Госпожа Бовари - Гюстав Флобер 27 стр.


Время от времени, поднимая голову, он взглядывал на нее долгим и скорбным взглядом. Однажды он даже вздохнул:

— Как бы мне хотелось увидеть его еще раз!

Она молчала. Наконец поняла, что следует что-нибудь сказать, и спросила:

— Сколько лет было твоему отцу?

— Пятьдесят восемь!

— А!

Разговор пресекся.

Через четверть часа Шарль прибавил:

— Бедная матушка!.. Что-то с нею теперь будет?

Она ответила жестом, означавшим неведение. Ее упорное безмолвие Шарль объяснил себе ее глубокою горестью и стал принуждать себя к молчанию, чтобы не растравлять этой трогательной печали. Тем не менее, стараясь стряхнуть собственную грусть, спросил:

— Ну как же, веселилась ли ты вчера?

— Да.

Когда со стола убрали скатерть, Бовари не встал. Эмма осталась тоже сидеть, и по мере того, как она вглядывалась в него, однообразие этого зрелища вытесняло из сердца ее всякую жалость. Он казался ей таким немощным, слабым, ничтожным — человеком жалким во всех отношениях. Как от него отделаться? Как бесконечно тянется этот вечер! Что-то туманящее, словно пары опиума, погрузило ее в оцепенение.

В сенях послышался стук деревянной палки о плиты. То Ипполит принес барынин багаж. Чтобы сложить его на пол, он с усилием описал своею деревяшкой четверть круга.

«Он уже и забыл про свою ногу!» — подумала она, глядя на беднягу, с рыжих волос которого катился пот.

Бовари искал в кошельке мелкую монету и не понимал, по-видимому, сколько унижения для него крылось в самом присутствии этого человека, стоявшего перед ним как живой укор его непоправимой бездарности.

— А, какой у тебя хорошенький букет! — воскликнул он, заметив на камине фиалки Леона.

— Да, — ответила она равнодушно, — я купила эти цветы давеча… у нищей.

Шарль взял фиалки и, освежая над ними глаза, красные от слез, нежно вдыхал их аромат. Она с живостью отняла у него букет, чтобы поставить его в стакан с водою.

На следующий день приехала старуха Бовари. Мать и сын долго плакали. Эмма под предлогом распоряжений по хозяйству исчезла.

Через день нужно было подумать о трауре. Обе уселись с рабочими ящиками под речкой, в беседке.

Шарль вспоминал отца и удивлялся, что находит в себе столько нежной привязанности к человеку, которого он до сих пор, казалось, так мало любил.

Старуха Бовари обращалась мыслью к своей супружеской жизни. Худшие дни их прошлого казались ей теперь завидными. Все затушевывалось безотчетною жалостью, плодом долголетней привычки; и время от времени, между тем как она проталкивала иголку, крупная слеза скатывалась из ее глаз и, повиснув, дрожала на кончике носа.

Эмма думала о том, что не прошло еще и двух суток с той поры, как она и он были вместе, вдали от света, опьяненные страстью, и не могли налюбоваться друг другом. Она старалась оживить в памяти мельчайшие подробности этого пронесшегося дня. Присутствие свекрови и мужа ее стесняло. Ей хотелось ничего не слышать, ничего не видеть, ничем не нарушать своей любовной сосредоточенности, которая, как она ни охраняла ее, рассеивалась от прикосновений внешнего мира.

Она распарывала подкладку платья, и обрезки сыпались вокруг нее наземь; старуха Бовари, не поднимая головы, скрипела ножницами; Шарль, в мягких туфлях, в старом коричневом сюртуке, заменявшем ему халат, слонялся тут же, засунув руки в карманы, и тоже молчал; возле них Берта, в белом передничке, сгребала на дорожке лопаткой песок.

Вдруг в калитке появился галантерейный торговец Лере.

Он пришел предложить свои услуги «по случаю горестного события». Эмма ответила, что думает обойтись без покупок. Торговец не отступал.

— Прошу извинения, — сказал он, — я хотел бы поговорить наедине. — И шепотом прибавил: — По поводу того дела… знаете?

Шарль густо покраснел до ушей.

— Ах да… действительно! — Смущенный, он обратился к жене: — Не можешь ли ты… дорогая?..

Она, по-видимому, поняла, так как медленно встала, а Шарль сказал матери:

— Пустяки! Какие-нибудь мелочи по хозяйству.

Он не хотел, чтобы мать знала про вексель, боясь услышать выговор.

Лере, как только они оказались вдвоем, в достаточно определенных выражениях поздравил Эмму с получением наследства, потом стал болтать о том о сем, о фруктовых деревьях, об урожае, о собственном здоровье, которое по-прежнему сильно прихрамывало. Ведь и то сказать, он бьется как рыба об лед, утомляется — и все же, вопреки всем толкам, едва сводит концы с концами.

Эмма не прерывала его. Она так ужасно скучала два последних дня!

— А вы совсем поправились? — продолжал он. — Я видывал, как нелегко приходилось вашему мужу в иные минуты. Славный он человек, хотя у нас и бывали с ним кое-какие недоразумения.

Она спросила: «Какие же?» — так как Шарль скрыл от нее спор из-за поставленных товаров.

— Да вы же все это знаете! — сказал Лере. — Это вышло из-за ваших маленьких фантазий — из-за тех чемоданов.

Он надвинул на глаза шляпу и, заложа руки за спину, улыбаясь и посвистывая, глядел на нее в упор — невыносимо! Подозревает ли он что-нибудь? Она терялась в пугающих догадках. Наконец он промолвил:

— Впрочем, все же мы кое-как поладили, а сегодня как раз я хотел условиться с ним об одной сделке.

Он предлагал переписать вексель, выданный ему Бовари. Впрочем, пусть доктор поступит как ему заблагорассудится, не стоит из-за этого тревожиться, особенно теперь, когда ему предстоит столько хлопот.

— И лучше всего было бы ему сложить все эти хлопоты на кого-нибудь другого, например на вас; выдав вам доверенность, он был бы спокоен, а мы с вами обделали бы вместе наши делишки…

Она не понимала. Он замолчал. Потом, переводя разговор на товары, заявил, что барыня непременно должна что-нибудь взять. Он пришлет ей черного барежа двенадцать метров на платье.

— То, что сейчас на вас, хорошо для дома. Но вам нужно другое, для визитов. Я, как вошел, сразу приметил. У меня, я вам скажу, глаз американца.

Материю он не прислал, а принес сам. Потом пришел еще раз, для мерки. Приходил и под другими предлогами, всякий раз стараясь быть любезным, услужливым, завладевая волею госпожи Бовари, как сказал бы Гомэ, и не забывая при удобном случае ввернуть намек о пользе доверенности. Про вексель он не напоминал, а она забыла. Шарль в пору ее выздоровления, правда, говорил ей что-то о своем денежном обязательстве, но она столько передумала с того времени, столько испытала волнений, что уже об этом не помнила. К тому же она остерегалась заводить какие бы то ни было деловые разговоры. Старуха Бовари была этим изумлена и приписала перемену в настроении невестки религиозному чувству, овладевшему ею в дни болезни.

Но едва теща уехала, как Эмма не замедлила удивить Бовари своим практическим смыслом. Надобно было навести справки, проверить закладные, решить, следует ли назначить ликвидацию или продажу с аукциона. Она сыпала наудачу техническими терминами, произносила громкие слова о порядке, о будущности, о предусмотрительности и настоятельно преувеличивала трудности, связанные с закреплением прав на наследство; а в один прекрасный день представила мужу проект общей доверенности, заключавшей полномочие «управлять и заведовать всеми его делами, заключать займы, выдавать и переписывать векселя, производить платежи» и т. д. Уроки Лере оказались не бесполезными.

Шарль простодушно осведомился, откуда у нее эта бумага.

— От господина Гильомена. — И с величайшим в мире хладнокровием она прибавила: — Я не особенно ему доверяю. Про нотариусов идет дурная молва. Следовало бы, может быть, с кем-нибудь посоветоваться… Но мы никого не знаем, разве… Нет, никого!

— Не спросить ли Леона? — сказал Шарль, подумав.

Но столковаться в письмах было трудно. Она вызвалась съездить к нему. Шарль благодарил и не соглашался. Она настаивала. Произошел пылкий обмен великодушной предупредительности. Наконец тоном напускного своенравия она воскликнула:

— Нет, пожалуйста, я поеду.

— Как ты добра! — сказал он, целуя ее в лоб.

На другой же день она села в «Ласточку», направляясь в Руан к господину Леону за советом и пробыла там три дня.

Глава III

То были три полных, упоительных, великолепных дня, вместившие в себе целый медовый месяц.

Жили они в «Булонской гостинице», в гавани. Жили с закрытыми ставнями, с запертыми дверьми, среди цветов, рассеянных по полу, и сиропов со льдом, которые подавались им с утра. Под вечер они брали крытую лодку и ехали обедать на острова.

Был час, когда по верфям стучат молотки конопатчиков, ударяя в кузовы судов. Смоляной дым подымался из-за деревьев, а на реке широкие масляные пятна неровно волновались в багровых лучах солнца, словно плавали по ней бляхи флорентийской бронзы.

Был час, когда по верфям стучат молотки конопатчиков, ударяя в кузовы судов. Смоляной дым подымался из-за деревьев, а на реке широкие масляные пятна неровно волновались в багровых лучах солнца, словно плавали по ней бляхи флорентийской бронзы.

Любовники причаливали среди укрепленных у берега барок, длинные канаты которых, свешиваясь над берегом, задевали слегка верх их лодки. Городской шум незаметно отдалялся: грохот телег, гомон голосов, лай собак на палубах. Она развязывала ленты шляпки, и они выходили на свой остров.

Усаживались в низкой столовой кабачка, над крыльцом которого висели черные сети. Ели поджаренную корюшку, сливки, вишни; лежали на траве, целовались в сторонке, под тополями, и, как два Робинзона, желали бы вечно жить в этом местечке, которое в их блаженстве казалось им прекраснее всего на земле. Не в первый раз видели они деревья, голубое небо, луг, слышали плеск воды и шелест ветерка в листве; но никогда не восхищались они всем этим, как теперь, словно раньше природа для них не существовала или словно она стала прекрасной только с минуты утоления их желаний.

К ночи они возвращались домой. Лодка огибала берега островов. Они сидели в глубине, в сумраке, молча. Весла стучали о железные уключины, и этот звук отмечал безмолвие, как мерные удары метронома, меж тем как тянувшийся за кормою канат не переставал плескаться по воде с тихим журчанием.

Однажды выплыла луна; они не преминули обменяться красивыми фразами, находя светило полным меланхолической поэзии. Эмма даже запела:

— Ты помнишь? Вечер был; мы плыли, и луна…

Ее слабый и мелодический голосок замирал на воде; ветер относил рулады, которые реяли мимо Леона, как всплески крыльев.

Она сидела прямо против него, прислонясь к переборке лодки, куда сквозь открытые ставни светила луна. Складки ее черного платья ложились веером; она казалась тоньше и выше. Лицо было приподнято, руки сложены, глаза устремлены к небу. Тень плакучих ив скрывала ее порою, потом вдруг она снова являлась, как видение, в лунном свете.

Леон, сидя на дне лодки у ее ног, поднял шелковую пунцовую ленту. Лодочник посмотрел на нее и сказал:

— Вероятно, обронил кто-нибудь из компании, что я возил намедни. Привалила целая толпа веселого народа, мужчины и дамы, с пирожными, с шампанским, с флейтами, со всякой всячиной, — целый карнавал! Особенно один был хорош, высокий, красивый, с маленькими усиками, весельчак и забавник. К нему все приставали: «Ну же, расскажи что-нибудь… Адольф… или Родольф, что ли…»

Эмма вздрогнула.

— Тебе дурно? — спросил Леон, придвигаясь к ней.

— О, пустяки. Ночная свежесть, должно быть.

— От такого тоже женщины, поди, не бегают, — добавил матрос вполголоса, думая сказать приезжему любезность. И, поплевав на ладони, опять взялся за весла.

Пришлось, однако, расстаться! Прощанье было грустное. Он должен был писать по адресу тетки Роллэ; и Эмма дала ему столь подробные указания по поводу двойных конвертов, что он был приведен в восторг ее любовным коварством.

— Итак, ты уверяешь меня, что все хорошо? — спросила она, целуя его в последний раз.

— Да, разумеется! «Но почему, — подумал он, идя домой один по улицам, — почему она так настаивает на этой доверенности?»

Глава IV

Леон вскоре принял вид превосходства в сношениях с товарищами, стал избегать их общества и окончательно забросил свои дела. Он ждал ее писем, перечитывал их, сам писал ей. Он вызывал перед собой ее образ всею силой своей страсти и памяти.

Не ослабленное разлукой желание видеть ее, напротив, все росло, и раз в субботу утром он убежал со службы.

Когда с вершины холма увидел он в долине церковную колокольню с жестяною флюгаркой, вертевшейся по ветру, то ощутил в душе ту усладу, смесь торжествующего тщеславия и себялюбивого умиления, какую должен испытывать миллионер, навестивший родную деревню.

Он пошел бродить вокруг ее дома. В кухне был виден огонь. Он ждал, не появится ли за занавесками ее тень. Никто не появился.

Тетка Лефрансуа, увидя его, разохалась и нашла его «выше ростом и худощавее», а Артемиза заявила, что он «возмужал и посмуглел».

Он пообедал, как в былые времена, в маленькой столовой, но один, без сборщика податей. Бинэ наскучило вечно ждать приезда «Ласточки», и он окончательно перенес свой обед на час раньше; обедал он теперь ровно в пять, но все продолжал ворчать на постоянное запаздывание «старого рыдвана».

Леон наконец собрался с духом и постучал в дверь доктора. Барыня была у себя в комнате, откуда сошла только через четверть часа. Барин, кажется, был рад его видеть и не двинулся с места ни в этот вечер, ни весь следующий день.

Он увиделся с нею наедине поздно вечером за садом, в переулочке — в том же переулочке, как с тем, с другим! Была гроза, и они разговаривали под зонтиком при свете молний.

Разлука становилась невыносимой.

— Легче умереть! — говорила Эмма. Она извивалась в рыданиях, припав к его плечу. — Прощай!.. Прощай!.. Когда я тебя увижу?

Оба опять вернулись, чтобы обняться еще раз; она дала ему обещание, как можно скорее и во что бы то ни стало выдумать предлог для постоянных свиданий на свободе, хоть раз в неделю. Эмма не сомневалась в удаче, она была полна надежд: скоро она добудет денег.

Поэтому она приобрела для своей комнаты пару желтых с широкими полосками гардин, дешевизну которых выхвалял ей Лере, и даже размечталась о ковре, а Лере, согласившись, что «это уж не бог весть как трудно», учтиво взялся достать и ковер. Она уже не могла обходиться без его услуг; раз двадцать на день посылала за ним, и он тотчас бросал дела и являлся безропотно. Никто не понимал и того, зачем тетка Роллэ завтракает каждый день у барыни и даже заходит повидаться с нею наедине. Как раз в это время, то есть в начале зимы, в ней вспыхнула вдруг особая страсть к музыке.

Однажды вечером, когда Шарль слушал ее, она четыре раза кряду начинала сызнова один и тот же отрывок и всякий раз была недовольна, тогда как он, не замечая разницы в игре, восклицал:

— Браво!.. Очень хорошо!.. Ты не права! Продолжай!

— Ах нет! Это ужасно! У меня одеревенели пальцы!

На другой день он попросил ее «сыграть еще что-нибудь».

— Хорошо, если это доставляет тебе удовольствие!

И Шарлю пришлось признать, что она действительно немного отстала. Она путала ноты, сбивалась; потом вдруг остановилась и сказала:

— Ах! Все пропало. Мне следовало бы брать уроки, но… — Она закусила губы и прибавила: — Двадцать франков за урок, это слишком дорого!

— Да, действительно… дороговато… — сказал Шарль, глупо усмехаясь. — Но, мне кажется, можно найти и подешевле, есть ведь артисты, которые не очень знамениты, но стоят знаменитостей.

— Поищи таких, — сказала Эмма.

Вернувшись на другой день домой, он взглянул на нее лукаво и не удержался, чтобы не сказать:

— Как ты иногда бываешь упряма! Я был сегодня в Барфешере. И что же! Госпожа Льежар уверяет, что ее три дочери, обучающиеся в монастыре «Милосердие», берут уроки музыки по пятьдесят су за урок, и к тому же у известной учительницы!

Она пожала плечами и более не открывала рояля. Но, проходя мимо инструмента (особенно если Бовари оказывался поблизости), вздыхала:

— Ах, бедный мой рояль!

Когда приходили гости, она неуклонно заявляла, что бросила музыку и что не может больше заниматься ею по слишком серьезным причинам. Начинались сожаления. Как жалко, ведь у нее такие способности! Принимались даже уговаривать Бовари. Стыдили его, особенно аптекарь.

— Вы не правы! — говорил он. — Никогда не следует пренебрегать природными дарованиями. Сверх того, подумайте, друг мой, что, побуждая госпожу Бовари заниматься, вы тем самым сберегаете будущие затраты на музыкальное образование вашей дочери. Я нахожу, что матери должны сами учить своих детей. Это мысль Руссо, быть может все еще слишком новая, но ей суждено в будущем восторжествовать, я в этом убежден, так же как и мысли о кормлении детей материнским молоком или идее оспопрививания.

Итак, Шарлю пришлось снова заговорить с Эммой о музыке. Она с горечью ответила, что лучше продать рояль. Но видеть, как его унесут, этот бедный инструмент, доставлявший ей столько тщеславных радостей, было для нее чем-то вроде частичного самоубийства.

— Если бы ты пожелала, — сказал он, — взять иногда урок, знаешь ли, этак время от времени, то ведь это, в конце концов, уже не было бы так разорительно.

— Уроки, — возразила она, — только тогда полезны, когда их берут исправно.

Вот каким способом добилась она от мужа разрешения ездить раз в неделю в город для свиданий с любовником. По истечении месяца многие нашли, что она заметно усовершенствовалась.

Глава V

Назад Дальше