Сейчас же возникла ситуация, когда из трех обстоятельств два были налицо.
Колчак вызвал к себе Смирнова.
– Ну вот, и все, Михаил Иванович, – сказал он устало. – Мне пора уходить с флота. Сегодня же. Завтра уходить будет поздно.
Смирнов принялся уговаривать Колчака, пытался найти нужные слова, но не находил их – все слова были деревянными, какими-то неубедительными.
– Нет, нет, нет! – твердо заявил Колчак и хлопнул ладонью по столу.
Потом небрежным щелчком отбил к Смирнову лист бумаги, лежавший перед ним на столе.
Это было прошение об отставке военному министру Керенскому – Гучков продержался в этом кресле недолго и передал портфель говорливому адвокату.
– Александр Васильевич! – умоляюще произнес Смирнов, прижал руку к груди.
– Нет, нет, нет и еще раз нет!
Керенский отказался принять отставку Колчака. Более того – начал по прямому телеграфному проводу уговаривать адмирала:
– Александр Васильевич, не торопитесь, прошу вас. Я скоро приеду в Севастополь, и мы с вами все уладим. Все обговорим, повстречаемся с матросами, убедим их... Поверьте мне.
Отношение Колчака к Керенскому было отрицательным, адмирал считал бывшего адвоката обычным болтуном, и чем больше уговаривал его Керенский, тем больше мрачнел Колчак.
Через несколько дней Керенский на роскошном поезде прибыл в Одессу. Колчак отправился туда на миноносце. Встреча с Керенским оставила у Колчака отвратительное впечатление. Разговаривая с ним, Колчак морщился, будто попал в не продезинфицированный матросский гальюн.
Из Одессы они вместе прибыли на миноносце в Севастополь. Керенский жаловался: слишком узкие, слишком тесные на миноносцах каюты! Нет бы сделать их пошире, поуютнее. Колчак, слушая бывшего адвоката, молчал.
В Севастополе Керенский развернулся во всю ширь, он выступал, выступал, выступал... Выступал на кораблях, во флотских экипажах, в паровозном депо, в ремонтных мастерских, в Морском собрании, он был готов выступать даже перед дворниками, считал, что его речи производят неизгладимое впечатление. По мнению же Колчака, речи Керенского не производили никакого впечатления.
Но как бы там ни было, Колчак решил пока не уходить в отставку, решил повременить – вдруг все наладится?!
Керенский уехал, и положение в Севастополе резко ухудшилось: на смену говорливому министру 27 мая прибыла внушительная делегация Балтийского флота. Состояла она в основном из анархиствующих братишек и большевиков, имевших твердый наказ Я. М. Свердлова: «Севастополь должен стать Кронштадтом юга». Прибывшие имели и другую цель: обязательно скомпрометировать Колчака.
«Братишки» с Балтики разгуливали по севастопольским бульварам, обрывали с каштанов свечи и жеманно нюхали их:
– Чего же вы адмирала своего никак не прогоните? Он – татарин, мусульманин, православных братишек ест с чесноком. Давным-давно находится на содержании у турок. Зарплату получает звонкими золотыми луидорами. Монета сия – не в пример деревянным николашкиным рублям. Сдаст «немакам» флот и ускачет прямиком в Стамбул, а оттуда – в Париж.
Черноморцы лениво отбрехивались – не все в агитации «братишек» им нравилось:
– Погодите малость, не загибайте слишком круто кочергу. Дайте разобраться.
– А чего разбираться-то? – хмыкали балтийцы. – Вашего Колчака на флот еще царь Николашка ставил... А где он сейчас, царь-то? Будь наша воля, мы бы вашего Колчана, – Колчака они упорно начали называть Колчаном, – привязали бы к березе да расстреляли гнилыми огурцами. Либо свинцовым пряником угостили бы. Промеж ушей. Ну, учитывая ваше к нему отношение и прошлые заслуги, дали бы сделать выбор – промеж ушей спереди или промеж ушей сзади. Колчану вашему – в отличие от вас, темных и забитых, на негров похожих, есть что защищать – у него золото в слитках скоплено за границей, два имения в Тверской губернии находится, одно в Ярославской, шесть доходных домов в Москве, три в Питере, один в Одессе, счета в Швейцарии и Италии. Чего медлите, братишки? На березовый сук его – и дело с концом!
Но черноморские «братишки» молчали. И медлили. Не всему в речах балтийцев они верили – кое-что смущало...
До Колчака эта агитация доходила, вызывала немую ярость – особенно сплетни насчет золотых слитков и доходных домов в Москве и Одессе. Все богатство, которое он нажил, вмещалось в два чемодана – он был нищ, как мичман, который только что поступил на службу.
– Имейте в виду, братишки, – предупреждали балтийцы, – ваш Колчак лично заинтересован в продолжении войны. Иначе ведь все его богатства пойдут козе под репку, станут народными. Это надо же столько награбить добра, а?
Балтийцы врали беззастенчиво. Черноморцы продолжали угрюмо молчать. Но видно было, что и они наливаются злобой, мрачно переглядываются друг с другом: они думали, что командующий их такой же нищий, как и они сами, такой же пролетарий, а он, оказывается, вона – доходные дома в Москве, Питере и Одессе, теплая человеческая кровь утром, которую ему подают в хрустальных стаканах, а в обед перед ним ставят жареного младенца. Это надо ж!
В конце концов балтийцы договорились до того, что Колчак – прусский помещик, имения у него есть не только в России, у него в Германии – несколько «латифундий». Еще есть «латифундии» в Австрии, в Италии и отель на берегу моря в Турции.
Колчак как услышал про отель на берегу моря в Турции – побелел. У него и голова в эти дни белеть начала.
Прыгнул в машину и помчался в Черноморский флотский экипаж, где шел митинг и его обливали грязью балтийские «братишки».
Митинг был огромным, во дворе экипажа, на плацу, волновалась плотная черная масса – собралось не менее пятнадцати тысяч человек. Посреди двора стоял грузовик, и на нем какой-то волосатый небритый человек, перепоясанный двумя пулеметными лентами, зажав в руке бескозырку, распространялся как раз насчет Колчака. Собравшиеся дымили цигарками и с интересом слушали оратора.
Выругавшись, Колчак хищной птицей взлетел в кузов грузовика. Оратор увидел его, согнулся, будто получил тычок кулаком в самое больное место, и у него перехватило дыхание.
– Ну, продолжайте, продолжайте, – тихо, яростно потребовал Колчак.
– Я все сказал, – угрюмо пробормотал оратор и нахлобучил на голову бескозырку. – Смерть мироедам! Долой войну!
– Ну, тогда скажу я. – Колчак подошел к краю кузова, засунул руки в карманы. – Такие вопросы, кто является прусским помещиком и имеет богатые «латифундии», а также доходные дома и отели в Турции, на берегу моря, надо обсуждать, глядя друг другу в глаза, а не трусливо, за спиной. Так вот... Кроме двух чемоданов с бельем, у меня ничего нет. И не было никогда. Не было недвижимого имущества, о котором только что распространялся этот господин... – он поискал глазами стремительно растворившегося в толпе «господина», перепоясанного пулеметными лентами, но слишком много матросов во дворе выглядело так же, мода такая пошла, не нашел его и с досадою дернул головой, – или товарищ... Мне без разницы. Безразлично, как называть его. Хоть дружком. Хоть бобиком.
В толпе кто-то захохотал.
– Правильно, называй его бобиком!
Выкрик был грубым, на «ты», но Колчак не обратил на него внимания.
– Я не имею имущества не только недвижимого – латифундий, доходных домов и отелей, я не имею имущества даже движимого, – продолжал Колчак. – Все оно погибло в Любаве, когда немцы накрыли ее артиллерийским огнем. Моя жена едва успела вывезти оттуда детей. Бросила в Любаве все... С четырнадцатого года я живу только тем, что у меня имеется в чемоданах. Больше у меня нет ничего!
– Врешь! – раздался из толпы тонкий, острый, как осколок стекла, голос.
Колчак вгляделся: голос раздался оттуда, где было больше всего людей, перепоясанных пулеметными лентами. Это были балтийцы. Колчак почувствовал, как в горле у него возник душный, какой-то волосатый ком, похожий на шарик от лапты, сделалось нечем дышать. Но он одолел себя.
– Врать не приучен с детства, с гимназической поры, – тихо и горько произнес Колчак. – В жизни не врал. Если кто-нибудь найдет где-нибудь у меня имение, доходный дом, постоялый двор, гостиницу, счет в банке или слиток золота – может считать это своим. Я немедленно перепишу все найденное на него.
Толпа молчала. Еще не кончив говорить, Колчак понял: этот раунд он выиграл. Легко, почти невесомо спрыгнул на землю, спокойно прошел к автомобилю – ни один возглас не прозвучал ему вслед, митинг продолжал молчать. Он сел на заднее сиденье и глухо, сдавленно бросив в спину водителю, пехотному прапорщику в потертой кожаной форме «Поехали!», откинулся назад. Автомобиль адмирала покинул просторный двор флотского экипажа.
Колчак был недоволен собою, недоволен тем, что опустился до толпы, до объяснений с нею, недоволен сбивчивой своей речью – она хоть и произвела впечатление на собравшихся, но произвела не выстроенностью, не четкостью и хлесткими словами, не блеском, не системой неоспоримых доказательств, которые отличают талантливого оратора от посредственного, а – внезапностью, натиском. Он выступил как посредственный оратор.
И если сегодня он выиграл схватку – сумел выиграть, – то завтра ее проиграет.
На дворе уже стоял июнь 1917 года. «Братишки» с Балтики изменили тактику и перестали твердить о несметных богатствах адмирала – всякому человеку невооруженным глазом было видно, что у Колчака нет никакого богатства, они начали дергать другую веревочку:
– Ваш Колчан, кореша-черноморцы, обыкновенный паркетный козел, который звание получил, танцуя «па де грас» с сучкой-императрицей. Пошаркал немного ногами по лакированному полу в Зимнем дворце – одного орла на погоны схлопотал, еще пошаркал немного – пожаловали второго орла. А кто-нибудь видел его в бою, а?
Черноморцы напряженно молчали.
– То-то и оно. – Балтийцы пальцами вышибали из носов содержимое прямо на плац флотского экипажа – будто из пожарных брандспойтов лупили. – А то, что он на мостике линкора к турецким берегам бегал, так это он к себе домой бегал. Почему бы не сбегать за казенный счет да на дармовой горючке? Адмирал он – плохой, а вот паркетный танцор, шаркун – отменный.
– А ордена? У него же полно боевых орденов!
– Что ордена! Их тоже за танцы дают. И знаете, сколько? Если взять в масштабах всей России – не сосчитать!
«Братишки» с Балтики лезли из кожи вон, чтобы сбить Колчака с ног. Собьют – и, считай, черноморский флот станет революционным. А пока он ни то, ни се. Следом за «паркетным шаркунством» они выдвинули новое обвинение адмиралу, именно обвинение, отличное от обычной митинговой обывальщины.
– Колчан сегодня ночью совершит контрреволюционный переворот. ЦВИКу вашему сделает цвик из пулеметов, собрание разгонит, непокорных шлепнет, тюх, которые наполовину наши, а наполовину нет, – утопит в море. Цвик, в общем. Полный цвик!
И это обвинение возымело действие, черноморцы не выдержали:
– Арестовать Колчака!
Шестого июня делегатское собрание вынесло решение: Колчака и Смирнова от должностей отстранить, вопрос об их аресте передать на рассмотрение судовых комитетов. Командующим избрать адмирала Лукина и «для работы с ним составить комиссию из 10 человек».
Колчак дома не появлялся, он находился на корабле – ему было стыдно, он боялся увидеть глаза Сонечки, глаза своего сына, который все уже понимал, он боялся унижения... А его унижали.
Лукин был обычным адмиралом, который звезд с неба не хватал, особо ничем не выделялся, с одним орлом на погонах. Почему именно его предпочли матросы, было непонятно. В конце концов Лукин так Лукин. Командовать ордой Колчак не хотел, да и не мог – это было противно. Жаль, что он поддался Керенскому, Гучкову, Смирнову, другим и не ушел с флота.
Ему противны были всякие революции с контрреволюциями, была бы его воля... Оставаться командующим больше было нельзя. Колчак вызвал к себе Смирнова:
– Михаил Иванович, подготовьте приказ о вступлении в новую должность вышеупомянутого контр-адмирала Лукина Be Ka.
– А вы? Как же вы, Александр Васильевич?
– Что я? Я – все, хватит! Вы же видели, какое решение приняла эта толпа!
Смирнов опустил голову и вздохнул – Колчак был прав, иного выхода для него не существовало, – прошептал горестно:
– Эх, Александр Васильевич, Александр Васильевич... История запомнит этот день – шестого июня семнадцатого года, она обязана его запомнить. Это черный день для флота российского.
В городе начались обыски и аресты офицеров. Колчак отправился на свой флагман – линкор «Георгий Победоносец», переименованный в «Свободную Россию». Хотя надо было бы ехать домой – ведь Софья Федоровна со Славиком могли оказаться в опасности... Одно он понимал: через сорок-пятьдесят минут после того, как он окажется дома, в квартиру обязательно вломятся матросы. Он боялся этого.
Пробормотал, стиснув кулаки:
– Эх, Сонечка! Говорил же я тебе: уезжай из Севастополя! Как можно скорее уезжай! В Париж, в Лондон, куда угодно, но только уезжай! Здесь жить опасно. А сейчас время потеряно.
Флагманский корабль уже перестал быть флагманским – штандарт командующего флотом был с него спущен.
Колчак молча прошел в свою каюту, так же молча повалился на диван. Закрыл глаза. Перед ним стремительно завертелся, заструился хоровод пятен, иногда из хоровода высовывалась тяжелая черная рука, скребла пальцами по пространству, стремясь дотянуться до его горла, до лица, не дотягивалась и исчезала. Потом высовывалась другая рука, такая же страшная, такая же черная... Апокалипсис какой-то! Конец света. Колчак застонал. Через несколько минут он забылся.
Очнулся от того, что в дверь кто-то настойчиво стучал. Колчак, разом скинув с себя остатки забытья, стремительно поднялся с дивана.
На пороге стояли трое матросов. Один из них – плутоватый, перехлестнутый патронными лентами, с двумя бомбами, висящими на новеньком офицерском поясе, и маузером, болтающимся на тонких кожаных ремешках, – был тот самый говорун, который выступал против Колчака во дворе флотского экипажа.
– Сдайте оружие, гражданин адмирал! – потребовал он с ехидной усмешкой.
– Чье это решение?
– Решение судового комитета. Разоружить всех офицеров без исключения. И вас в том числе.
Оружия у Колпака никогда не было, да и стрелять с поры северных экспедиций он ни разу не стрелял. Ни из винтовки, ни из револьвера, ни из пулемета.
Стоявший рядом с волосатым степенный седоусый матрос обескураженно отер рукою лицо, попросил Колчака:
– Вы, ваше высоко... гражданин адмирал, подчинитесь пока, а там разберемся.
Волосатый матрос глянул на него колюче, едко:
– А тебя, Ненашко, так и тянет адмиралу облизать задницу. Ты еще отпей из его ночного горшка!
– Дурак! – миролюбиво произнес Ненашко.
– У меня нет оружия, – сказал Колчак волосатому, внутри у него шевельнулось что-то нехорошее, но он быстро подавил в себе это ощущение и спокойно, в упор глянул на волосатого.
– Ни леворьвера, ни пистолета? – спросил тот.
«Волосан» задумчиво поскреб пальцами верхнюю губу – полную, красную, как у женщины, подергал уголком неряшливо обритого рта.
– А эта самая... ну, махалка с надписью «За храбрость». Это ведь тоже оружие.
У Колчака невольно потяжелело лицо, он подвигал нижней челюстью, ощупал языком вдавлины, оставшиеся от выпавших зубов, и, поняв, что эти люди ищут повод, чтобы придраться к нему, тихо произнес:
– Ладно, отдам наградную саблю.
Наградная сабля находилась у него в каюте, он держал ее на корабле, а не дома. Может быть, надо было держать дома, а не здесь? Тогда целее бы была? Если бы, да кабы... По лицу его пробежала судорога. Нет, все правильно. Он снял со стены саблю, поцеловал ее, прислушался к тому, что происходит за дверью каюты.
Матросы переминались с ноги на ногу, доносился скрип паркета – адмиральский этаж на линкоре был уложен паркетом, еще был слышен глухой, словно приходящий из далекого далека, бубнящий голос волосатого матроса – тот придирался к своим товарищам, возможно, требовал арестовать адмирала, но те не соглашались, и бубнящий голос наполнялся злостью, неприятным металлическим звоном... Колчак вытащил саблю из ножен, с тихим стуком вогнал назад, лицо его исказилось – саблю эту ему вручали не матросы, а отнимают матросы во главе с волосаном, пахнущим чесноком и гнилыми зубами.
Он решительно шагнул к двери, спросил у волосатого с плохо скрываемой яростью:
– Куда надо сдавать наградное оружие?
Тот ухмыльнулся, показал два желтоватых прокуренных клыка – Колчак невольно подумал, что таких людей, наверное, подбирают специально, чтобы производить аресты, расстрелы, экспроприации, ибо у человека, способного расстрелять другого только за то, что он носит офицерские погоны, не может быть человеческого лица.
– Итак, куда? – нетерпеливо повторил вопрос Колчак.
Волосатый расплылся в еще более широкой ухмылке, ткнул рукой себе за спину:
– В судовой комитет.
За его спиной, совсем недалеко, располагалась бронированная дверь с узким иллюминатором, над которым нависла тяжелая «ресница» с двумя закручивающимися барашками. Колчак, держа в одной руке саблю, решительно шагнул к двери, свободной рукой потянул вниз рычаг-заслонку, открыл дверь.
В лицо ему ударил лиловый вечерний свет. Солнце садилось прямо в воду, оставляя на ней длинный, извилистый, очень чистый красный след, будто кто выдавил из тюбика краску прямо на мелкую рябь рейда. Свет был лиловый, печальный, с тревожной костерной дымкой, заставляющей вспоминать прошлое, а солнечная дорожка – нестерпимо красной, похожей на разлитую кровь.
Колчаку показалось, что его загоняют в щель... в сапог – целого человека, с двумя ногами, с руками, с головой и сердцем, со всеми помыслами, разумением и понятием о мире... загоняют в сапог, в котором должен он отныне сидеть и подчиняться тому, что сапог пожелает...
Нет. Этого никогда не будет. Он шагнул к борту и еще раз поцеловал эфес сабли. Эфес был без нагромождений-завитков, без рельефа, без светской мишуры – обычная солдатская сабля с дорогой надписью и золотым эфесом. Колчак снова поцеловал эфес, приложился лбом к ножнам и, широко размахнувшись, швырнул саблю через борт в воду.