошо поставленные вопросы: 1) что есть религия? и 2) возможна ли нравственность, независимая от религии, как я понимаю ее? и ответ мне казался важен и ясен; но не могу писать».
В этом же письме Л. Н-ч сообщает жене Черткова, что он занят обычной осенней работой: пилкой дров. Весь сентябрь и октябрь Л. Н-ч прожил в Ясной Поляне и был занят статьей «О религии и нравственности» и статьей о тулонских празднествах по поводу заключения франко-русского союза. Писал много писем, и 11 ноября переехали в Москву.
Из переписки его за это время чрезвычайно интересен обмен несколькими письмами со Страховым по поводу отзыва известного немецкого историка философии Куно Фишера о Л. Н-че. Вот письмо Страхова:
«…Пишу Вам по поводу замечательных отзывов о Вас Куно Фишера в его новой книга «Artur Schopenhauer». Посудите сами, что он пишет:
С. 110. «Замечательно, что два известные и непререкаемо великие последней трети нашего столетия приняли к сердцу дело Шопенгауэра и из-под проклятия возвысили его творения; это были знаменитый музыкант нашего времени (Рихард Вагнер) и знаменитейший русский писатель, который в своем религиозном характере и деятельности еще интереснее и удивительнее, чем в своих художественных произведениях. Граф Лев Толстой, покончив со своей военной карьерой, в начале своей литературной деятельности писал своему другу, Фету, переводчику нашего философа: «Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр – гениальнейший из людей. Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении». Еще в 1890 году портрет Шопенгауэра был единственным портретом, висевшим в его рабочем кабинете».
Но еще важнее следующее место:
С. 123. (Показавши, что Шопенгауэр ничуть не исполнял тех учений, которые сам проповедовал, Куно Фишер говорит):
«Проповедовать мораль – легко. Обосновать ее трудно. Но еще гораздо труднее ее воплотить. Оттого-то так редки истинно религиозные сочинения, особенно сочинения по установлению религии, даже сочинения гениев в этой области нечасты. Всякая мораль и религия, которой учат, будь то проповедь или обоснование, без олицетворения ее в своей жизни и своем теле, чтобы показать ее людям в ясном образе, в конце концов обращается в пустословие. И вот это то самое ныне живущий человек, Лев Толстой, осуществил. От пессимистического учения он пришел к истинному Спасителю и стал поступать так, как того требует Нагорная проповедь».