Верещагин увидел все это будто в неком недобром сне – глядел на происходящее со стороны, словно и не с ним, не с броненосцем «Петропавловск», не с адмиралом Макаровым все происходило – страшная картина эта не была реальной...
Боцмана несколько раз перевернуло в воздухе, с него слетели ботинки, шлепнулись на палубу, в следующий миг туда упал и сам боцман, распластался тяжелой черной тушей, по-птичьи раскинув в обе стороны какие-то бескостные, переломанные руки. Ноги он неудобно, вывернув под углом, подогнул под себя.
Такая поза может быть только у мертвого человека.
Со стороны левого борта, где ощетинились стволами боковые орудийные башни, пронесся сырой, сдавленный ужасом крик; высокая, с несколькими перекладинами мачта взметнулась над командным мостиком, задрожала, с нее посыпались яркие синие звезды, заскакали, будто птицы, по бронированной палубе. В следующий миг макушка мачты отделилась от остова, резво, по-вороньи отпрыгнула в сторону, следом было срублено второе колено мачты – более толстое, под днищем броненосца что-то загудело, словно он напоролся на мель, заскреб по ней тяжелым железным пузом, затрясся.
Гудящий звук усилился.
Тяжелая средняя труба, похожая на городскую водокачку, а размером, может быть, даже больше водокачки, приподнялась над основанием, обнажив черные, в густой сажевой махре колосники, из которых валил горячий, выбивший из Верещагина крик ужаса дым – дым этот опалил ему лицо, труба разломилась в воздухе на несколько частей и рухнула вниз, на боковые орудийные башни, сыпя сажей, комками металла, разорванными решетками колосников и углеуловителей.
Броненосец разваливался на глазах.
Верещагин снова закричал, но крика своего не услышал. Увидел только, что адмирал, стоявший рядом с ним, вдруг схватился рукой за грудь, лицо его побледнело, из глаз, сделавшихся совсем крохотными и светлыми от боли, закапала кровь, она выбрызнула из уголков век, из-под ресниц, потекла по лицу, изо рта тоже выбрызнула кровь, и адмирал стал медленно оседать на пол мостика.
Застонав, Верещагин хотел было кинуться к нему, подхватить под мышки, поддержать, но неожиданно почувствовал, что у него нет ног – он их лишился и сразу сделался вдвое ниже ростом.
Невыплеснувшийся крик взорвался у него в глотке, родил ошпаривающую боль. Верещагин снова закричал, и опять крик застрял в нем.
А броненосец продолжал разрушаться – все происходило на глазах у десятка других кораблей, у нескольких сотен людей: следом за первой трубой с основания сорвалась вторая, ее смяло, будто она была сделана из картона, вывернуло наизнанку одну из боковых башен, беспощадная сила выдрала из нее орудийный ствол, из пролома в воду полетел человек – наводчик, сидевший у орудия, он упал в волну, сверху его накрыла железная плита, и человека не стало.
Из-под борта вырвался плоский высокий столб пламени, взметнулся вверх, достал до мостика и тут же нырнул вниз, под днище броненосца, командный мостик пополз в сторону; Верещагин попробовал упереться во что-нибудь обрубленными ногами, но мостик накренился еще круче, под «ноги» ничего не попало, держаться было не на чем. Верещагин ухватился рукой за металлическую стойку, но она гнило поехала в сторону; скрежет, раздававшийся под днищем «Петропавловска», нарастал, он превратился в долгий тягучий грохот, в следующий миг нос броненосца погрузился в воду, над ним вспух и гулко лопнул огромный водяной пузырь, за первым пузырем лопнул второй, внутри, в корпусе «Петропавловска», взорвались несколько сдетонировавших снарядов, корпус корабля затрясся, корма с работающими винтами полезла наверх, окуталась паром.
Из-под днища снова выплеснулся столб пламени, плоско пронесся по воде в сторону, уткнулся в гривастую волну, словно в непреодолимое препятствие, и исчез.
Тяжелая корма броненосца задралась еще круче, гулко захлопали гигантские пузыри, выметывающиеся из корпуса, в воду с криком посыпались люди, но Верещагин этих криков нe слышал, его отбило в угол командного мостика, сверху надвинуло тяжелый железный шкаф, в котором хранились навигационные карты, рядом с ним оказался вахтенный штурман с перерубленной шеей и мертвыми, потерявшими блеск глазами – шею ему изуродовала острая, выскользнувшая из брони заклепка; Верещагин засипел сдавленно и в следующий миг увидел совсем рядом с собой глубокую, белую, пропитанную меловым взваром воду.
Он понял – это все.
Это действительно было все – через несколько минут броненосца не стало, на его месте взвихрился, поднимая высокую волнy, бурун, за ним лопнуло несколько огромных пузырей, и с чертенячьим визгом закрутилась, приподнимая толстые пузырчатые края, воронка, втянула в свое страшное нутро несколько человек, оказавшихся рядом в воде, и исчезла.
Недалеко, совсем недалеко находились русские корабли, но помочь «Петропавловску» они не смогли – просто не успели, слишком быстро все произошло, быстро и опасно: в гигантскую воронку могло вообще затянуть судно средней величины... Броненосец вместе с командующим флотом погиб у всех на глазах.
Страшно и странно было видеть летнее жаркое солнце, вскарабкавшееся высоко в небо, безмятежный, пропадающий в прозрачной дымке берег, полный светлых квадратиков, врезанных в зелень, – жилых зданий, тихие кудрявые взболтки облаков, появившиеся над землей, – облака кротко плыли куда-то, то ли в Японию, то ли в Австралию, и к грешной земной суете не имели никакого отношения – безмятежность природы лишь подчеркивала трагизм происходящего.
Колчак в это время находился на мостике «Аскольда», в груди у него застрял режущий кашель, а в глазах от боли и неверия в то, что он видел, вспухли слезы.
Слез своих он не стеснялся.
Вцепившись руками в поручень мостика так, что пальцы невозможно было отодрать даже клещами, – с Колчаком происходило то же самое, что и со всеми, – лейтенант проводил броненосец с любимым адмиралом в последний путь... На дно моря.
Авторитет Макарова был таков, что не только Россия горестно встретила его гибель, горестно встретили и сами японцы. Выдающийся поэт Страны восходящего солнца Такубоку Исикава [80]написал поэму, посвященную русскому адмиралу.
Морской генеральный штаб Японии в «Описании военных действий на море» также отметил: «Когда первоначальные неудачи русского Тихоокеанского флота значительно потрясли его силы, командующим этим флотом был назначен пользующийся большим доверием как начальства, так и подчиненных вице-адмирал Степан Осипович Макаров. С самого приезда своего в Порт-Артур в начале марта он деятельно принялся за работу, поднял военный дух, водворил дисциплину и от всего сердца, не жалея сил, старался восстановить честь флота».
А война продолжалась, набирала обороты: японские войска перешли реку Ялу и стали углубляться в Маньчжурию, две армии огнем пропахали землю на севере и отрезали Порт-Артур от основных сил русских. Очень скоро они заняли город Дальний [81]– совершенно не защищенный, не прикрытый ни с моря, ни с суши, не имевший запасов продовольствия, боеприпасов, медикаментов, воды – совершенно голый...
Фортуна отвернулась от России.
Началась осада Порт-Артура.
Служба на «Аскольде» тяготила Колчака, его стихией были не вахты на блестящем крейсере первого ранга, способном украсить любой военно-морской парад, а тихое минное дело, и он уже несколько раз подавал рапорты в штаб флота с просьбой перевести его на миноносец.
В конце концов рапорт был принят, и лейтенант Колчак получил назначение на минный заградитель «Амур».
Суденышко это – по-военному корабль, поскольку все плавающие единицы на флоте, даже если это обычная скорлупа грецкого ореха, украшенная мачтой и Андреевским флажком, гордо называются кораблями, – было старое, маленькое, слабосильное, с плохоньким вооружением. У офицеров крупных боевых кораблей – у тех же «аскольдовцев» – оно вызывало улыбку. Однако Колчак, поразмышляв немного, пришел к выводу, что нет худа без добра: хоть и маленькое суденышко, да удаленькое, оно к любому огромному крейсеру подойдет незамеченным, прилепится к борту и потопит его.
Конечно, командовать такой чумазой мыльницей, как «Амур», мало чем отличающейся от кастрюли с похлебкой, впору мичману, а не лейтенанту, но Колчак не стал выступать на этот счет: мыльница так мыльница, заградитель так заградитель... И он вышел в море. В одиночку, без всякого сопровождения, прекрасно зная, что, если ему будет туго, если японцы возьмут в клещи и сдавят, прийти на помощь будет некому... как и там, на Севере, в тоскливом сером безлюдье, когда он искал пропавшего Толля.
Глуха и темна апрельская ночь – ни одного огонька в ней, ни одного звука, кроме плеска волн и тихого стука старой, хорошо смазанной машины минного заградителя. Из ломающихся о нос судна волн, будто из разваленного пирога, вылезали длинные светящиеся хвосты: микробы – не микробы, мошки – не мошки, светлячки – не светлячки переливались в воде цветными зловещими огоньками, струясь, уползали вдаль, рождая страх и смятение: а вдруг это души людей, утонувших в море?
Об этом Колчака спросил молоденький, с едва пробившимися усами боцман, чья фланелевая рубаха была украшена Георгиевским крестом – самым младшим, четвертой степени, – Колчак в ответ лишь печально улыбнулся... Как этот боцман не был похож на опытного ловкого Бегичева! Ни внешне, ни внутренне. Бегичев никогда не задал бы такого вопроса. Хотел было отмахнуться от георгиевского кавалера, но не стал – вбил кто-то дурь парню в голову, а переубеждать надо, действуя осторожно, с умом, и Колчак проговорил мягко, стараясь не зацепить боцмана:
– Если уж и покоятся чьи-то души в море, если уж и пугают плавающий люд, то только не русские души. И вообще все здесь обстоит не так. Потом, когда вернемся в Порт-Артур, я расскажу, почему светятся ночные волны.
Нет огней на заградителе. Ни одного. Лишь в рубке порою вспыхивает что-то смутное, дрожащее – вспыхнув, горит недолго, и дальше вновь воцаряется темнота. Черная, вязкая, густая темнота. Колчак искал японцев.
Он понимал, что жизнь у противника ночью более интенсивная, чем днем: ночью он старается приблизиться к порт-артурской гавани, перекрыть минами водную дорогу, выводящую на внешний рейд, перебросить на берег разведчиков, забрать сведения, добытые лазутчиками, находящимися на берегу, перекинуть с одного места на другое войска, десантные группы либо вообще подогнать к рейду пару баржонок и там затопить, чтобы перекрыть выход крейсерам, – все это делается на малых судах, на скорлупках, которые ходят так же, как и «Амур», тихо, без единого огня, пробираясь по морю на ощупь.
С такими судами Колчак и искал сейчас встречи.
За штурвалом стоял боцман, глаза у него были кошачьи – ночью видят так же, как и днем, руки цепко держат штурвал, перебирают рогульки, вживленные в деревянные колеса, – боцман, щурясь, поглядывал по сторонам, вздыхал, думая о чем-то своем, вполне возможно – все о том же, о душах утонувших людей, о таинственном свете волн, и молчал. Колчак тоже молчал, пристально вглядывался в черное пространство: вдруг где-нибудь мелькнет огонек, обозначит движущуюся цель.
Но нет, тихо, черно в море. Только волны грузно, одышливо ворочаются совсем рядом, беря заградитель в обжим, перебрасывают его с одного гребня на другой, будто из ладони в ладонь, дразнят глаза светящейся моросью, колдовски возникающей из ничего, из морской глуби, шипят по-гусиному и, раздавленные тяжестью судна, исчезают за кормой.
На борту у заградителя пять мин – круглых, рогатых, специально облегченных, чтобы их можно было быстро сбросить в воду перед носом какого-нибудь неповоротливого транспорта.
Тишина стоит вселенская, в ней даже слышно, как стучит сердце у боцмана. Слышен Колчаку и стук собственного сердца. Внутри все напряжено, натянуто.
У пушчонки, установленной на носу, застыли два пушкаря – такие же молодые конопатые крестьянские парни, как и боцман, ухватистые и наивные, преисполненные желания во что бы то ни стало перегрызть горло врагу. На корме, около мин, также находится пушчонка, и около нее также наготове застыл расчет...
– Ваше благородие, японцы! – неожиданно прошептал боцман, задержал в себе дыхание: несмотря на Георгиевский крест, боцман напрямую, накоротке, с японцами еще не сталкивался.
– Где?
– Слева идут. Две шхуны.
Колчак вгляделся в темноту, засек там слабое движение – без подсказки, без наводки никогда не заметить, – ну словно вода двигалась в воде, воздух двигался в воздухе... Эх, была бы какая-нибудь подзорная труба, позволяющая смотреть в темноте... Но нет такой трубы, не изобретена еще. Колчак с досадой засипел, схватился рукой за поясницу – его пробила ревматическая боль, – боцман, поняв Колчака по-своему, потыкал пальцами в левый угол рубки, в край стекла:
– Да вон же, ваше благородие... Слева! Идут так сноровисто, что из-под задниц только черный дым выхлестывает.
– Вижу, боцман, – глухо проговорил Колчак, поблагодарил: – Вот и нащупали мы караванную тропу, где верблюды бегают, спасибо тебе.
Хоть и споро шли японские шхуны – на них были люди, шхуны перебрасывали десант и боеприпасы, – а у минного заградителя с его хорошо отлаженной машиной скорость была выше, поэтому Колчак почувствовал, как его невольно охватывает жгучий, будто в карточной игре, азарт... Он осадил себя, становясь спокойным.
Кочегары подбросили угля в топку, из трубы сыпанул сноп искр, унесся к низким влажным облакам, демаскируя заградитель, но Колчаку была важнее скорость, чем маскировка.
Раскочегаривался заградитель медленно, старая машина стучала поршнями, плевалась дымом и паром, шипела, но зато уж, раскочегаренная, работала так, что любо-дорого было смотреть на нее; заградитель понесся по морю, будто литерный поезд, который не принято останавливать на станциях, – суденышко забежало на «караванную тропу» перед японскими шхунами и вывалило им в темноте едва ли не под нос две мины, затем, оставляя пенный пузырчатый след, поспешно убежало вперед.
Мин японцы в темноте не разглядели – не оказалось у них на борту такого глазастого рулевого, как колчаковский боцман, одна из шхун неосторожно зацепила деревянным бортом медную рогульку, растущую из шара, и вязкий обвальный грохот вздыбил воду.
Шхуна целиком погрузилась в пламя, она загорелась разом, вся, от носа до кормы, вверх понеслись полыхающие деревянные обломки, искалеченный, изрубленные люди, патронные ящики, тряпье. Птицей вознесся над водой горящий брезент, которым было накрыто тридцать ящиков с патронами для винтовки «арисака», расправил широко крылья, осветил все вокруг. Горестное долгое «А-а-ах!» повисло над морем, заставило приподняться влажную наволось, льнущую к волнам.
Плавучие мины обладают свойством, которое мало кто может объяснить, – они, словно собаки, обязательно устремляются к борту судна – сами, без всякой посторонней помощи, без подталкивания, – их неодолимо тянет прилепиться к чьему-нибудь борту, неважно чьему, своему или чужому, и мина обязательно прилепится, потому что знает: если не прилепится, ей будет уготована страшная участь «летучего голландца»... И будет она скакать с волны на волну по многим морям и океанам, пока ее окончательно не доконает ржань или в ночной мгле случайно не напорется на какой-нибудь чумазый безглазый пароход... Участи «летучего голландца» боятся даже мины.
Вторая шхуна тоже не избежала своей судьбы, сюжет повторился – мина прилепилась к ней, поднырнула под днище, будто живая, когда шхуна резко свернула вправо, обходя «товарку», заполыхавшую в ночи жарким оранжевым пламенем, – стукнулась в киль раз, второй и – третий, последний... В третий раз мина угодила в обитый медью киль рожком. Взрыв был страшным – шхуну подбросило вверх, метра на два из воды, и уже в воздухе переломило пополам.
В носовом отсеке сдетонировали несколько снарядов – на шхуне находились две горные пушчонки, которыми японцы вооружали десант, их можно было переносить на руках, отделив лафет от ствола. Пушчонки взметнулись в глухое ночное небо еще выше шхуны, угасли в черной выси, а потом с грохотом и звоном сверзлись оттуда, ударившись о воду, будто о металл. Носовая половина шхуны также разлетелась на куски.
Боцман, стоявший рядом с Колчаком, не выдержал, оторвался от штурвала и возбужденно потер руки:
– Хар-рашо!
– Не отвлекайтесь от штурвала, – сухо приказал Колчак.
– Это им за нашего адмирала, ваше благородие, – в голосе паренька послышались обиженные нотки – не ожидал, что командир сделает замечание, – чтоб впредь знали...
Колчак с виноватой улыбкой тронул боцмана за плечо: если бы тот знал, что значит адмирал для самого Колчака, если бы только знал... В горле невольно возник зажатый скрип, будто бы в лейтенанте что-то провернулось всухую, скулы, челюсти потяжелели.
– Россия пока не осознала, что потеряла с гибелью Степана Осиповича... С его смертью флот наш стал мертвым, – произнес Колчак тихо. – Хотя осознает Россия потерю очень скоро... Когда мы потеряем Порт-Артур.
– А Порт-Артур, вы полагаете, ваше благородие, мы потеряем? – неверяще-испуганным голосом спросил боцман.
– Если не появится личность, равная адмиралу Макарову, – потеряем. – Колчаку не хотелось говорить на эту тему, как не хотелось вообще верить в то, что Порт-Артур будет сдан японцам, [82]но одно дело – думы, желания, предположения, планы, мечты, и совсем другое – жизнь, ее жестокие реалии.