Про мою маму и про меня - Исаева Елена Львовна 7 стр.


– А сама не догадываешься, что я написал?

– Догадываюсь, но всё-таки – вдруг не то.

– То, то… три слова.

– Эх, старой стала, а взрослой не стала.

– Так ведь это хорошо.

– Да, хорошо! Фигушки.

– «Фигушки»! (Это он произнёс почти нараспев и благоговейно.) Ты так в детстве говорила! Вернуться бы туда обратно – в детство!

– Да, хорошо там было. И мы маленькие, и матери молодые. Сады цвели – сирень, вишни… Во всём Лазовском переулке.

– Я тебе рвал…

– Рвал – это мягко сказано! Мама утром просыпается – в школу идти – всё крыльцо сиренью завалено! Мама только успела её в комнату занести – в вёдра поставить, как соседка примчалась… «Редкий сорт сирени! Муж всю ночь с дубиной караулил, только под утро часа в четыре уснул – всё оборвали! Подчистую! Это что же делается, Вера Николаевна? Это же ваши ученики! Больше некому!» Мама сделала строгое лицо – а что она ещё могла сделать? – сказала: «Я пройду по классам. Я разберусь». – «Уж разберитесь, пожалуйста! Из школы надо выгонять за такие дела!» – не унималась женщина. «Мы примем меры», – опять пообещала мама. Она очень боялась, что женщина почувствует запах своей сирени, которая благоухала за дверью. Мама потом так смеялась. Она у нас в Ленинградском районе самым знаменитым педагогом была, а тут опять история с географией! А я в чём опять виновата?

– Мы вместе с Витькой рвали. Тебе легко принесли – ты ж на первом этаже. Потом Витькиной Тоньке пошли – на балкон – на второй этаж забрасывать. А там – верёвки бельевые. Никак не попадём – букет застревает, падает обратно. Весь истрепался. Вид потерял. Пошли второй раз в этот же сад. Вот тут мужик уже проснулся – еле ноги унесли.

– Тоже мне подвиг – чужую сирень воровать.

– Да на кой им эта сирень? Они ж всю жизнь жили – лаялись. А нам с Витькой – для чувства. Разница.

Игоряшка стал звонить нам через день.

– Я бы каждый день тебе звонил, но боюсь, что надоем.

– И я тебя пошлю, как в детстве? – улыбалась мама.

– Да… Ты у меня знаешь на какую букву в записной книжке записана?

– На какую? На «К»?

– Не-а.

– На «П»? Попова?

– Не-а. На «Л».

– Почему – на «Л»? – Мама честно не понимала.

– Потому что «Любовь»… Помнишь, я высоко на дерево залез? Все сбежались…

– Такое не забывается. В тот день был очень сильный ветер. И тебя так страшно мотало на том дереве высоко-высоко над землёй…

– Если бы ты тогда сказала: «Прыгай!» – я бы с того дерева прыгнул… даже без парашюта.

С дерева-то – да. А вот приехать… Мама не выдержала:

– Приезжай… Боишься?

– Боюсь, – как-то неуверенно ответил Игоряшка.

Я поняла, что у нас некоторые проблемы.

Я стала уговаривать маму сделать решительный шаг первой.

– Чего тут ехать-то до «Аэропорта»? Давай я с тобой поеду? Договорись только – когда.

– Отстань от меня. А то плакать буду. Лучше – отстань!

Тётя Галя говорила маме мечтательно:

– Счастливая ты, Катька. Меня, если два месяца не даю, мужики ненавидеть начинают, да ещё гадости распускают, сплетни… А тебе уже четвёртый месяц звонит. И чем ты его держишь?

Ситуация складывалась какая-то тупиковая.

– А хочешь, давай вообще никогда не встречаться, а только по телефону разговаривать. Будет, как у Лермонтова: «Чтоб весь день, всю ночь, мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел…» Будем друг друга представлять молодыми… – предлагала мама совершенно серьёзно.

Он на это как-то не среагировал. Он увлеченно вспоминал:

– А помнишь, как-то на Новый год я тебе на подоконнике на снегу написал: «С Новым годом! Желаю счастья!»…

– Да! – сразу перестраивалась мама, потому что про детство вспоминать всегда приятно. – Уже на первом курсе… Я к экзаменам готовилась. Мама с утра увидела, что на подоконнике на снегу что-то написано, валенки надела, побежала по сугробам смотреть, что там. С этой стороны никак прочесть не могла. Я её отговаривала, испугалась – вдруг там какая-нибудь гадость… Очень всё-таки я тебя мучила…

– Разве я мог тебе гадость? Скажешь тоже. Ты для меня… всё. А мучила… Что ж… Да ты не мучила… Просто не любила…

– А помнишь, как ты каждый вечер говорил мне «спокойной ночи»?

– Конечно, – смеялся он.

Мама не один раз рассказывала мне, что до сих пор в ушах у неё стоит этот чистый звук трубы в сумраке надо всей окраинной тогда Ленинградкой, над ещё не снесёнными деревянными домами, над «Аэропортом», ещё утопающим в садах: «Спокойной ночи, мой друг любимый. Под этот мотив хорошие сны присниться должны…»

– Ты меня не любишь! – спохватывалась вдруг мама. – Мне так плохо одной, а ты боишься приехать! Вот в детстве ты смелее был. Помнишь, сначала всё ходил позади меня? А однажды я иду по нашей улице, а ты сзади, и вдруг говоришь: «И что это я хожу за тобой, как паж за королевой? Пойду-ка я рядом!» И пошёл. Я так удивилась…

– А помнишь, я к тебе пришёл как-то в мае, уже совсем тепло было, вишни во дворах вовсю цвели. Ты вышла ко мне на крыльцо, а девчонки в соседнем дворе песни пели. Увидели нас вдвоём и тут же затянули: «В рубашке нарядной к своей ненаглядной…»

– А я и не поняла сначала, чего это ты вдруг в их сторону посмотрел и усмехнулся… А помнишь, как ты искал меня на школьном вечере? В окно на первом этаже в актовый зал заглядывал.

– А ты откуда знаешь? Тебя же нигде не было.

– Была! У тебя перед носом на подоконнике сидела! Мы с Томкой Богдановой на этом самом окне устроились – только спиной к вам! И через открытую фрамугу отлично слышали, как вы с Витькой переговаривались на улице: «Не видишь, где она? – Не вижу! Может, вообще, не пришла? – Может, в коридор вышла? – Пойдём там тоже посмотрим!..»

– Так это твоя спина мешала мне тебя в зале разыскивать? Надо же! Чудеса! Ну, со спины-то вы все одинаковые были – как цыплята в инкубаторе – все в школьных формах, фартучках, ленточках…

– А Томка хихикать начала, ей так и хотелось обернуться! А я ей прошептала: «Сиди смирно! Не поворачивай голову!»

– Не хотела ко мне выходить?

– Не хотела. Танцевать хотела… Но знаешь, мне правда очень смешно… и весело было, что ты меня разыскиваешь, а я сижу прямо перед тобой только через стекло, а ты поверх моего плеча в зал вглядываешься… меня ищешь… ищешь…

Сколько бы ещё было этих «а помнишь…». И всё по телефону!

В общем, нервы у меня не выдержали. Я решила сама это дело с мёртвой точки сдвинуть. Я подумала, может, он из-за меня не едет? Всё-таки дочка, почти уже взрослая. Стесняется, как я на это посмотрю. Так надо с ним познакомиться. Я ему понравлюсь. Найдём общий язык. И всё будет легче. Я позвонила потихоньку от мамы. Ну, потому что ведь она бы точно запретила эту самодеятельность.

– Здравствуйте… Это говорит Лена, дочка Кати.

– Здравствуйте.

– Знаете, у меня к вам разговор есть важный. Только это не по телефону. Вы сейчас дома? Можно, я приеду?

– Я?.. То есть… я… э…

Нельзя было терять инициативу, и я решительно проговорила:

– Так я выезжаю. Буду через час.

– А… адрес…

– Я знаю. Вы в том же подъезде, что и тётя Галя, только на втором этаже. Да?

– Да. Так.

Я поехала. Я нашла эту пятиэтажку. Я поднялась на второй этаж, я подошла к этой двери и, переведя дыхание, позвонила.

Я слышала, как он тихо подошёл к двери с той стороны. Я позвонила ещё раз – настойчивей, чтоб не сомневался, что это я, что я – к нему. Он стоял, дышал и не открывал. Я позвонила снова, уже не так уверенно, даже просительно. Я уже поняла, что он не откроет.

Больше я не звонила. Я стояла перед этой дверью старой коричневой обивки, за которой находилось мамино детское прошлое и которое я не в состоянии была отворить перед мамой. Мне даже показалось по дыханию, что он заплакал. Он плакал там за дверью и не открывал. И я ничего-ничего не могла сделать… Я ощутила мировую, космическую, вселенскую беспомощность. Ещё большую, чем когда умер папа. Потому что тогда было всё ясно – ничего исправить нельзя, потому что папа умер. А здесь… все ещё были живы, а исправить уже ничего было нельзя. Но – почему? Почему?..

Я возвратилась домой и села к маме на диван.

Мне самой хотелось лечь носом к стенке и больше не вставать. Но это была уже мамина прерогатива, поэтому я не могла себе этого позволить.

Прошла неделя. Игоряшка больше не позвонил ни разу.

– Мне вообще никто не нужен. Мне с тобой хорошо. Что-то Игоряшка пропал. Неделю уже не звонит. Ты заметила? И у Гальки не спросишь – в отпуск уехала.

– «Найдём тебе другого – честного», – вспомнила я любимую мамину фразу из фильма «Берегись автомобиля».

А ещё через месяц мы сидели с мамой за вишнёвой настойкой, сами себя веселя в очередной раз, и пели:

РАЗВЯЗКА.

РАЗВЯЗКА.

И тут позвонила тётя Галя.

– Кать! Игоряшка-то… умер! – сообщила она почти будничным голосом. – Мы вчера из отпуска приехали, гляжу – в его квартиру мебель носят – старичок какой-то въезжает. Я говорю: «А сосед-то наш где?» – «Умер, говорит, ваш сосед. От рака. Теперь вот я тут умирать буду». Представляешь?! А мы и не знали, что он болел…

– Вот почему… – только и прошептала мама, глядя в одну точку.

И тогда я поняла, почему он не открыл мне дверь. Не мог, не хотел обременять маму последними неделями своей страшной болезни.

Мама долго сидела и смотрела в одну точку. А я смотрела на неё.

И никто в целом мире не мог нам помочь. И было это странно и неправильно. Как будто два снаряда упали в одну воронку, а нас всегда учили, что так не бывает. Ведь совсем недавно умер папа… Но тогда Игоряшка же не мог умереть, не должен был…

Как я стала Сирано де Бержераком

– Ну, вот, теперь, когда вы у меня уже стали достаточно опытными писателями, – радостно объявила Ольга Леонидовна, – я бы даже сказала маститыми, мы возьмём задание посложнее! Теперь вы должны написать рассказ в каком хотите жанре и на какую хотите тему, но с одним главным условием: чтобы этот рассказ был о самом для вас в жизни главном и болевом. На данный момент, разумеется.

– А если об этом невозможно? – робко возразила я.

– Почему невозможно? – удивился Пашка. – У меня, например, секретов нет.

– В том-то всё и дело, – одобрила его Ольга Леонидовна, – что настоящий писатель должен уметь обнажать свои мысли и чувства. Должен быть искренним, чтобы читатели ему поверили. Должен уметь поделиться самым сокровенным!

– А почему это сокровенное должно быть обязательно болевым? Может, оно весёлое? – решила найти компромисс Светка.

– Я сейчас не о юмористическом жанре говорю, а об исповедальном, – настойчиво уточнила Ольга Леонидовна. – А болевой он должен быть, потому что у настоящего писателя душа должна болеть! Обещаю вам, что зачитывать вслух сочинения не буду.

Несмотря на такое обещание, я это сочинение… никогда не написала.

У меня в школе была несчастная любовь. Это не самое страшное, что она была несчастная. Самое страшное, что эта несчастная любовь была первой. А всё первое очень важно – для второго, третьего и так далее. Вот знаете, как сначала пойдёт – задастся или не задастся, – так ты на будущее и настраиваешься, программируешь себя, исходя из полученного опыта. И когда мне потом в любви не везло, я вспоминала… откуда ноги растут.

Звали его Серёжа. Тот самый. Учился он на класс старше. Я – в восьмом, а он – в девятом. У него был очумительно красивый, выразительный, низкий голос. И мы – несколько старшеклассников – делали к 9 Мая композицию по стихам поэтов, погибших на войне.

Он читал:

Он так произносил эту последнюю строчку, что мне сразу хотелось всего – войны, канонады, победы, хотелось выносить его, раненого, с поля боя, спотыкаясь и шепча: «Сейчас, сейчас, Серёженька, потерпи, ещё немного»… Хотелось прямо со сцены разбежаться и взлететь над нашим актовым залом и выше-выше, над школой, над спортивной площадкой, где он так красиво умел подтягиваться на турнике, взлететь над всеми нашими пяти-, девяти– и двенадцатиэтажками на самой окраине Москвы – у Кольцевой дороги…

В этой праздничной стихотворной композиции я была «лирическим отступлением». Поэтому между стихами Павла Когана и Николая Майорова, на разрыв аорты произносимыми нашими мальчиками, я тихо читала Пастернака: «Снег идёт, снег идёт…»

Потом ещё долго, завидев меня в школьном коридоре, ребята говорили: «А вон снег идёт».

Надо заметить, что соперниц поначалу у меня не было, потому что Серёжку больше интересовал футбол и всякое такое. И вовсе эта любовь могла бы стать для меня не несчастной, если бы я знала, как себя вести. Но я понятия не имела, что мне делать с этим мальчиком Серёжей, кроме как мечтать о нём издали, вздрагивать от звуков его голоса, краснеть, сталкиваясь в дверях, терять дар речи, если он обращается с вопросом, быстро отводить глаза, чтобы не встретиться взглядом.

Я сохла на глазах.

Когда мама обнаружила причину, она очень обрадовалась:

– Любовь! Так ведь это же здорово!

– Чего же тут хорошего, если он на меня не реагирует?

– Так ведь он не в курсе. Надо дать ему понять.

– Как это?

– Очень просто. В любви надо признаваться. Если ты кого-то любишь, надо сказать ему об этом. В этом нет ничего плохого. Не думаю, что ему каждый день признаются в любви. Ты для него сразу станешь особенной.

– А если я ему не нужна?

– Давай справляться с трудностями по мере их возникновения. Пока напиши ему записку.

– В стихах?

– Конечно, в стихах. Признаваться всё-таки лучше высоким стилем.

– А если он…

– Пиши! Потом разберёмся! – подытожила мама.

Этой своей любимой фразой «потом разберёмся» мама беспечно справлялась с любыми жизненными сложностями. Через пару лет, когда я, уже учась на журфаке МГУ, сказала, что выхожу замуж, она сначала очень удивилась: «Кто же выходит замуж за своё первое интервью? У тебя этих интервью знаешь ещё сколько будет? Выше крыши!» А потом подумала и добавила: «Ладно, выходи, потом разберёмся».

Короче, я написала длиннющее стихотворение. Помню из него только две строфы:

Мама была потрясена и даже, кажется, слегка заревновала, потому что не ожидала такой глубины чувства.

Понятно, что такое чересчур страстное послание я уже своим именем подписать не могла.

– Ладно, – сказала мама. – Давай пошлём без подписи: пусть сам догадается, от кого.

– Это ты хорошо, конечно, придумала, но все знают, что в школе стихи сочиняю только я.

– Об этом не волнуйся. На тебя никто не подумает. Во‑первых, ты слишком скромная, чтобы писать мальчикам такие откровенные письма, а во‑вторых… все решат, что это какая-то не очень известная классика, – успокоила мама. Это была грубая лесть, но она подействовала.

– А почерк? Он почерк сличит – и всё!

– Не сличит! Я своей рукой перепишу.

Сказано – сделано.

Как подкинуть записку – проблемы не стояло. Хоть в этом мне повезло. В Серёжкином классе училась моя лучшая подруга из соседнего подъезда Ленка Горбей, с которой мы выросли и которая тоже была в курсе всего. Тоже Ленка, между прочим. Мне кажется, в моём поколении только Ленками всех и называли. Девчонок – Ленками, мальчишек – Серёжками. Почему?.. К ней я и обратилась.

– А если мама об этом узнает? – тревожно и строго спросила меня подруга.

– Так она сама и переписала, – пожала я плечами.

– Твоя мама – прикольщица!

На другой день подружка как раз дежурила и, когда все вывалили на перемену, подошла к его парте, где на углу лежали приготовленные к уроку дневник и учебник, и всунула листик между страничками дневника, логично рассудив, что в учебник он может не заглянуть ещё неделю, а уж в дневник-то обязательно посмотрит.

На уроке она испытала несколько упоительных минут, наблюдая за реакцией объекта, когда он обнаружил в дневнике незнакомую бумажку, развернул, прочитал и… совсем новыми удивлёнными глазами обвёл класс и сидящих вокруг девочек. Никто на его взгляд не откликнулся.

…Через неделю у меня появилась соперница. Это была наша общепризнанная школьная красотка из параллельного класса. Видимо, мои стихи спровоцировали их объяснение, и Юлька с готовностью подтвердила своё мнимое авторство, подписавшись под моим выстраданным текстом.

Они стали ходить по школе за руку, что было страшным вызовом всему миру и апогеем интимности.

Это тяжёлое горе днём я переживала мужественно, а по ночам рыдала. Мама не спала вместе со мной, говорила:

– Если он выбрал другую, значит, это не наш человек и не стоит он наших слез.

И ещё она говорила:

– Вот что делает сила слова! – и своим подругам по телефону цитировала мои стихи.

Единственное, что меня спасло в этой истории от полной трагедии и всенародного позора, – это графическое исполнение записки, поскольку Юльке было ужасно интересно узнать истинного автора. И через какое-то время она подошла ко мне с просьбой переписать ей текст песни «Бригантина», который я знала полностью, а она – совсем нет.

– Темнота необразованная! – удивлялась мама.

Я честно написала Юльке текст своим корявым почерком, понимая, что она будет его сличать с маминым – красивым, круглым, ровненьким. После этой проверки Юлька утратила ко мне всяческий интерес, мысленно вычеркнув меня из претенденток на авторство стихов.

Назад Дальше