Нет. Этого никогда не будет. Он шагнул к борту и еще раз поцеловал эфес сабли. Эфес был без нагромождений-завитков, без рельефа, без светской мишуры – обычная солдатская сабля с дорогой надписью и золотым эфесом. Колчак снова поцеловал эфес, приложился лбом к ножнам и, широко размахнувшись, швырнул саблю через борт в воду.
Та косо изогнулась в полете, послала последний прощальный луч света в глаза людям и почти беззвучно, без единого всплеска вошла в воду.
Волосатый матрос, стоя позади Колчака, даже подпрыгнул, гулко бухнулся тяжелыми ботинками в металлический рифленый коврик, врезанный в паркет.
– А это вы напрасно, гражданин адмирал. – Он покраснел густо и сильно, даже уши и те сделались красными, на лбу проступил крупный пот. – За это придется ответить.
В Колчаке враз все погасло, стало спокойным, холодным – ни внутренней дрожи, ни обиды, ни злости, он произнес с усмешкой:
– Не вы мне дали Георгиевское оружие, не вам его и отнимать. [152]
Волосатый затопал ногами, взметнул над собой кулаки, но Ненашко схватил его за руку:
– Тихо, тихо, братишка!
В тот же вечер заседало делегатское собрание, которое должно было решить, что делать с Колчаком и начальником штаба флота Смирновым: то ли шлепнуть их и отправить рыбам на корм, то ли содрать с них погоны и пинком под зад вышвырнуть на берег – пусть катятся на все четыре стороны, то ли связать руки проволокой и по железной дороге, в арестантском вагоне доставить в революционный Петроград?
В выражениях разгулявшиеся революционные матросы не стеснялись, вели себя оскорбительно, но руки пока не распускали – знали о популярности Колчака на кораблях. Каждый корабль должен был вынести свою резолюцию и прислать ее в делегатское собрание.
От суммы резолюций и зависело – жить Колчаку со Смирновым или не жить.
Когда резолюции – часть катерами, часть по телеграфу – были доставлены в делегатское собрание и был произведен подсчет, то оказалось, что за арест Колчака высказалось только четыре корабля, 68 были против. За арест Смирнова – семь, против – пятьдесят.
«Братишки» с Балтики были обескуражены.
– Это что же такое получается? – вопили они. – Кому вы служите? Царским сатрапам и акулам мирового империализма! Корефаны! Арестуйте своего Колчака – и дело с концом! Дружба Балтийского и Черноморского флотов не должна от этого нарушиться. Она – вечная!
Но черноморцы не пошли на поводу у балтийских «братишек». Пока не пошли.
Вечером Колчак впервые обратил внимание, что он здорово поседел – белизна опорошила виски, прядями прошлась по темени – в черной плоской прическе проступали солевые борозды. Уголки плотно сжатого рта дергались.
Нервы находились на пределе, еще одно небольшое натяжение – и они порвутся.
У Вилли Сушона была хорошо налаженная разведка – он прекрасно был осведомлен о том, что происходит в Севастополе. Под шумок заседаний делегатского собрания, под агитацию волосатых «братишек» с Балтики он разминировал Босфор и в узкий безопасный проход бросил хорошо подлатанный крейсер «Бреслау» – надо было пошерстить ослабевшие румынские берега, вспомнить прошлое и показать, кто в здешних водах хозяин.
«Бреслау» утюгом ворвался в устье Дуная и раздолбал из пушек митингующие полки, как раз принимавшие резолюцию «Долой войну!» и «Немцы – наши братья!». Бреслау показал им братьев – в воздух полетели оторванные ноги, руки и головы говорливых агитаторов.
Но пушечной пальбой дело не закончилось. «Бреслау» высадил на берег десант, захватил пленных, сжег укрепления и беспрепятственно растворился в розовой морской дымке и вернулся с почетом на базу: крейсер с лихвой разделался за прошлые свои унижения.
Контр-адмирал Лукин, занявший место Колчака, палец о палец не ударил, чтобы помешать «Бреслау» и Вилли Сушону.
Через четыре дня после развала флота – десятого июня 1917 года – Колчак уехал в Петроград.
Возвращаться в Севастополь он не хотел. Хватит!
Единственное, что его успокаивало: здесь, в Петрограде, он будет ближе к Анне Васильевне Тимиревой – оттуда, из Севастополя, до нее было очень далеко, расстояние угнетало Колчака.
С Анной Васильевной все было в порядке, она была жива, здорова, «цвела»...
Семья Колчака осталась в Крыму.
В Севастополь Колчак, как и планировал, больше не вернулся, и флоту Черноморскому больше не удалось взять ту высоту, на которой он находился при нем. Все это осталось в прошлом.
Сам же Колчак оказался не у дел.
Часть четвертая Верховный правитель
Известие об Октябрьской революции в России Колчак получил в Штатах и не придал ему особого значения: одной революцией больше, одной меньше – все едино. Россия сейчас была похожа на большой кипящий котел, в котором в конце концов сварится все, абсолютно все, как и абсолютно все превратится в некое безвкусное едово, в кашу, где будет смешано и сало, и компот, и свежие фрукты, и затхлая солонина. Всякая еда, которая готовится на политическом костре, бывает именно такой. Политику Колчак по-прежнему не любил, считая ее грязной.
О семье своей Колчак не беспокоился – ему сказали, что Софья Федоровна вместе со Славиком благополучно покинула Севастополь и сейчас находится в Париже, живет там под присмотром старого друга Колчака контр-адмирала Погуляева. [153]
Сергеевич Погуляев учился вместе с Колчаком в Морском кадетском корпусе, в одном выпуске. Одно время Погуляев был морским агентом во Франции, до Михаила Ивановича Смирнова [154]занимал должность начальника штаба Черноморского флота, а летом в чине контр-адмирала зачислен во французские военно-морские силы. А адмирал во Франции, как известно, может многое.
Но сведения эти были неверные, и Колчаку надо было все же побеспокоиться – Софья Федоровна сейчас находилась в России, пряталась в семьях знакомых моряков, ждала мужа, а десятилетнего Славика, которого она начала называть Ростиком, отправила в Каменец-Подольский, на свою родину, к закадычной подруге, с которой вместе провела детство.
Там Славика приняли как родного, ни соседям, ни близким не стали объяснять, чей это сын, – появился мальчик и появился, а чей он – угрюмый, молчаливый, излишне серьезный, – дела никому быть не должно.
Часто Софья Федоровна доставала пожелтевшие бумажки, которые носила вместе с узелком вещей, – собственные письма мужу, которые отправляла ему на Балтику, – он привез их в Севастополь и отдал Софье Федоровне.
Одно из писем всякий раз вызывало у нее слезы, и она, не стесняясь, хлюпала носом. Письмо начиналось, как некая абракадабра: «Мыняма папа гм цыбабе канапу. Мыняма у цыбабы цалу». Это она пробовала писать письмо мужу под диктовку сына.
Сейчас она могла только вспомнить, что «канапа» в переводе со Славикова языка на нормальный – конфета. Ниже она сообщала мужу: «У Славушки прорезались два коренных зуба. Я купила ему щеточку, и он усердно чистит зубы себе. Сейчас раздевается и показывает мне, как он это делает, а то „цыбабы будет гляники“.
«Гляники» – это грязненький. По утрам он говорил матери: «Поля тявать». «Такой забавный», – отмечала Софья Федоровна.
Иногда она прикладывала к лицу листок, втягивала ноздрями далекий сухой дух, исходящий от бумаги, и глаза у нее опять невольно делались мокрыми: это был запах прошлого, давно ушедших дней, запах того, что никогда уже не вернется.
По ночам в Севастополе громыхали выстрелы, по городу ходили перепоясанные пулеметными лентами патрули – «братишки» с Балтики окончательно одержали победу, и, конечно, узнай эти бравые молодцы, что она – жена «самого Колчака» – ей не поздоровится. Тут же отведут в овраг и прикончат из маузера, даже не посмотрев на то, что она женщина.
Надо было выбираться из Севастополя, но выбираться она не спешила – Фомин, которого муж когда-то перевел с Балтики сюда, в Крым, сказал, что располагает верными сведениями: Александр Васильевич должен вернуться в Севастополь. И не один, а с вооруженными отрядами, которые живо поставят «братишек» на место. И Софья Федоровна ждала мужа, ждала в Севастополе, никуда отсюда не трогаясь.
В Севастополе хоть было не голодно, не то что в Петрограде, где, как она знала от Фомина, было, например, очень голодно, холодно. Пайка хлеба составляла пятьдесят граммов на человека, а там как сам обернешься. Повезет – добудешь еще пятьдесят граммов, выменяешь их, отдав новые ботинки либо шелковое платье, не повезет – останешься голодным. И это – в богатом сытом городе, где столы всегда ломились от еды – даже в простых извозчичьих трактирах подавали не только уху с расстегаями, борщи с чесночными шаньгами и демидовские пироги, но и супы мипотаж-натюрель, фаже из рябчиков, тур-тюшо, мясо с цимброном и пиво с огромными ростовскими раками. А сейчас – пятьдесят жалких граммов тяжелого, как глина, черного хлеба, который прилипает к пальцам и к зубам.
Виски жгла боль, в горле хлюпали слезы, но глаза были сухи, они увлажнялись, лишь когда она доставала свои письма и перечитывала их – собственные строки били, как тревожные удары колокола, рождали боль и неодолимо тянули заглянуть в прошлое.
«Дорогой мой Сашенька! Пыталась писать тебе под Славушкину диктовку, но, как видишь, получается все одно и то же: „мыняма папа“ и потом опять сначала „мыняма папа“.
Она беззвучно втянула воздух, покрутила головой от того, что внутри сжалось и похолодело. Такое состояние бывает перед несчастьем, в преддверии его.
Под окном послышался мат, и гулко ударил выстрел. Софья Федоровна отогнула краешек портьеры. Какой-то матрос с винтовкой наперевес, широко расставляя ноги, будто находился на палубе во время сильного шторма, гнался за шустрой старушонкой, одетой во все черное.
«Анархист, – определила Софья Федоровна. – Из лютых бомбистов. Господи, когда же все это кончится?» Она отерла пальцами один глаз, потом другой.
Старушка оказалась проворнее матроса, тот вновь прокричал что-то пьяное, матерное, неразборчивое, вторично ударил по старушке из винтовки, та шарахнулась от пули в сторону и через несколько мгновений исчезла в узком проходном дворе. Матрос, раскорячившись, шагнул было туда, но в следующий миг остановился: старушка исчезла. Словно сквозь землю провалилась. Как нечистая сила. Только что была, тонкими своими ножонками, обтянутыми черными чулками, стригла воздух и вдруг исчезла.
Вид у матроса сделался растерянный и смешной. Он резко повернулся, глянул на противоположную сторону улицы, как будто старушка могла исчезнуть там. Софье Федоровне показалось, что матрос увидел ее. Она поспешно отодвинулась от портьеры, уходя под прикрытие стены.
Узнав про мирные переговоры России с Германией, [155]Колчак возмутился:
– Какие могут быть переговоры с этим сухоруким барабанщиком?
Кайзера Вильгельма Второго звали по-разному, в том числе и барабанщиком, учитывая, наверное, особые способности этого усатого, похожего на кота человека – он умел лихо играть на флейте, а также на различных свирелях, губных гармошках и тому подобное, мог даже исполнить какую-нибудь немудреную мелодию на боцманской дудке, вполне прилично бренчал на фортепьяно и любил высоким голосом распевать патриотические песни, дирижировал оркестрами в концертных залах и соборах – и делал это также неплохо, тискал мандолину, выдавливая из нее грустные звуки, писал пьесы, стихи и самое главное – любил и умел произносить барабанные речи.
– Барабанщика надо добивать в его же барабане – сунуть головой внутрь, как в котел, и задолбать до смерти барабанными палочками. Либо просто сварить с перцем и лавровым листом и отдать собакам. Никакого мира, никаких кабальных бумаг. Они что там, в Питере, совсем мозгов лишены? Барабанщик – мужик зубастый, ему протяни палец, он оттяпает всю руку.
Всякие мирные переговоры с немцами Колчак считал унизительными, поэтому, понимая, что Россия воевать с немцами уже не будет, попросился на службу к англичанам, в частности на Месопотамский фронт, [156]где находились русские части, которые провели несколько успешных наступательных операций, а корпус генерала Н. Н. Баратова, умело поддержав атаки англичан на Багдад, вышел непосредственно в плодородную Месопотамскую долину.
К этой поре в Месопотамии умер от холеры генерал Фредерик Мод, [157]командовавший английскими войсками, и его величеству королю Великобритании срочно понадобились грамотные военные, желательно с генеральскими звездами на погонах. Но при бурном проявлении патриотизма почему-то никто не изъявлял особого желания ехать в места, где от холеры как мухи мрут генералы... Тогда что же приходится говорить о простых солдатах?
Колчак был готов ехать в Месопотамию – и вовсе не затем, чтобы конкретно заменить почившего в бозе сухопутного генерала, – он ехал воевать с немцами. И готов был занять любую должность. Хоть командира роты.
Он побывал уже в нескольких странах. Остановки были длительными, изматывающими, Колчак физически ощущал, что он стремительно стареет, находясь где-нибудь в Иокогаме, – гораздо быстрее стареет, чем у себя дома, в России. Неверно говорят, что дороги удлиняют человеку жизнь. Совсем наоборот – укорачивают. Он сильно тосковал по России, не понимал, почему оттуда так редко поступают свежие сообщения; кроме одной, главной новости, что Россия ведет унизительные переговоры с Германией (и еще, пожалуй, известия о том, что дома произошла революция), он не знал ничего. Ну будто тяжелый пыльный полог свалился с небес и отгородил Россию от остального мира. Так недолго и забыть. Впрочем, вряд ли.
У него с собою был целый альбом фотокарточек. Очень дорогих, милых. Фотоснимки Тимиревой, Софьи Федоровны, Славика, покойного отца. Узнав, что Софья Федоровны все-таки не смогла покинуть Севастополь, Колчак обеспокоенно заметался: как быть, чем ей помочь? Помочь было нечем. Осталось только молиться за нее да переживать.
Еще были письма. Письма, которые он писал Анне Васильевне и с опозданием отсылал в Россию, не зная, доходят они туда или нет.
«Я с двумя своими спутниками принят на службу Его Величества Короля Англии и еду на Месопотамский фронт, – сообщал он в письме. – Где и что я буду делать там – не знаю. Это выяснится по прибытии в штаб Месопотамской армии, куда я уезжаю via [158]Шанхай, Сингапур, Коломбо, Бомбей. В своей просьбе, обращенной к английскому послу, переданной правительству Его Величества, я сказал: не могу признать мира, который пытается заключить моя страна и равно правительство с врагами...»
Кстати, это он повторял постоянно, на встречах с самыми разными людьми, с генералами и послами, со швейцарами гостиниц и таксистами.
«Обязательства моей Родины перед союзниками я считаю своими обязательствами. Я хочу продолжать и участвовать в войне на стороне Великобритании, т. к. считаю, что Великобритания никогда не сложит оружия перед Германией. Я желаю служить Его Величеству Королю Великобритании, т. к. его задача – победа над Германией – единственный путь к благу не только его страны, но и моей Родины.
На вопрос посла, какие мои желания в отношении положения и места службы, я сказал, что, прося короля принять меня на службу, я предоставляю себя всецело в распоряжение его правительства. У меня нет никаких претензий или желаний относительно положения, кроме одного – Fight». [159]
Письма были для него неким спасением, он отдыхал, когда сочинял их.
Путь Колчака из Штатов, где он находился во главе военно-морской миссии, [160]был долгим. Вначале он остановился в Японии, потом в Сингапуре.
«Я затопил камин, поставил Ваш портрет на стол и долго говорил с Вами, а потом решил Вам писать? – это строки из письма, присланного Колчаком Тимиревой из Сингапура. – Когда дойдет письмо до Вас да и дойдет ли? Где Вы, моя милая, моя дорогая Анна Васильевна, в Кисловодске ли Вы, или в Бочево, или, может быть, в Гельсингфорсе? Не задаю вопросов – Вы знаете, что все, что относится до Вас, мне так дорого, что Вы сами ответите мне...»
В Сингапуре информационную глухоту словно бы прорвало. В газетах появилось сразу несколько сообщений из России. И все – тревожные.
«Сегодня я прочел в газетах про двухдневные убийства офицеров в Севастополе – наконец-то Черноморскому флоту не стыдно перед Балтийским. Фамилий погибших, конечно, не приводится, но думаю, что погибло много хороших офицеров. Из Севастополя, где была моя семья, я имею известия только от сентября. Никаких ответов на мои телеграммы, письма нет. Офицеры, которые туда отправились с моими письмами, ничего не сообщают, и я не знаю, доехали ли они до Севастополя. Что с моей семьей, что с моими друзьями сталось в эти дни, я ничего не знаю. Нехорошо, очень нехорошо».
Колчак, написав эти слова, действительно почувствовал себя нехорошо – строчки перед глазами запрыгали, поползли в сторону: а что если и Соня со Славиком попали под дула матросских винтовок?
Стихия темных людей, особенно в России, – беспощадная, неукротимая, ее можно сдержать только с помощью винтовок, – сметает все, что у нее оказывается на пути. Не жалеет даже детей.
Он подкинул в камин несколько кривоватых, колючих, мелко нарубленных веток – с настоящими дровами в душном влажном Сингапуре было плохо, служки из гостиницы привозили их на тележках из-за города и распределяли по номерам – в каждую комнату, где имелся камин, понемногу.
К одной из веток прилипла большая рыжая улитка, Колчак поспешно выдернул деревяшку из огня, щелчком сбил с нее улитку, потом снова сунул ветку в пламя.
Улитка, костяно хряпнув панцирем, шлепнулась на пол, выпростала из завитка влажную пятку, осторожно ощупала ею пол.
Колчак сделал несколько частых вдохов-выдохов, утишая внутреннюю боль, выглянул в окно на мокрую, занесенную туманом улицу, по которой бежал рикша в прилипшей к телу рубашке, оглядывался по сторонам в поисках седока и что-то кричал протяжно, горько – слова разобрать было невозможно, кричал он по-китайски, – боль, возникшая внутри, вместо того чтобы угаснуть, сделалась сильнее.