Но еще важнее следующее место:
С. 123. (Показавши, что Шопенгауэр ничуть не исполнял тех учений, которые сам проповедовал, Куно Фишер говорит):
«Проповедовать мораль – легко. Обосновать ее трудно. Но еще гораздо труднее ее воплотить. Оттого-то так редки истинно религиозные сочинения, особенно сочинения по установлению религии, даже сочинения гениев в этой области нечасты. Всякая мораль и религия, которой учат, будь то проповедь или обоснование, без олицетворения ее в своей жизни и своем теле, чтобы показать ее людям в ясном образе, в конце концов обращается в пустословие. И вот это то самое ныне живущий человек, Лев Толстой, осуществил. От пессимистического учения он пришел к истинному Спасителю и стал поступать так, как того требует Нагорная проповедь».
Тут меня восхищает и Ваша слава (К. Фишер – классический и очень обдуманный писатель), и то верное направление, которое она получила. Вы поставлены образцом, и Вы действительно образец правильного отношения к нравственности и религии. Что всего удивительнее – Куно Фишер, чтобы объяснить противоречие жизни и учения Шопенгауэра, подробно излагает мысль, что это был человек с художественною натурой, имевший в себе много актерского. Странно, что К. Ф. не вспомнил, что Вы тоже великий мастер в художестве, и что, следовательно, его объяснение никуда не годится. У немцев сплошь и рядом встречается, что по мыслям человек очень возвышен, а по (натуре) жизни – жалкий филистер. У русских это не так, что Вы и доказываете собою.
Ну, извините меня. Я знаю, что Вы не очень любите такие известия. Я вспоминаю, как раз я привез Вам целую пачку вырезок из газет, где упоминалось и прославлялось Ваше имя, а Вы, не читавши, бросили всю пачку в огонь. Между тем Шопенгауэр до последнего дня жизни с жадностью читал все, что о нем писалось, и все плакался, что приятели не все ему присылают, где упоминается его имя. Куно Фишер по этому случаю говорит: «Die Ruhmbegierde, soll Plato gesagt haben, ist das letzte Kleid, das man ablegt. Dieses Kleid hat Schopenhauer nie abgelegt, in und mit ihm ist ergestorben» (c. 119).
Разумеется, слова Куно Фишера о Вас требуют разных поправок, но я смотрю на главное. Да, может быть, и с этими известиями я тоже запоздал?
Есть у меня еще просьба к Вам. Не пришлете ли мне Вашего «Отчета», как он напечатан в «Русских ведомостях»? Странно раздался Ваш голос о страданиях и горе и о любви к ближнему, когда все ликовали о приеме наших моряков во Франции. Меня очень тронули десять Ваших строк, перепечатанных из «Отчета»; вероятно, они тронули и многих других. Ваша книга «Царствие Божие» встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать. О, Вы делаете чудеса, бесценный Лев Николаевич! Вы будите спящий дух. Вы один говорите живые слова и они неотразимо действуют. По поводу «Неделания» все встрепенулись и отозвались. Наполовину отзывы мне понравились, – не содержанием, а своим очень почтительным тоном: этот тон – все еще непривычная новость.
Сам я продолжаю быть здоровым и теперь как-то растормошился, или оживился. Пишу усердно об «Истории философии» и готовлюсь писать о Шопенгауэре. (Видите, я Вас слушаюсь!) Дай Бог Вам здоровья и сил, и светлого духа!»
Л. Н-ч отвечал ему так:
«Благодарю Вас за Ваши всегдашние добрые чувства ко мне, дорогой Николай Николаевич. Разумеется, это мне приятно, но вредно, и я знаю, как вредно. Верно говорит Куно Фишер, что это – последнее снимаемое платье. Ужасно трудно его снять. А тяготит оно ужасно. Страшно мешает свободным духовным движениям, свободному служению Богу. Как раз вместе с Вашим письмом я получил от Стасова с его обычными преувеличениями описание юбилея Григоровича, на котором будто бы чтение моего к нему письма произвело какой-то особенный эффект. И, каюсь, даже это его письмо совсем расслабило меня. Хорошо то, что тут же третье письмо было анонимное, наполненное самыми жестокими обличениями моего фарисейства и т. п.
Сегодня читал описание брата Чайковского о болезни и смерти его знаменитого брата. Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: «не смерть ли?», сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она и все-таки и при этом не перестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытье, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего «так вот что» и… конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня ее, поощрительницу всего твердого истинного и доброго.
Мы живем в Ясной одни с Машей, и мне так хорошо, так тихо, так радостно-скучно, что не хотелось бы изменять, а, вероятно, скоро поеду в Москву. Я написал ответ немцу на вопросы о религии и нравственности и постоянно думал о Вас, желая прочесть Вам и спросить Вашего мнения».
Получив это письмо, Страхов писал между прочим Л. Н-чу:
«Ваши слова о славе и смерти очень меня тронули, и, кажется, я вполне их понимаю. Ваша слава всегда меня восхищает как победа тех начал, которые считаю лучшими и высшими. На юбилее Григоровича чтение Вашего письма, действительно, было одною живою минутою восторга среди всяких «формальных и искусственных чествований».
Письмо Л. Н-ча на юбилее Григоровича, и, по словам Вл. Вас. Стасова, действительно, произведшее необыкновенно сильное впечатление, таково:
«От всей души поздравляю Вас, дорогой Дмитрий Васильевич. Вы мне дороги и по воспоминаниям почти сорокалетних дружеских сношений, на которые за все это время ничто не бросило ни малейшей тени, и в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня вместе с «Записками охотника» Тургенева Ваши первые повести.
Помню умиление и восторг, произведенные на меня, шестнадцатилетнего мальчика, не смевшего верить себе, «Антоном-Горемыкой», бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика, нашего кормильца и – хочется сказать – учителя можно и должно описывать, не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом.
Вот за это-то благотворное на меня влияние Ваших произведений Вы особенно дороги мне, и – через сорок лет – от всего сердца благодарю Вас за него.
От всей души желаю Вам того, что всегда нужно всем, но что нам, старикам, нужнее всего в мире: побольше любви от людей и к людям, без которой еще кое-как можно обойтись в молодости, но без которой жизнь в старости – одно мучение.
Надеюсь, что празднование Вашего юбилея будет содействовать исполнению моего желания. Искренно Вас любящий Лев Толстой».
В это же время у Л. Н-ча завязываются интересные сношения с американскими сектантами – шекерами. Л. Н-ч в письме к И. Б. Фейнерману так характеризует этих людей:
«Радостны очень все более и более завязывавшиеся отношения мои с шекерами. Сегодня буду отвечать 82-летнему старцу Ивенсу, который на днях прислал мне свою автобиографию и другие сочинения. Если бы не спиритизм и духовидство, это было бы наивысшее проявившееся осуществление учения Христа. 1) Непротивление насилием. 2) Отсутствие частной собственности. 3) Отрицание священства. 4) Равенство полов. 5) Стремление к чистоте в половом отношении.
На вопрос мой, как они удерживают от внешних свою общую собственность, он отвечал, что они в этом отношении далеки от идеала, но стараются как можно ближе быть к нему. Я непременно переведу некоторые из его писаний. Они смешаны с суеверием спиритизма, но самого высокого духа».
Из Америки же он узнает о новом интересном движении и пишет об этом Черткову:
«На днях я получил книгу Stockham «Koradine Letters». Это мысли о назначении женщины и духовном лечении, и в книге есть supplement, которое мне очень понравилось. «Creative life». Мысль этой брошюры, обращенной к женщинам, к девушкам, – но она также относится и к мужчинам, – та, что в известный период в человеке проявляется как бы сверх-обыкновенная энергия. Она называет это «creative power», – творческая сила, и человек стремится приложить ее. Половое приложение низшее. Человек, почувствовав эту силу, должен знать, что ему нужно, и он может творить, и должен тотчас же прикладывать к делу эту творческую силу: строить дом, садить сад, лес, учить, писать, делать что-нибудь новое, чего не было. Я думаю, что это правда, даже отчасти испытал это. Трудность тут для нас только в том, чтобы сбить эту творческую силу с того пути, к которому она привыкла, и наладить на новый».
Вообще за это время, отчасти от популярности деятельности Л. Н-ча во время голода, отчасти от влияния его последней книги «Царство Божие внутри вас», переводы которой стали уже распространяться, известность Л. Н-ча необыкновенно возросла за пределами России.
В это же время Л. Н-ч был избран почетным членом Русско-английского литературного общества. Получив уведомление об этом, Л. Н-ч отвечал им так:
Вообще за это время, отчасти от популярности деятельности Л. Н-ча во время голода, отчасти от влияния его последней книги «Царство Божие внутри вас», переводы которой стали уже распространяться, известность Л. Н-ча необыкновенно возросла за пределами России.
В это же время Л. Н-ч был избран почетным членом Русско-английского литературного общества. Получив уведомление об этом, Л. Н-ч отвечал им так:
«М. Г. Очень благодарю вас за выраженное вами желание избрать меня членом вашего общества. Я всей душой сочувствую всякому способу единения людей, независимо от политических партий, и в особенности сознательному единению духовному людей разных национальностей и государств, которое с такой быстротой и энергией совершается теперь во всем мире. Ваше общество имеет такую идею, и потому желаю ему наибольшего успеха. Очень рад буду получить более подробные сведения о его деятельности».
Эти радости шли извне, своя же, русская жизнь давала мало отрадного и много горя.
В Воронежском дисциплинарном батальоне страдал и умирал Дрожжин, молодой сельский учитель, отказавшийся отбывать воинскую повинность. Этот случай дал возможность Л. Н-чу заглянуть в эти ужасные учреждения, дисциплинарные батальоны, цель которых, кажется, одна – издевательство над человеческой личностью. Мы еще вернемся к Дрожжину и к отношению к нему Льва Николаевича.
23 октября этого года русскими церковными и светскими властями было совершено необычайное злодеяние: на жившего в ссылке на Кавказе князя Дмитрия Александровича Хилкова с женой и детьми было совершено нападение и были отняты по высочайшему повелению их дети, девочка и мальчик, увезены их бабушкой в Петербург, насильно, против воли родителей окрещены в православную веру, при содействии Иоанна Кронштадтского, и сделаны князьями Хилковыми.
На сообщение Л. Н-чу об этом ужасном деле он отвечал Хилкову таким письмом:
«Сейчас получил Ваше письмо, Дмитрий Александрович, и не могу прийти в себя от удивления. Поступок Вашей матери для меня непостижим, особенно после тех сведений, которые я имел об ее будто бы смягчившихся чувствах к Вам и Вашей жене. Я решительно не могу понять, чем она руководится, поступая так, на основании чего она так действует и чего ожидает от своих поступков. Я пишу это для того, чтобы выразить Вам, как мне трудно, почти невозможно писать ей, решительно не зная, на что опереться. Я попытаюсь все-таки исполнить Ваше желание, но очень сомневаюсь, удастся ли мне это.
«Меня гнали и вас будут гнать». Я не могу не повторять этого сам себе, и хотя мне больно, что я повторяю это о других, я все-таки не могу не видеть истинности и неизбежности этого. Ведь положение Ваше, исповедующего словом и делом учение Христа в мире, ненавидящем это учение в его настоящем значении, все равно что положение человека, который хотел бы идти навстречу бегущей на него толпе. Он не может не быть смят. Это признак того, что он идет, куда должно. Но ужасно жалко и больно, в особенности за мать, за Цецилию Владимировну. Утешаюсь тем, что Бог по силам дает испытание и что это не сломит, а укрепит ее. Кроме того, я уверен, что это не может продолжиться, что они опомнятся и отдадут детей. Каких они лет? Старшему, я думаю, лет 5–6.
Что же это значит? Хочет она, чтобы их признали кн. Хилковыми и чтобы было кому отдать состояние? или просто желание сделать больно? Пишите, пожалуйста. Мне очень, очень близко к сердцу Ваше положение, особенно положение Ц. В.
Одно думаю, что чем тяжелее и труднее положение, в которое Вы поставлены, тем необходимее не торопиться, не горячиться, не отдаваться чувству, а поступить по тем самым основам любви, прошения, подставления другой щеки, во имя которых изменилась Ваша жизнь и случилось с Вами все, что случилось.
«Претерпевый до конца спасен будет». Сколько раз мне случалось раскаиваться, что немного не выдержал и изменил тому, что начал. Вот тут-то нужна вера, – не вера в какую-либо метафизическую сущность, а вера в тот закон любви, который могущественнее всего и побеждает все. Помогай Вам Бог Вам с Ц. В. иметь эту веру, и горе ее наверно обратится на радость. Как, я не знаю, но уверен, что так будет».
В это же время Л. Н-ч пишет матери Хилкова, бабушке этих детей, по просьбе которой эти дети были отняты от любимых ими и любивших их родителей и отданы ей:
«Княгиня Юлия Петровна! Сейчас получил письмо от вашего сына, который пишет мне о том, что вы, приехав к нему, взяли и увезли его детей, и просит меня написать вам. Я так люблю и уважаю вашего сына, что не могу оставить его просьбу без исполнения, а между тем боюсь, что этим письмом, что мне особенно тяжело, навлеку на себя ваши справедливые упреки за то, что позволяю себе писать вам о таком мучительном для него и его жены и одинаково, я уверен, мучительном и для вас деле. Было бы бессмысленно с моей стороны писать вам, матери, о страданиях матери, разлученной насильно с детьми, и о других тяжелых условиях всего этого дела, потому что я уверен, что вы все это знаете и взвесили лучше меня, и если поступили так то имели на это какие-либо особые неизвестные причины, и потому единственное, о чем я позволяю себе просить вас, это то, чтобы вы, если найдете это стоящим того, сообщили бы мне, зачем вы это сделали, чем вы были принуждены поступить так и какие вы предвидите от этого желательные последствия. Пожалуйста, не сердитесь на меня, княгиня, если я этим письмом неприятно подействовал на вас, и простите меня и или вовсе не отвечайте мне, или отвечайте с тем же чувством уважения и доброжелательства, с которым я обращаюсь к вам. Между такими людьми, как вы и ваш сын и его жена, которая, сколько я знаю, вполне разделяет все мысли и чувства своего мужа, казалось бы, не может быть не только вражды, но и недоразумения, и как бы я был счастлив, если бы с вашего согласия я бы мог содействовать хотя бы сколько-нибудь разъяснению этих недоразумении. В ожидании доброго ответа остаюсь с совершенным уважением и преданностью Л. Т.».
Много было потрачено сил на остановку этого злодеяния, на смягчение сердца княгини – ничто не помогло; дети остались у бабушки и погибли и физически, и нравственно. Вся эта трагедия, вероятно, будет когда-нибудь подробно описана, и тогда раскроется много темных сторон из жизни высшего петербургского общества.
Осенняя и окончательная ликвидация дела кормления голодающих вызвала во Л. Н-че желание написать отчет, в котором ему хотелось выразить несколько мыслей по поводу его деятельности за эти два года. Денежным отчет был составлен и заключением к нему должна была служить статья Л. Н-ча, но по тогдашним цензурным условиям поместить ее в газетах не оказалось возможным. Она была заменена несколькими огромными заключительными строками. Статья же разошлась в рукописи и была напечатана за границей. Только уже в посмертном издании сочинений Л. Н-ча, сделанном Софьей Андреевной, удалось напечатать эту статью.
Л. Н-ч старается показать в ней, что причины пережитого голода были не исключительные, временные, а постоянные – разъединение привилегированного, эксплуатирующего класса и рабочего, эксплуатируемого. Помощь голодным временно сблизила и ясно открыла нам всю общественную язву нищеты и угнетения. Если острота неурожая и миновала, но это разъединение осталось, и нищета и угнетение тоже остались, хотя мы и удалились от них. Говоря о том, что нам, русским, легче видеть гибель наших братьев, так как у нас нет далеких колоний, поддерживающих тратой своей жизни роскошь богатых угнетателей, Л. Н-ч делает такое заключение:
«Перед правящими, нерабочими, богатыми классами только два выхода: один – не только отречься от христианства в его истинном значении, но и от всякого подобия его, – отречься от человечности, справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и во что бы то ни стало удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.
Другой выход – в том, чтобы признать свою неправду, перестать лгать, покаяться и не на словах, не грошами, теми самыми, которые со страданиями и болью отняты у народа, прийти на помощь к нему, как это делалось два последние года, а в том, чтобы сломать ту искусственную преграду, которая стоит между нами и рабочими людьми, не на словах, а на деле признать их своими братьями и для этого изменить свою жизнь, отказаться от тех выгод и преимуществ, которые мы имеем, а отказавшись от них, встать в равные условия с народом и с ним уже вместе достигнуть тех благ управления, науки, цивилизации, которые мы теперь извне и не спрашиваясь его воли будто бы хотим передать ему.
Мы стоим на распутье, и выбор неизбежен.
Первый выход означает обречение себя на постоянную ложь, на постоянный страх того, что ложь эта будет открыта, и все-таки сознание того, что неминуемо рано или поздно мы лишимся того положения, которого мы так упорно держимся.