Из вагона начали стрелять, красные были отбиты. Поезд ушел. Так, беспамятную, Машу и увезли в глубь России — в Забайкалье.
Гитара да окровавленное платьице — вот все, что у нее было сначала. Но мужчины, охочие до ее нежной красоты, всегда в нужное время пересекали ее путь, а потому Машенька то и дело пригревалась под крылышком то у одного, то у другого покровителя. У нее даже заводились кое-какие веселенькие побрякушки, она даже кое-как обживалась на этом невеселом пути — прежде всего потому, что поняла: на мужчину надейся, но и сама не плошай. Поэтому в редкие минуты одиночества Маша утешалась созерцанием маленького своего капитала, скопленного неустанным, привычным (и по-прежнему приятным) трудом. Капитал состоял из двух десятков золотых монет, нескольких колечек, нескольких сережек, пары цепочек и браслетки с сапфирами (а может, с бериллами, она точно не знала) точно такого цвета, как ее чудные, сияющие глазки. Перебирая камушки, Маша тешила себя надеждой, что богатство свое приумножит. И приумножала-таки!
На станции Даурия она задержалась вовсе не оттого, что ей понравился местный климат. Климат как раз был препоганейший: пронизывающий ветер или жара лютая, знойная, влажная. Старожилы рассказывали, что и зимы здесь просто невыносимые, морозы невиданные. Нет, Даурия не нравилась Маше. Однако с этой станции путь лежал уже за кордон, в Маньчжурию, в Китай, значит. И Маша впервые задумалась: а в самом ли деле она хочет, чтобы ветер революции перенес ее за границу, в страну чужую? Пора ли ей покидать Россию? Или еще немножечко погодить?
Вот она и годила, привычно меняя любовников, а в промежутках распевая песенки на сцене привокзального ресторанчика, который мигом открыл в этой богом забытой глуши какой-то оборотистый малый армянской национальности. С тех пор Маша на всю жизнь зауважала кавказцев…
То есть она пошла-таки в артистки — смеха ради и денег для, и песенка про шарабан стала-таки ее коронным номером. Пошла в ход и всякая цыганщина, которая когда-то так нравилась Юрочке Каратыгину. Поэтому одним прозвищем Маши было — Машка Шарабан, а вторым — Цыганка Маша. Последнее прозвище было тем более забавно, что ни на какую цыганку она совершенно не была похожа — с ее-то голубыми глазами и русою косой! Однако стоило ей накинуть на плечи расписной платок и начать отбивать чечетку, мелко сотрясая наливную грудь, как вообще никакого табора не было нужно — на всех хватало и этой беленькой «цыганочки».
Как всегда, особенный успех имела Маша у господ офицеров, а их здесь, в Даурии, причем офицеров казачьих, было немало. Среди них имелся один, который очень сильно Маше нравился. Звали его Григорий Михайлович Семенов, и лет ему было под тридцать. Его смуглое лицо с узкими напряженными глазами (Григорий Семенов был наполовину бурят) приводило Машу в восторг, а полное к ней, беленькой и голубоглазенькой певичке, равнодушие этот восторг еще усиливало. Маша не ошиблась, выбрав именно его героем своего нового романа, потому что человеком он был поистине замечательным.
Родился Григорий Семенов в 1890 году в поселке Куранжа Дурулгиевской станицы Забайкалья в богатой казачьей семье. С детства свободно болтал по-монгольски и по-бурятски. Сначала получил домашнее образование, потом выучился говорить по-английски, по-китайски и по-японски. Окончил Оренбургское казачье юнкерское училище, получив похвальный лист и чин хорунжего. Назначение Семенов получил в 1-й Верхнеудинский полк Забайкальского казачьего войска, но через три недели был откомандирован в Монголию для производства маршрутных съемок. Здесь он мигом подружился с монгольским монархом Богдо-гэгеном. Сердце монгола Семенов завоевал, когда перевел для него «Устав кавалерийской службы русской армии», а также стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Не станем дискутировать о качестве поэтического перевода — судя по всему, монгольского государя оно устраивало, а это, в конце концов, самое главное.
В декабре 1911 года, сразу после провозглашения независимости Монголии от Китая, Семенов со своим полком поддержал монголов в столкновениях с китайским гарнизоном столицы, города Урги, однако русский консул посчитал, что это может быть расценено как нарушение нейтралитета России, и Семенов был отозван из Урги. Путь до Троицкосавска, где стоял его полк — 335 верст, — он покрыл за двадцать шесть часов непрерывного галопа. Погодка в декабре — минус 45 градусов… Григорий Михайлович едва не угодил под суд за самоуправство в Урге, однако был всего лишь переведен в 1-й Нерчинский полк, отправленный на Западный фронт Первой мировой войны.
В ноябре 1914 года прусские уланы, налетев на штаб полка, захватили его знамя. Возвращавшийся из разведки со своей полусотней, Семенов случайно наткнулся на них, развернул казаков в цепь, повел в атаку на врага (улан было вдвое больше, чем казаков) и отбил полковое знамя, за что получил Георгиевский орден 4-й степени. Через три недели казаки под командованием Семенова отбили у немцев большой обоз и взяли в плен двух подполковников. Григорий Михайлович получил Золотое Георгиевское оружие и был награжден орденом Св. Владимира 3-й степени.
В июне 1917 года есаул Семенов по приказу Временного правительства прибыл в Петроград. Понаблюдав воцарившееся безвластие, встревоженный активностью большевистских агитаторов в столице, он предложил полковнику Муравьеву, командующему добровольческими частями, арестовать членов Петроградского совета как агентов вражеской страны, немедленно судить их военно-полевым судом и тут же привести приговор в исполнение. Затем, если потребуется, арестовать Временное правительство и от имени народа просить верховного главнокомандующего — генерала от кавалерии Брусилова — стать диктатором.
Муравьев доложил о плане Брусилову, но тот отказался от его осуществления. Как подумаешь, что история России могла бы пойти совершенно другим путем… Но не пошла.
Семенов отбыл в Иркутск с мандатом комиссара Временного правительства сформировать монголо-бурятскую часть. Но раньше, чем он приступил к работе, пришло известие о том, что власть в России переменилась.
Ненависть Семенова к большевикам, возникшая еще в Петрограде, ничуть не уменьшилась после этого известия. Он решил начать свою собственную войну с ненавистным племенем.
На станции Маньчжурия находился большевистский гарнизон. Семенов убедил начальника станции предоставить свободный эшелон в тридцать теплушек, оборудованных нарами и печами, и отправить его на станцию Даурия, якобы для того, чтобы загрузить свой «монголо-бурятский полк», которого в действительности и в помине не было. На следующий день ни свет ни заря «полк» прибыл на станцию Маньчжурия. Он состоял из семи человек во главе с войсковым старшиной бароном Унгерном. Никому и в голову не пришло, что полка нет, а состав прибыл почти пустой. Но уже к семи часам русский гарнизон был разоружен семью казаками, посажен в эшелон и в десять утра отправлен в глубь России. Таким образом, под контролем Семенова оказались две станции, где он создал два гарнизона — даурский и маньчжурский, а потом на их основе был собран Особый маньчжурский отряд, который позднее вырос до армии. На станции Даурия Забайкальской железной дороги Семенов организовал штаб и стал походным атаманом Уссурийского казачьего войска.
Однако в те дни, когда Маша Шарабан положила свой голубенький глазок на бравого атамана, его лихие усы порядочно-таки обвисли. Семенов хотел привести свое войско под белые знамена, однако денег платить казакам у него не было. Не было денег даже на корм лошадям, и вопрос стоял так: отряды придется распустить. Не грабить же дацаны![2] Семенов считал себя частью не только русского, но и бурятского народа, а потому святотатство совершить не мог.
Приватные беседы о великих целях, как это меж русскими людьми принято, велись либо за рюмкой чаю, либо за чашкой водки, стало быть, в каком-нибудь кабаке. Станция Даурия заведениями не изобиловала, оттого и собирались спасители Отечества чаще всего в пристанционном ресторанчике, уже названном меж завсегдатаями «Шарабаном» — в честь наиболее часто исполнявшейся тут песенки. Так что Маша была частенько за столик атамана приглашаема, нежно или грубо, в зависимости от его настроения, и, поскольку Господь дал человеку уши для того, чтобы слышать, она волей-неволей нередко становилась слушательницей бесед о том, что стала-де Святая Русь на краешек бездны, а спасти ее может только уссурийское да забайкальское казачество. Да вот же беда — денег нету на сие богоугодное дело!
Тогда в один прекрасный день Маша вдруг вынула из ушей сережки, сняла с шеи цепочку, сдернула с запястья браслетку с камешками чистого голубого цвета — сапфирами, а может, даже и бериллами, в точности как ее глазки! — и брякнула все на стол перед Семеновым.
— Примите, господин атаман, мое пожертвование! — воскликнула она, блестя глазами, полными слез — то ли от умиления высокой минутою, то ли от запоздалой жалости к заработанным тяжким трудом, столь бережно хранимым побрякушкам, с которыми — Маша это прекрасно знала! — она расстается навсегда. — На великое дело, на защиту Руси жертвую. Примите, не обидьте сироту отказом и сами не обижайтесь, что скуден дар мой. Все отдаю, что имею!
На самом же деле в подоле Машиной юбки было зашито еще несколько перстеньков да цепочек. Ну и, конечно, Юрочкино памятное колечко она отдала бы только вместе с пальчиком, на кое оно было надето незабвенным другом. Однако, рассудила она, всякая святость должна же иметь свои пределы! А то как бы при жизни не вознестись на небо, коли вообще все отдашь. Ходить по земле Маше еще не надоело…
Однако именно в это мгновение случилось так, что она была от этой самой ненадоевшей земли внезапно оторвана и вознесена… правда, не слишком высоко, а на руки атамана. Григорий Михайлович с волнением заглянул в ее чудные влажные глазки своими — черными, узкими, напряженными, а потом сомкнул свои усы с ее устами, запечатлев (как писывали в старинных романах) на алых Машиных губках поцелуй столь жаркий, что у обоих у них моментально закружилась голова. И сие головокружение прошло, только когда оба рухнули в атаманову постель, которой Маша больше не покидала.
Нет, конечно, она не лежала в ней круглыми сутками — однако на ночь непременно в эту постель возвращалась, ибо Григорий Михайлович теперь считал милую певичку чем-то вроде своего личного талисмана. Ведь как-то так случилось, что после Машиного пожертвования деньги рекой потекли от ведомых и неведомых жертвователей, семеновское движение окрепло. 7 апреля 1918 года атаман начал свое первое наступление на красных. А после прихода к власти в Сибири адмирала Колчака в ноябре того же года атаман Семенов, не без небольших препирательств, признал его власть. Под командованием Колчака Семенов дослужился до звания генерал-лейтенанта.
Григорий Михайлович возвышался сам и возвышал свою новую подругу. И в один прекрасный день даже повенчался с Машей Глебовой, так что теперь она звалась Машей Семеновой, вернее — Марией Михайловной Семеновой. Теперь она разъезжала в собственном поезде, выкрашенном в желтый цвет забайкальского казачества, а китайские газеты называли ее «божественным цветком» и «небесным лотосом»…
Ничего продавать Маше больше не надобилось — напротив, гардероб ее сделался теперь весьма разнообразен. Именно тогда полюбила она не только камушки, но и меха, сделалась истинным знатоком «мягкой рухляди», как выражались в старину. И какой-нибудь простенькой рыжей лиске предпочитала соболей или горностаев, причем это предпочтение сохранилось у нее на всю жизнь.
Слабость Маши вскоре сделалась известна, и на пороге ее дома в Чите — штаб атамана перевелся в то время в Читу, сдавшуюся на полную его милость, — то и дело начали возникать некие личности с подношениями: в знак глубочайшей симпатии к белому движению вообще и атаманше Маше в частности. Правда, потом выяснялось, что меха, камни, монеты и украшения были не более чем взяткой, у каждого из посетителей было какое-то дело до атамана, требовавшее протекции. К самому Семенову с взяткой сунуться было смерти подобно, он взяточников не терпел и в лучшем случае гнал взашей, а то, случалось, стрелял прямо на пороге — если вставал не с той ноги. Ну что ж, зато Маша была доброй и охотно помогала людям, чем могла.
Она вообще искренне старалась нравиться людям, даже пыталась завязать дружбу с генеральшей Нацваловой.
Это была звезда читинского высшего света: актриса, поэтесса, образованная женщина, жгучая красавица — совсем в другом стиле, чем Маша. К несчастью, порядочная ехидна, выскочек не терпевшая… Ее супруг, тридцатипятилетний генерал Николай Георгиевич Нацвалов, входил в ближайшее окружение Семенова: был начальником штаба Особого маньчжурского отряда — личной гвардии атамана.
Зинаида Александровна до появления мадам Глебовой-Семеновой безраздельно царила в высшем читинском свете. Она привыкла кружить мужчинам головы и не сомневалась, что новый лидер Белого движения вскоре станет ее послушным орудием. Однако Семенов был из тех мужчин, которые боятся умных женщин, авансов генеральши не замечал, в ее салоне в одиночку не появлялся: на его подвернутой калачиком левой руке всегда висела украшенная мехами и шелестящая шелками Маша — с неизменным цветастым платочком на обнаженных плечиках.
Розы на том платочке приводили Зинаиду Александровну, обладавшую тонким, изощренным, пожалуй, даже декадентским вкусом, в исступление! Была отпущена одна шпилька, потом другая, третья, десятая… Нашлись доброхоты, которые довели эти выпады до Машиных розовых, отягощенных гроздьями бриллиантов ушек. Впрочем, мадам Семенова была не дура и понимала, что Зинаида Александровна видит в ней только горничную и с трудом удерживается, чтобы не велеть ей подать себе сумочку, шляпку или почистить себе ботинки. Дамская антипатия быстро переросла в откровенную вражду. Маша перестала бывать у Нацваловой, и наступило охлаждение между Семеновым и начальником его личной гвардии… Люди проницательные предсказывали, что добром все это не кончится.
Так оно и вышло.
Сначала в дела атаманские серьезные Маша не совалась, помогала взяточникам по мелочам — ну там получить разрешение на открытие лавочки (Семенов всякую мелочь в Чите держал под контролем), отмазать единственного сына от непременного призыва под знамена Белого движения… Однако постепенно она забирала силу нешуточную и даже начала позволять себе умничать. Например, судила о том, правильно или неправильно вершит Григорий Михайлович суд и расправу, или сокрушалась, что он проходит мимо денег, которые ему — ради освобождения России! — так нужны и которые, можно сказать, на дороге валяются, только поднимать их не ленись.
Ну ладно, не на земле. Но они лежали в карманах местных золотопромышленников. Ведь Даурский край и Забайкалье считались землями золотоносными, людей, разбогатевших на золоте, здесь было много, очень много, но далеко не все они спешили раскошеливаться на поддержку атамана и его войска. Значит, надо было их заставить… Единомышленников в сем деле Маша нашла в лице полковника Степанова, командира бронепоезда атамана, а главное, в лице адъютанта своего мужа, есаула Владимира Торчинова.
Последний игрой своих черных глаз весьма Маше напоминал Юрия Каратыгина, которого она в глубине души никогда не забывала. И нежен он был почти так же, как Юрочка… К тому времени Маше несколько поднадоел тот штурм унд дранг[3] в постели, который был единственным предпочитаемым способом любви Григория Михайловича. Она любила мужчин сильных, но не грубых. А родимый муж был, увы, груб… С другой стороны, кто он — казак лихой, орел степной! Кто его учил нежности и обходительности?
А может быть, виной всему вовсе не Григорий Семенов, а непостоянная Машенькина натура? И просто не создана она была для тихого семейного счастья?
Короче говоря, не износив после свадьбы башмаков, завела Маша любовника, этого вот Володю Торчинова, который был ей предан, как пес, и который потворствовал всем ее прихотям — как любовным, так и житейским.
Это многие подозревали, некоторые знали наверняка, однако те и другие молчали. Первому же идиоту, который попытался открыть атаману глаза на неверность его подруги, Семенов глаза закрыл навеки с помощью двух пуль: сначала выбил правое око с окосицею, потом и левое… просто так, для симметрии. Более охотников разоблачать Машин адюльтер не находилось, и она жила припеваючи, соблюдая, разумеется, необходимую осторожность.
Торчинов и сдружил Машу с полковником Степановым. Нет, с этим у нее ничего такого не было. Они стали обыкновенными единомышленниками, которые негласно решили помочь Семенову пополнить казну движения с помощью экспроприации экспроприаторов. То, что к указанным экспроприаторам принадлежали золотопромышленники, разбогатевшие преимущественно благодаря своим собственным трудам, ни Машу, ни Степанова не останавливало: они боролись против угнетения земных недр!
Исстари в тайге, лежавшей близ Маньчжурии и Монголии, пошаливали хунхузы: китайские разбойники, обиравшие и убивавшие золотодобытчиков и искателей женьшеня. Иногда хунхузы-одиночки сбивались в шайки и нападали на русские селения, грабя их и убивая всех подряд. Когда Семенов забрал власть в Забайкалье, хунхузы поджали хвосты, и какое-то время о них ничего не было слышно. Но вот постепенно они снова осмелели. Именно им было приписано убийство богатого иркутского золотопромышленника Шумова, который отбыл из Читы с большим грузом золота, но до дому не добрался — пропал, а вскоре случайно был найден в реке Селенге с простреленной головой.