Колчак усмехнулся и подмигнул себе в зеркало.
Всего отрядом Колчака в том походе было поставлено двести мин – и для Балтики, и для Данцингской бухты это в общем-то немного. Но Колчак знал, где ставить мины: на его рогатых сюрпризах подорвались четыре германских крейсера, восемь миноносцев и одиннадцать транспортов. Такого высокого счета на две сотни мин не было ни у кого, ни у одного минера в мире.
Командующий германским флотом на Балтике принц Генрих Прусский был взбешен.
В апреле из Питера в Гельсингфорс вместе с сыном Одей приехала Анна Васильевна Тимирева. Сергей Николаевич уже переселился в уютную обжитую квартиру Подгурского, Аня как и квартирой, так и обстоятельством этим чрезвычайно была довольна: не надо ничего подправлять, ремонтировать – это в военную пору очень накладно, да и не найти толковых мастеровитых рук – это практически невозможно. От обстановки Подгурского осталась часть мебели – значит, и этим не надо было заниматься, и сама квартира находилась в удобном месте – на бульваре, недалеко от моря; во время шторма ветер доносил до окон соленые брызги. Ночи в апреле были бледными, без звезд, пронизанные запахом цветущей сирени – почему-то они источали именно этот кружащий голову запах.
На бульваре росли высокие каштаны, в апреле на ветках набухли крупные смуглые почки, и у Тимиревой при виде их возникало щемящее радостное чувство, она не понимала, в чем дело – может, от сознания того, что почки символизировали рождение новой жизни? Тимирева, не сдерживая улыбки, оглядывалась по сторонам – не видит ли кто, и забиралась на какую-нибудь скамейку, чтобы можно было дотянуться до ветки и сорвать тугую твердую почку.
Она растирала почку пальцами, принюхивалась к ней – та пахла сиренью, и Тимирева радостно улыбалась. Несмотря на войну, на потери, на то, что Сергей Николаевич мотался по кораблям, попадал в разные передряги и в любую минуту мог быть убит, ей было радостно. Почему это было так, Тимирева не понимала.
Одя тоже радовал ее – научился четко, будто взрослый человек, выговаривать два слова «мама» и «папа». Следом – слово «хахар». И – рисовал. Рисование стало неотъемлемой частью его бытия.
Анна Васильевна была молода, не позволяла, чтобы душа ее сохла, словно осенний лист, без мужского внимания, иногда она признавалась Сергею Николаевичу, что в ней сидит что-то бесовское. Тот, принимая слова жены за обычный молодой бред, который должен будет скоро пройти – это Тимирев знал по себе, все-таки он был старше жены, – лишь усмехался беспечно и с высоты своего возраста успокаивающе махал рукой.
– Все проходит... Абсолютно все. Пройдет и это.
Тогда же, весной, в Гельсингфорс переехала и семья Колчака. Подходящей квартиры для Софьи Федоровны не нашлось, селиться в том убогом углу, который снимал Колчак, семье было неприлично, и капитан первого ранга, человек небогатый, решил пойти на траты и снять номер в гостинице.
Гостиница была тихая, деревянная, уютная, со скрипучими полами и уютным таинственным треском, раздающимся в простенках – там жили домовые.
Номер Софье Федоровне понравился.
А летом они сняли дачу на живописном острове Бренде. Соседями их оказались Тимиревы. Тимиревы и Колчаки часто общались.
Анна Васильевна впоследствии написала так: «Я была молодая и веселая тогда, знакомых было много, были люди, которые за мной ухаживали, и поведение Александра Васильевича не давало мне повода думать, что отношение его ко мне более глубокое, чем у других».
Ничто не предвещало того, что эти люди, эти двое – Колчак и Тимирева – пойдут на все, чтобы разрушить свои семьи и соединиться. Причем соединиться не в церкви, под благословение батюшки, а в постели, едва ли не по-походному. Походная жизнь эта продолжалась без малого пять лет.
Видимо, бывают моменты, когда чувства подминают разум, делают людей безвольными – причем происходит это и с характерами очень сильными, в том числе и такими, как у Колчака.
Он пробовал бороться со своим увлечением, с тягой, лишившей его сна, но все было бесполезно: чувства оказались сильнее его.
Адмирал Трухачев все-таки слег – здоровье у него оказалось изношенным за годы скитаний по морям, и Колчак принял на себя командование Минной дивизией. Вначале на время – вдруг Трухачев поднимется, но Трухачеву становилось все хуже и хуже, и вскоре стало ясно, что контр-адмирал в строй уже не вернется, Колчаку придется «сесть на дивизию» постоянно.
Утверждение его в этой должности произошло стремительно – в два коротких дня: Колчака слишком хорошо знали в штабе морского ведомства.
Осень под Питером, на Белом море, в Финляндии всегда бывает пронзительно резкой, со свистящими ветрами и долгими изматывающими дождями, в которых стынет не только тело, но и душа. Гельсингфорс быстро потерял свою прелесть, стал неуютным, чужим. На столбах горели мертвенно тусклые, синие лампы. Они не были видны не только сверху, с бесшумно пролетающих над городом «цеппелинов», [131]но и снизу.
Подняв воротник шинели и промокнув едва ли не насквозь, Колчак шел в гостиницу – он теперь больше времени проводил в Ревеле, где находился штаб Минной дивизии, а не в Гельсингфорсе; в Гельсингфорсе он бывал только наездами и подумывал о том, что Софью Федоровну со Славиком надо будет тоже перевезти в Ревель. [132]
Недавно не стало Риты, Колчак, когда думал о ней, слышал сухие внутренние взрыды – в груди что-то хрипело, глаза жгло; спасти девочку не удалось – морские медики, лечившие ее, оказались бессильны. Рита умерла. А еще раньше не стало Кати – другой дочки Колчака.
Под ботинками хлюпала холодная осенняя мокреть, трижды встретились патрули, один раз начальник патруля, пожилой мичман, похожий на учителя гимназии, готовящегося уйти на пенсию, повернул было к Колчаку, но, увидев погоны капитана первого ранга, молча козырнул и зашлепал по лужам прочь, разбрызгивая во все стороны воду. Матросы с винтовками шли с ним рядом, плотно сжав мичмана с боков и грозно выставив перед собой штыки винтовок. Через несколько секунд они исчезли в темноте.
Промокшие ботинки неприятно хлюпали, ногам было холодно, Колчак подумал о том, что вот-вот заболеет. Единственное спасение – чашка крепкого кофе, а следом за кофе – стакан чаю с молоком и медом. Хотя вряд ли молоко и мед есть у Сони. Значит, тяжелый затяжной насморк с головной болью обеспечен. Придется молоко и мед заменить коньяком – насморк будет, но не такой тяжелый.
Шмыг-шмыг, шмыг-шмыг, – рождая тяжелые воспоминания, шлепали ботинки, разгребающие лужи, Колчак шел, не разбирая дороги, – по лужам, так по лужам, при этом могильном свете все равно ничего нельзя было разобрать. Человек в такой вязкой удушливой мгле делается слепым.
Неожиданно впереди возникла женская фигурка. Колчак не выдержал, громко хмыкнул: слепота хоть и имеет место быть, но она половинчатая, куриная. Ведь разглядел же мичман, начальник патруля, его погоны...
Он подумал, что фигурка сейчас метнется в сторону и исчезнет, как видение, но она не исчезла – какая-то запоздалая незнакомка продолжала двигаться по тротуару навстречу Колчаку. «Боже, а ведь я совсем отвык от женщин, – подумал он устало, – с матросней все, да с матросней. Надо же – идет женщина и не боится. В военном городе, в военную пору, среди военных людей. Здесь ведь все может случиться...»
Колчак приблизился к женщине и удивленно воскликнул:
– Вы?
Женщина с улыбкой остановилась перед ним и, будто горничная перед барином, сделала книксен.
– Я.
– Господи, Анна Васильевна, это так опасно – одна в ночном городе. А где ваш муж?
– Сергей Николаевич заседает в штабе, возможно, там останется и ночевать. Я ему носила горячую еду.
– В судках, конечно. Как солдату, сидящему в окопах? – Колчак не сдержал улыбки. Но в улыбке этой не было ничего насмешливого, скорее наоборот – сочувственное, располагающее к откровению.
Колчак умел улыбаться – улыбка преображала его лицо, даже кожа светлела на щеках. Он неожиданно виновато посмотрел себе под ноги.
– Мужчины воюют, а женщины переживают за них. Вы промокли? – В голосе Тимиревой появились сочувственные нотки.
Вместо ответа Колчак приподнял и опустил плечо, недовольно отметил: привязался откуда-то этот жест – приподнимать и опускать одно плечо, – надо обязательно освободиться от него. Хотя говорят, что жесты – вторая натура и освобождаться от них чрезвычайно трудно.
– Пустяки. – Он снова приподнял плечо и потерся о него щекой. – Каждый раз, когда я подхожу к Гельсингфорсу и вижу с командного мостика дома из красного кирпича, я думаю о вас – увижу или нет? Сегодня мне повезло.
– Александр Васильевич, Александр Васильевич... – Тимирева подняла указательный палец и погрозила им Колчаку, будто нашкодившему мальчишке. – Не лукавьте.
– Совершенно не думаю лукавить. Ни на грош. Я говорю правду.
– Совершенно не думаю лукавить. Ни на грош. Я говорю правду.
– Александр Васильевич! – Голос Тимиревой дрогнул, в нем возникло нечто незащищенное, беспомощное, она хотела сказать что-то еще, но не смогла, смутилась, закашлялась, голос у нее пропал.
– Я не знаю, что со мной происходит, – признался Колчак, – я пытаюсь запретить себе думать о вас, нещадно ругаю себя, если вы вдруг появляетесь в мыслях, и вместе с тем ничего не могу с собою поделать. Это сильнее меня. Иногда я даже о жене перестаю думать – думаю только о вас. Что это, Анна Васильевна? Болезнь? Наваждение? Как мне быть? – Колчак говорил горячо, путаясь в словах, – и это было неожиданно для него, как был неожиданностью и для нее весь этот разговор.
В мужской среде – а в кругу морских офицеров особенно – существует моральный запрет, который неукоснительно соблюдается, – не прикасаться к женам своих товарищей. Даже не глядеть в их сторону. Колчак этот запрет нарушил – он открылся, он практически признался в любви жене своего товарища – своего старого друга, которого очень хорошо знал. Знал едва ли не с юношеской поры, с Морского кадетского корпуса... Колчак поморщился про себя: «Ах, Сережа, Сережа», но на лице его ничего не отразилось.
Лицо было мокрым, словно Колчак плакал, стыдился проступка, который он совершил.
Тимирева молчала – она, похоже, тоже была ошеломлена признанием.
– Как мне быть? – переспросил Колчак. – Отказаться от вас?
Тимирева продолжала молчать. Опустила голову, копнула носком ботинка какой-то камушек на мостовой, вздохнула. Молчание оказалось затяжным. Колчак почувствовал в груди тихую боль, еще что-то щемящее, задержал в себе дыхание. Было слышно, как шипит в пузырящихся лужах мелкий дождик.
Когда Тимирева подняла голову, ее лицо тоже было мокрым.
– Не отказывайтесь, – наконец проговорила она. Проговорила совершенно беззвучно, ее голос слился с голосом дождя. – Пожалуйста, Александр Васильевич.
Колчак подумал о том, что в эту минуту он находится на распутье, у некоего верстового столба, от которого дорога может повести в одну сторону, и тогда его жизнь будет иметь один «сюжет», может повернуть в другую сторону, и тогда сюжет будет совсем иной, может быть и другой вариант...
Через две минуты они расстались.
Вечером они встретились вновь. У капитана первого ранга Штуббе, отмечавшего свой день рождения. Сергей Сергеевич Штуббе устроил этот праздник на широкую ногу, с довоенным размахом – из рефрижераторной установки своего крейсера достал ящик шампанского и двенадцать банок консервированных ананасов. На день рождения к нему приехал даже Эссен, с веселым видом расчесал пальцами рыжую бороду, из ящика выдернул бутылку с шампанским и щелкнул пальцем по холодному темному боку:
– Однако шикуете, батенька!
Штуббе промолчал.
Пробыл Эссен недолго. Когда он, уезжая, натягивал в прихожей на ботинки старомодные галоши, хозяин пожаловался ему:
– Я опасаюсь за свою жизнь, Николай Оттович! И за жизнь своего старшего офицера фон Бека тоже. На корабле среди матросов очень сильны антинемецкие настроения. Еще немного – и матросы будут расправляться с нами. – Добавил: – Не только с нами – со всеми офицерами, которые носят немецкие фамилии.
– А что я могу сделать? – Эссен потрепал пальцами свою рыжую бороду. – Я сам имею приставку к фамилии, противную приставку «фон» и нахожусь в таком же положении, как и вы. Я – немец. Выход вижу только в одном – в безупречном служении России. Когда матросы увидят это – отстанут.
Эссен знал, что говорил. Фамилия Колчака тоже была далека от русских корней, но тем не менее авторитет его на флоте был необычайно высок.
Тимирева была рассеянна, задумчива, вяло ковырялась вилкой в дольках ананаса и иногда через стол улыбалась Колчаку. Тот молчал. Произнес только короткий тост в честь именинника и снова замолчал. Он думал о Тимиревой, о том, что он сам себе устроил непростую жизнь. За столом находилась и Софья Федоровна – молчаливая, с осунувшимся лицом, еще не пришедшая в себя после смерти дочери, и Сергей Тимирев – как всегда, беспечный, ничего не подозревающий, он веселил публику, рассказывал анекдоты про кайзера. Это было очень модно – рассказывать анекдоты про кайзера.
Про жену свою Тимирев, похоже, забыл – ни разу не повернулся к ней, будто он существовал сам по себе, а она – сама по себе. Потом, поднявшись, наконец-то наклонился к Анне Васильевне:
– Извини, мне надо в штаб. Ты доберешься домой без меня?
Та словно очнулась, вздрогнула, потом взяла себя в руки, улыбнулась мужу:
– Конечно, доберусь. Не тревожься!
Тимирев отбыл. Колчак сразу почувствовал, что ему стало легче дышать. Но, с другой стороны, ему сделалось хуже, он понял, что сейчас любой его жест, любое проявление внимания к Ане Тимиревой сильно ударит по чести Сергея Николаевича. И по его собственной чести тоже.
Но изменить что-либо Колчак уже не мог. И хотя они жили каждый в своей семье – Анна Васильевна в своей, а Колчак в своей, – но в действительности этих семей уже не было.
Война шла. Колчак воевал лихо, с выдумкой. Минная дивизия при нем расцвела. За всю войну у Колчака была только одна неудача – зимой 1915 года он попытался поставить минные заграждения у Любавы и Мемеля, но не смог этого сделать – подорвался один из миноносцев.
Корабль набрал много воды, но не затонул. Его удалось на буксире притащить домой, в Ревель.
Ночью, совершенно невидимый в вязкой черной мгле, за несколько часов Колчак поставил мины у Виндавы, [133]которую немцы превратили в стоянку для своих кораблей. Набивалось их в тамошней бухте, как селедок в бочке, особенно в ночное время – ночью немцы по Балтике ходить боялись.
Утром в Виндавской бухте начали греметь взрывы – вначале подорвался миноносец, за ним задрал вверх нос второй – только железные детали в небо полетели, отдельные части достали даже до облаков и проткнули их, как пули, потом в воздухе оказался новенький крейсер последней модели. Немцы испуганно притихли: неужели русские сумели залезть к ним и сюда, так сказать, за пазуху? Выходило, что так.
Следом подорвался еще один миноносец. Немцы приуныли совсем.
Если на суше война переломилась в их пользу – «немаки» теснили русские полки на всех фронтах, заваливали их снарядами, рты заливали свинцом, чтобы солдаты в серых шинелях не кричали протяжное, ненавистное для немецкого уха «ура», душили газами, то на море они проигрывали.
Особенно успешно они начали действовать после того, как царь Николай Александрович Романов под давлением Гришки Распутина изгнал из главного армейского кресла великого князя Николая Николаевича и сам принялся руководить военными действиями. Великий князь был профессиональным военным, генералом – подчеркиваю – генералом, а царь – полковником. Звание, которое предполагает командование полком, не больше. Но Николай Александрович стал Верховным главнокомандующим. [134]
И начал проигрывать драку за дракой. На фронтах из-за ошибок, допущенных Ставкой, легли тысячи людей.
Хорошо, что у царя хватило ума не лезть в дела флота – тут, в «морской епархии», он совсем ничего не смыслил. Иначе и на море русский флот ждали бы одни неудачи. А пока все здесь шло ни шатко, ни валко. Там, где операции откровенно продували стратеги, вроде царя и главного российского штабиста генерала Алексеева, положение порою выравнивали солдатские штыки: все-таки штык русский всегда был крепче штыка прусского.
А вот на море немцы никак не могли переломить ситуацию – их все время поджидали неприятности. И они призывали небесные силы себе в помощь, требовали, чтобы те примерно наказали русских адмиралов Эссена и Колчака, Бахирева и Максимова. [135]
И хотя Колчак еще не был адмиралом, немцы ему досрочно прилепили на погоны черного орла – слишком уж допекали их колчаковские мины, слишком уж с великим уважением и великой ненавистью относилось к нему германское командование.
Контр-адмиралы носили в ту пору по одному орлу на эполетах, вице-адмиралы – по два, адмиралы полные – по три. Хотя в табели о рангах у моряков званий было едва ли не в половину меньше, чем у сухопутных. А это значило, что и давали их гораздо реже, тому пример и Колчак, который сколько времени проходил в лейтенантах, – но и волокиты было больше.
Впрочем, Колчак еще некоторое время походил и в капитан-лейтенантах – это звание на короткий срок было введено в России, но потом его упразднили, и Колчак снова оказался в лейтенантах.
Финский залив – маленький, «управлять» им легко, а вот Рижский залив – совсем иное дело, он – огромный, спрятаться там проще пареной репы, но Колчак и тут стал своим человеком и отсюда вытеснил «немаков» – кайзеровские корабли в конце концов перестали появляться и в Рижском заливе.
На суше дело становилось все хуже: немцы предприняли ряд толковых маневров и начали теснить правый фланг двенадцатой армии, загибая его в свиное ухо и открывая путь на Ригу, взобрались на несколько важных высот, оседлали их, поспешно укрепили, чтобы упрямцы-русские не вышибли своими контратаками, и оттуда принялись без всяких биноклей разглядывать Ригу.