Улитка, костяно хряпнув панцирем, шлепнулась на пол, выпростала из завитка влажную пятку, осторожно ощупала ею пол.
Колчак сделал несколько частых вдохов-выдохов, утишая внутреннюю боль, выглянул в окно на мокрую, занесенную туманом улицу, по которой бежал рикша в прилипшей к телу рубашке, оглядывался по сторонам в поисках седока и что-то кричал протяжно, горько – слова разобрать было невозможно, кричал он по-китайски, – боль, возникшая внутри, вместо того чтобы угаснуть, сделалась сильнее.
Сколько людей погибло в Севастополе, кто именно, здешние газеты не сообщали. А что, если действительно в эту мясорубку угодила и Соня? Сколько раз он говорил ей, требовал, убеждал: «Уезжай в Париж, там ты будешь в безопасности», но Соня не уезжала, все чего-то ждала.
Лишь на лице ее появлялось обиженно-упрямое, какое-то выжидательное выражение, да глаза начинали сухо поблескивать. Будто старые монеты.
Он попытался мысленно представить, где сейчас находятся две самые дорогие его женщины, помотал в воздухе рукой, словно призывая на помощь чей-то всевидящий дух, твердил губы. Анна Васильевна скорее всего сейчас находилась в Петрограде, а вот где конкретно находилась сейчас Сонечка... Он вновь вяло помотал рукой, услышал, как в голове встревоженно затрещал сверчок – что-то случилось в его крепком организме... А вот что произошло конкретно, он не мог понять.
Неужели Сонечка до сих пор продолжает оставаться в этом страшном Севастополе?
Он ошибался – Анны Васильевны уже не было в Петрограде, она вместе с мужем тряслась в вагоне на жесткой полке бывшего трансконтинентального экспресса, лишившегося прежней роскоши и удобств, и думала о Колчаке.
В Питере было голодно, кусочка хлеба, выдаваемого по карточкам, хватало лишь на два судорожных глотка и один нюх, все, что имелось в доме съедобного, было съедено, Сергей Николаевич даже пробовал варить суп из новенького матросского ремня, но потом с искаженным лицом зашвырнул ремень в бак с мусором и, уединившись у себя в кабинете, долго сидел с прижатыми к лицу руками. Одя плакал.
Анна Васильевна понимала, что ругать мужа за то, что он такой бестолковый, необоротистый в быту, бесполезно – этого человека уже не переделать, а потом она понимала, что надо сдерживать в себе извечную потребность русской женщины ругаться: слишком много петербургские бабы ругаются и сквалыжничают, это даже стало притчей во языцах.
Тимирев был одет в штатское платье – он вышел в отставку в чине контр-адмирала и ехал теперь на Дальний Восток с поручением, данным ему в канцелярии самого Ленина, – ликвидировать имущество тамошнего флота. Брест-Литовский мир был только что заключен и заключен на самых невыгодных для России условиях.
На руках у Тимирева имелся специальный мандат, в кармане хрустели командировочные – плохо отпечатанные керенки, [161]поражали воображение их большие суммы. Раньше миллионеров в России было раз, два и обчелся, теперь миллионером сделался каждый второй.
Когда отъехали от Питера километров на шестьдесят и за окнами замелькали убогие виды заснеженных станций с водокачками, вяло трясущими на ветру полуоборванными рукавами, с разбитыми крышами домов и пепелищами, рождающими в душе холод, с голодными собаками и людьми, которые выглядели голоднее собак, Тимирев нерешительно поднялся с нижней полки, на которой сидел.
– Аня!
– Что?
– В этом поезде имеется вагон-ресторан.
– Ну и что?
– Мы можем туда пойти и, если удастся, пообедать. Раньше в поездах подавали прекрасную отварную стерлядь, украинский борщ с пампушками и телятину в глиняных горшочках с черносливовым пюре...
– Наивный! – уничижительно произнесла Анна Васильевна. – Все это осталось в прошлом. Вместе с государем Николаем Александровичем.
– Не скажи, – возразил Сергей Николаевич. – Я все-таки схожу в вагон-ресторан.
– Тогда и я с тобой. Чего уж ты без меня? – Она неожиданно нахмурилась, приложила ко лбу палец. – А как же вещи? У нас с тобой много вещей. Вдруг украдут?
– Не украдут. Кому нужны наши жалкие манатки?
Чемодан, который они везли с собой, был неказистый, фибровый, лысый; потертости имел такие, что, казалось, ткни пальцем – и фибра провалится насквозь, – с такими чемоданами по здешним дорогам ездили только мешочники.
Тем не менее они попросили какую-то девушку с трогательно-беззащитным лицом и глазами, готовыми в любую минуту увлажниться, присмотреть за их «манатками» – чемоданом и большой брезентовой сумкой, которую они поставили на верхнюю багажную полку, заткнули за чемодан, чтобы не было видно: в сумке этой Анна Васильевна везла меховую горжетку – на случай, если во Владивостоке будет холодно, вещь очень нужную.
Вагон-ресторан находился в центре поезда. Сергей Николаевич почувствовал этот вагон издали – остановился в одном из тамбуров и поднял указательный палец:
– Чуешь, Анечка?
– Что? – рассеянно и хмуро спросила та.
– Хлебом пахнет. Пахнет настоящим, свежим, недавно испеченным пшеничным хлебом. Через два вагона будет ресторан – ровно через два...
Сергей Николаевич оказался прав.
Первое, что они увидели, войдя в ресторанный салон, был хлеб. Хлеб горками лежал на тарелках – наложен был вольно, с верхом, без всякого счета, на каждом столе. Анна Васильевна переглянулась с мужем и сглотнула слюну: они не верили, что такое хлебное изобилие может находиться рядом с голодом.
Сели за стол и дружно потянулись к хлебу. Им не успели еще ничего принести – ни вкусно пахнущего супа с клецками и настоящими мясными фрикадельками – Одя, как пить дать, назвал бы их крокодилками, ни гуляша с картофельным пюре (настоящее рабоче-крестьянское блюдо), – как тарелка оказалась пустой.
– Однако, – произнес Тимирев пристыженно.
Им поставили вторую тарелку с хлебом. Через несколько минут и эта тарелка была пуста.
– Вот тебе и однако, – удрученно проговорила Анна Васильевна.
Похоже, поезд этот, хоть и имел раскуроченные спальные вагоны, и ресторан, который вот-вот должен был сползти со своих осей – слишком нетрезво он раскачивался на кривых, громко стучащих колесах, – и паровоз, чье нутро скоро должно было прогореть от жара и черного ядовитого дыма, но ворвались они в эту жизнь из жизни совсем иной, которую даже не хотелось вспоминать.
Обед был сытный – в свой вагон они вернулись с приятной тяжестью в теле и неким отупением в мозгах, – после такого обеда очень хотелось спать.
Утром – новый сюрприз: пришли в вагон-ресторан, а там за столом, тесно прижавшись друг к другу, сидит давно знакомое семейство каперанга Петра Ильича Крашенинникова – он сам, жена его Евгения Ивановна и двое славных их детишек, Маша и Сережа.
Крашенинников, как увидел Тимирева, так и привстал на бархатной ресторанной лавке:
– Ба-ба-ба!
Воистину, какая-то сказка все это, сказка, не иначе. Женщины обнялись, расцеловались и в следующую минуту заплакали.
– Вы куда едете? – стерев слезы с глаз, спросила Анна Васильевна у Евгении Ивановны, улыбнулась с робкой надеждой: а вдруг они вместе направляются во Владивосток?
– Пока в Харбин, а дальше не знаем – как повезет... Может быть, в Шанхай. Если, конечно, удастся там зацепиться. – Крашенинникова также стерла слезы с глаз, улыбнулась: – Ну и встреча!
– Да, – согласилась Анна Васильевна.
– Вы обратили внимание, Анечка, что на станциях здесь продают вещи невыносимо вкусные: молоко, лепешки, яйца? В Питере нам такая еда даже сниться перестала.
– Я вот все думаю: а почему нельзя скупить все это и послать в Петроград? Ведь там же от голода умирают дети.
– Видимо, кто-то специально этого не хочет. Побаивается: не пущать, запретить, ограничить, предупредить, расстрелять, арестовать, закопать, связать, прибить гвоздями к стенке...
– Наверное, наверное, – со слабой улыбкой наклонила голову Крашенинникова.
Решили все переместиться в один вагон – скорее всего, в тот, в котором ехали Тимиревы, он был получше, покрепче, потеплее.
Поезд шел медленно. По ночам предпочитал отстаиваться на станциях, чтобы не угодить в лапы какой-нибудь банды – в лесах, подступающих к самым рельсам, постреливали, иногда схватки происходили такие ожесточенные, что в ход пускали даже артиллерию, и тогда трещали стволы вековых деревьев, тяжело шмякались на землю срубленные макушки, и, случалось, снаряды скручивали в рогульки железнодорожные рельсы.
Днем же поезд продолжал аккуратно наматывать километры на колеса.
Все зависело от локомотива – если паровоз попадался старый, дырявый, со сгнившим нутром, то тогда и плелись еле-еле – по пять-шесть километров, если же железнодорожное начальство выделяло машину поновее, то и жизнь казалась пассажирам поезда веселее – можно было даже в окошко полюбоваться на проплывающие мимо пейзажи.
Но главным по-прежнему оставалось – не угодить в ловушку, не вывернуть карманы в руки каким-нибудь бандюкам в мерлушковых папахах и волчьих малахаях, которые вели настоящую охоту за поездами.
Но главным по-прежнему оставалось – не угодить в ловушку, не вывернуть карманы в руки каким-нибудь бандюкам в мерлушковых папахах и волчьих малахаях, которые вели настоящую охоту за поездами.
Постепенно подобралась компания – «теплая», как, усмехаясь, охарактеризовала ее Анна Васильевна: Тимиревы, Крашенинниковы, девушка с влажными оленьими глазами по имени Женя – она так же, как и Крашенинниковы, ехала в Харбин, к родителям – путейским служащим, двое бравых пареньков-лицеистов, напористых, как гусары давыдовской поры, с пробивающимися на лице темными усиками.
Иногда, когда останавливались на какой-нибудь дальней железнодорожной станции, в голову приходила невольная мысль о двух параллельно существующих жизнях: одна протекала в поезде, в движении, на колесах, другая – у других людей, на земле, она стояла мертво, никуда не двигалась, и эти две жизни никак не соприкасались, не смыкались, они текли параллельно друг другу, и тогда сам собою возникал вопрос: неужели такое может быть?
Где-то шла война, бушевал Дон, [162]уже погиб от шального красного снаряда генерал Корнилов, [163]поднимал свою голову чехословацкий корпус, составленный из пленных и управляемый каким-то отставной козы барабанщиком – бывшим ветеринаром, а их поезд все продолжал оставаться вне времени, вне событий, вне России, хотя и занимал место в пространстве, был осязаем.
Когда уезжали из Петрограда, там трещали морозы, какие в Питере бывали редко, на улицах валялись замерзшие трупы людей, если где-то подавала голос собака, то добрый десяток страждущих незамедлительно бросался на лай, чтобы беднягу изловить, спустить с нее шкуру и бросить в кастрюлю, а сейчас уже была весна, от морозов ничего, кроме худых воспоминаний, не осталось, – и чем дальше уходили на восток, тем чаще попадался цветущий багульник, тем оживленнее делалась природа.
Так добрались до Иркутска, где и случилась осечка: поезд застрял мертво – ни туда, ни сюда.
Простояли сутки, за первыми – вторые, потом третьи, затем – четвертые. Жизнь без движения начала надоедать. Стали исподволь спрашивать – не в лоб, а исподволь, в лоб совершенно ничего нельзя было узнать, никто ничего не говорил, – в чем же дело, почему остановился поезд? Или дым в паровозе кончился?
Оказалось, впереди идут бои. Забастовали рабочие черемховских копей, взялись за оружие. Проезд дальше – только по специальным пропускам. Такого пропуска ни у Тимиревых, ни у Крашенинниковых не было. Сергей Николаевич пошел к коменданту станции.
Тот сидел раздраженный, усталый, с портупеей, вдавившейся в погон под тяжестью маузера. На столе, среди бумаг, также лежал маузер.
Погоны на кителе этого человека были парадные, золотые, полковничьи.
– Не могу дать вам такого пропуска, – мрачно проговорил комендант.
– Почему?
– Не имею права, – комендант подозрительно сощурил глаза. – А у вас, гражданин, какое звание?
– Контр-адмирал.
– Почему без погон? Где ваши погоны?
– Вышел в отставку, потому и без погон. – О том, что у него лежит в кармане командировочное предписание от советской власти, выданное аж в самом Смольном, Тимирев не говорил, и правильно делал – этот царский полковник, еще не снявший с кителя погон, запросто мог поставить его к стенке. – Доберусь до Владивостока, там, если прикажут, погоны надену снова.
Тимирев не лукавил, он, несмотря на предписание, служить советской власти не собирался, но если его снова призовут под Андреевский флаг и заставят вспомнить о присяге, данной государю, колебаться он не будет ни минуты.
Пропуск ему добыть не удалось.
Несколько человек все-таки получили эту бумагу, погрузились в отдельный вагон – нераскуроченный, спальный, с мягкими диванами – и покатили дальше. Счастливчикам завидовал весь поезд.
Собственно, что до Хабаровска, что до Харбина оставалось одинаково, казалось – это совсем не далеко, стоит только заглянуть за горизонт, как увидишь Хабаровск. Но близок локоть, да не укусишь. Тимирев нервничал, ругался, иногда наведывался в вагон-ресторан, без Анны Васильевны – там приказывал налить в стакан водки, залпом выпивал и заедал свежей, собранной ресторанной бригадой прямо на снежных проплешинах черемшой.
Время шло, будущее казалось мутным, неопределенность выбивала из колеи. Когда удастся сняться с якоря, было непонятно.
Тут свои недюженные способности проявили братья-лицеисты, они показали, на что способна современная молодежь: умудрились достать документы некой загадочной компании, то ли русско-канадской, то ли американо-русской – какой именно, не понял никто, вписали туда фамилии Крашенинниковых, Тимиревых, девушки Жени и свои собственные, под эту грубо сработанную, явно фальшивую бумагу получили пропуск – один на всех, коллективный – и покатили дальше.
Места боев усеченный поезд старался проскочить на скорости. Во многих местах глаза пугали своей чернотой сожженные бараки, вонзившие в небо горелые стропила, будто орудийные стволы, водокачки с обрезанными рукавами, несколько вокзалов были спалены, в стенах вместо окон красовались угрюмые, обметанные сажей провалы. Пахло смертью.
А сопки уже окрашивались в белый цвет, будто невесты, – багульник уже отцвел, начала цвести черемуха.
На одной из станций, уже на подступах к Хабаровску, Анна Васильевна вдруг увидела человека, показавшегося ей знакомым.
Тот покупал у крохотной аккуратной старушки-карлицы варенье. Анна Васильевна вгляделась в этого человека: где же она его видела? Где? В Любаве, в Ревеле, в Кронштадте?
По перрону бродили тощие длиннорылые свиньи. Они были хорошо знакомы с правилами железнодорожного движения – ни одна из них никогда не попадала под колеса паровоза или вагона. Свиньи вольно ходили и по городу.
Молодой человек купил у карлицы две банки варенья, повернулся, и Анна Васильевна наконец узнала его: это был Боря Рыбалтовский – лейтенант, который когда-то на «Цесаревиче» служил под началом ее мужа; Анна Васильевна безуспешно пыталась обратить на себя его внимание, но Рыбалтовский не дал растопить свое сердце, остался верен мужскому долгу... Потом он пропал.
– Господи, это вы, Боря? – неверяще воскликнула Анна Васильевна.
– Как видите, – неохотно отозвался Рыбалтовский. – Собственной персоной.
– Как вы здесь очутились?
– Не знаю. – Он усмехнулся и отвел глаза в сторону, на важную, шерстистую, будто овца, свинью, вышагивающую по перрону с видом дежурного начальника вокзала. На боку свиньи было жирно выведено дегтем «Транс-Сиб». – Как-то так, занесло...
– Здесь находится Сергей Николаевич, в вагоне. – Она оглянулась. Их укороченный состав находился далеко от станции, стоял практически в тупике. – Не хотите повидаться?
– Вы знаете, Анна Васильевна, очень хочу. Но не могу. – Движения Рыбалтовского вдруг сделались суетливыми. – Я очень спешу. В следующий раз – обязательно. А сейчас не могу. Извините!
– Куда вы, Боря, направляетесь?
– Думаю добраться до Харбина.
– Зачем?
Он как-то странно, испытующе посмотрел на нее:
– Там сейчас находится Колчак.
Анна Васильевна невольно вздрогнула, по лицу ее пробежала тень, и она тесно прижалась плечом к Жене, стоявшей рядом. Уточнила, едва шевеля деревянными, враз переставшими слушаться губами:
– Александр Васильевич?
– Так точно! Александр Васильевич.
Глаза у Анны Васильевны влажно заблестели, она перевела взгляд с Рыбалтовского на недалекую церковь, откуда после утренней службы возвращались люди. Теперь, кроме Владивостока, у нее появилась новая цель – Харбин. Она обязательно должна побывать в Харбине, обязательно должна повидать Колчака. Губы у Анны Васильевны задрожали, растеклись в слабой неверящей улыбке.
Она даже не заметила, как Рыбалтовский, сухо поклонившись, исчез.
Женя, стоявшая рядом, все поняла – эти вещи женщины, обладающие более тонкой кожей, чем мужчины, ощущают очень хорошо, – порылась в сумочке, чтобы найти листок бумаги и карандаш. Она хотела прямо тут же, на перроне, оставить Анне Васильевне свой харбинский адpес. Спросила почти машинально, на всякий случай, хотя можно было и не спрашивать, она хорошо знала ответ:
– Вы приедете ко мне в Харбин?
Анна Васильевна ответила не задумываясь, тотчас же, радостно зазвеневшим голосом:
– Приеду!
Колчак к этой поре действительно переместился в Китай, только находился он не в Харбине, а в Пекине.
Он сидел в маленьком номере гостиницы и, простуженный, усталый, слушал, как за окнами бесится дождь. У него в последнее время все чаще и чаще возникало ощущение, что им играют, как обычной игрушкой, переставляют с места на место, дают незначительное задание и опять переставляют на новое место, словно не знают, куда эту ценную безделушку в конце концов определить.
За его спиной состоялся какой-то сговор, это Колчак ощущал явственно – с ним обошлись, как с обычным товаром на рынке. На Месопотамский фронт он так и не попал: ему объяснили, что военные действия там сошли на нет, русские части, дотоле храбро колотившие немцев, разбежались, да и Россия, заключив мир на самых невыгодных, которые только можно было придумать, условиях, выбыла из войны. А посему надлежит господину Колчаку, поступившему на службу в английские вооруженные силы, явиться в Китай. Здесь для него тоже найдется дело. И дело это будет горячим и интересным.