Госпожа Бовари - Гюстав Флобер 34 стр.


Ларивьер был одним из светил славной хирургической школы Биша; он принадлежал к тому теперь уже исчезнувшему поколению врачей-философов, которое, фанатически преданное своему искусству, работало со страстью и талантом. Все трепетало в клинике, когда Ларивьер гневался, а ученики, его боготворившие, едва начав практику, старались как можно точнее подражать ему во всем; в окрестных городах можно было узнать его питомцев по длинному мериносовому пальто и широкому фраку с расстегнутыми обшлагами, которые лишь слегка закрывали крупные и очень красивые руки их наставника, не знавшие перчаток, словно готовые ежеминутно погрузиться в язвы болящей плоти. Беспечный к орденам, титулам и академиям, гостеприимный, щедрый, отечески ласковый к беднякам и добродетельный без веры в добродетель, он мог бы прослыть чуть не святым, если бы его пронзительный ум не заставлял всех бояться его, как демона. Взгляд его острее хирургического ножа проникал прямо в душу и сквозь все увертки, всю стыдливость обнаруживал ложь. Так жил он, полный того благодушного величия, которое дается человеку сознанием большого таланта, удач и четырьмя десятками годов безупречной трудолюбивой жизни.

Он нахмурил брови еще на пороге, увидя мертвенное лицо Эммы, распростертой на спине, с разинутым ртом. Притворился, что выслушивает Канивэ, и, проводя указательным пальцем под ноздрями, повторял:

— Так, так.

Потом медленно повел плечами. Бовари следил за ним: взгляды их встретились, и даже этот человек, столь привычный к виду страданий, не мог удержать слезы, скатившейся ему на воротник.

Он увел Канивэ в соседнюю комнату. Шарль пошел за ними.

— Плоха, не правда ли? Не поставить ли горчичники? Или что другое! Придумайте что-нибудь, вы стольких спасали!

Шарль обнимал его обеими руками и смотрел ему в глаза с испугом и мольбой, припав без сил к его плечу.

— Ну, бедный мой, мужайтесь! Тут ничего уж не поделаешь! — И доктор Ларивьер отвернулся.

— Вы уезжаете?

— Я еще зайду.

Он вышел как бы затем, чтобы распорядиться лошадьми; за ним последовал Канивэ, вовсе не желавший, чтобы Эмма умерла на его руках.

Аптекарь догнал их на площади. Такова уж была его природа, что он не мог отстать от знаменитостей. Он заклинал Ларивьера оказать ему высокую честь откушать у него в доме.

Поскорей послали в гостиницу «Золотой Лев» за голубями, к мяснику за котлетами, за сливками к Тювашу, за яйцами к Лестибудуа, и аптекарь сам помогал накрывать на стол, меж тем как госпожа Гомэ, теребя завязки своей кофточки, говорила:

— Вы уж нас извините, в нашей глуши, если не знаешь накануне…

— Рюмки!!! — шепнул ей Гомэ.

— Живи мы в городе, то, по крайности, могли бы всегда достать фаршированную…

— Молчи! Доктор, прошу к столу!

За первым же блюдом аптекарь счел уместным сообщить некоторые подробности катастрофы:

— Вначале наблюдалось ощущение сухости в глотке, затем начались невыносимые боли в брюшной полости, суперпургация, коматозное состояние.

— Каким способом она достала яд?

— Неизвестно, доктор, и я даже не могу себе представить, где она ухитрилась добыть мышьяковистую кислоту.

Жюстен, несший в эту минуту стопку тарелок, сильно вздрогнул.

— Что с тобой? — сказал аптекарь.

При этом вопросе молодой человек с оглушительным грохотом уронил все тарелки на пол.

— Дурак! — вскричал Гомэ. — Ротозей! Увалень! Осел проклятый! — Затем, овладев собою, продолжал: — Я, доктор, хотел произвести анализ и — primo — ввел осторожно в трубочку…

— Вы бы лучше ввели ей в горло палец! — сказал хирург.

Коллега его молчал, только что получив конфиденциально внушительную головомойку за свое рвотное; почтенный Канивэ, столь заносчивый и словоохотливый в достопамятную эпоху выпрямления кривой ноги, был сегодня весьма скромен и не переставал улыбаться с видом полного согласия.

Гомэ расцветал в своей роли амфитриона, и горестная мысль о Бовари даже неопределенно содействовала его горделивому благополучию путем эгоистического сопоставления этой плачевной участи с собственной его, аптекаря, судьбой. Присутствие доктора Ларивьера окрыляло его восторгом. Он блистал эрудицией, — чего только не называл он: и кантарид, и растительные яды, анчар, мансенилью, и яд гадюки.

— Мне приходилось даже читать, доктор, что некоторые субъекты отравлялись и падали, как пораженные молнией, от яда, развивающегося в сильно прокопченных колбасах. По крайней мере, об этом говорится в прекрасном докладе одного из наших фармацевтических светил, одного из учителей наших, знаменитого Кадэ де Кассикур!

Появилась вновь госпожа Гомэ, держа в руках одну из тех шатких машинок, которые подогреваются спиртом; Гомэ любил варить на столе свой кофе, собственноручно им изжаренный, приведенный с помощью кофейной мельницы в вид тонкого порошка и смешанный с соответствующими ингредиентами.

— Saccharum, доктор, — сказал он, пододвигая ему сахарницу. Затем он позвал сверху всех своих детей, желая знать мнение хирурга о их сложении.

Ларивьер уже собирался уезжать, как вдруг госпожа Гомэ пожелала посоветоваться с ним о здоровье мужа: она опасалась приливов крови к мозгу вследствие привычки его спать после обеда.

— О, будьте покойны, усиленное питание мозга может быть для него только полезно. — И, усмехаясь никем не замеченному двусмыслию своего ответа, доктор отворил дверь, ведущую из столовой в аптеку.

Но аптека была битком набита народом, и немалого труда стоило ему отделаться и от господина Тюваша, боявшегося за жену, что она наживет воспаление легкого, имея обыкновение плевать в золу; и от господина Бинэ, страдавшего приступами внезапного голода; и от госпожи Карон, у которой часто бегали по телу мурашки; и от Лере, подверженного головокружениям; и от Лестибудуа, с его жалобами на ревматизм; и от госпожи Лефрансуа, мучившейся отрыжкою. Наконец тройка почтовых лошадей тронулась в путь, после чего все нашли, что доктору следовало бы быть полюбезнее.

Общее внимание направилось между тем на аббата Бурнизьена: он шел через рынок, неся умирающей святой елей.

Гомэ, согласно своим убеждениям, немедленно сравнил священников с воронами, слетающимися на трупный запах; вид служителя церкви был ему неприятен — ряса напоминала ему о саване, и он ненавидел первую отчасти из ужаса перед вторым.

Тем не менее, не отступая перед тем, что он называл своим «профессиональным долгом», он опять пошел к Бовари вместе с Канивэ, которого Ларивьер перед отъездом настоятельно об этом просил; и если бы не подействовали протесты жены, он взял бы с собою и двух сыновей для их душевного закала, дабы тяжелое зрелище послужило им уроком, наглядным примером, торжественною памятью на всю жизнь.

Когда они вошли, комната была полна мрачного величия. На рабочем столике, покрытом белою скатертью, на серебряном блюде, рядом с тяжелым серебряным распятием, между двух подсвечников с зажженными свечами, лежало пять-шесть комочков ваты. Эмма, уставившись в грудь подбородком, широко раскрывала глаза, а ее исхудалые пальцы шарили по простыне тем слабым и внушающим ужас движением, которым умирающие словно ищут натянуть уже на себя саван. Шарль, бледный как статуя, с красными, как угли, глазами, стоял, уже не плача, прямо против нее, в ногах кровати; священник, преклонив одно колено, бормотал молитву.

Она медленно повернула голову и, видимо, обрадовалась, увидя фиолетовую епитрахиль, — переживая, быть может, среди осенившей ее глубокой внутренней тишины утраченную сладость своих первых мистических восторгов вместе с забрезжившими видениями вечного блаженства. Священник поднялся, чтобы взять распятие; она вытянула шею, как жаждущий, которому дают пить, и, прильнув губами к телу Богочеловека, изо всех своих слабеющих сил запечатлела на нем самый страстный поцелуй любви, какой когда-либо дарила в жизни. Потом священник прочел Misereatur и Indulgentiam, обмокнул большой палец правой руки в освященный елей и приступил к соборованию: сначала помазал очи, ненасытно искавшие земных прелестей; потом ноздри, жадные до благоухающих дуновений и любострастных запахов; потом уста, открывавшиеся для лжи, стенавшие от гордости и сладострастия; потом руки, услаждавшиеся чувственными прикосновениями, и, наконец, ступни ног, некогда столь быстрых и проворных, чтобы бежать на зов желания, но которым теперь не суждено более ходить.

Священник отер пальцы, бросил пропитанную елеем вату в огонь и сел у изголовья умирающей, наставляя ее, что ныне должна она соединить свои страдания со страданиями Иисуса Христа и предать себя Божию милосердию.

Заканчивая свои увещания, он попытался вложить ей в руку освященную свечу, символ небесного света, коим она будет окружена вскоре. Эмма была так слаба, что не могла сомкнуть пальцев и без поддержки священника свеча упала бы на пол.

Зато она казалась менее бледной, и лицо ее приняло выражение светлого спокойствия, словно соборование ее исцелило.

Священник не преминул обратить на это внимание и даже указал Шарлю на то, что Господь благоволит иногда продлить жизнь человека, если считает это полезным для его спасения; Шарль вспомнил тот день, когда Эмма, будучи также при смерти, причащалась.

«Не нужно, быть может, отчаиваться», — подумал он.

В самом деле, она обвела комнату глазами, медленно, как бы пробуждаясь от сна; потом ясным голосом попросила дать ей зеркало и оставалась склоненной над ним, пока крупные слезы не покатились из ее глаз. Тогда она запрокинула голову и со вздохом откинулась на подушку.

Грудь ее начала вздыматься быстро и прерывисто. Язык весь высунулся изо рта; глаза, выкатываясь, тускнели, как два шара гаснущих ламп; можно было подумать, что она уже умерла, если бы не ужасное и все ускорявшееся колыхание ребер, сотрясаемых яростным дыханием, словно душа ее рвалась и неимоверно усиливалась освободиться. Фелисите упала перед распятием, даже сам аптекарь слегка подогнул колени, один лишь Канивэ безучастно глядел в окно. Отец Бурнизьен стал читать новые молитвы, склонив лицо над краем постели, и его длинная черная сутана далеко легла за ним по полу. Шарль стоял по другую сторону кровати, на коленях, с протянутыми к Эмме руками. Он сжимал ее руки в своих и вздрагивал при каждом биении ее сердца, словно в нем отдавались сотрясения обрушивающихся развалин. По мере того как предсмертный хрип усиливался, бормотание священника ускорялось: слова молитв сливались с заглушенными рыданиями Бовари, и несколько раз, казалось, все исчезало в глухом рокотании церковной латыни, звучавшей, как похоронный перезвон.

Вдруг на тротуаре послышалось шарканье деревянных башмаков вместе со стуком палки; хриплый голос затянул песню:

Эмма приподнялась, подобная гальванизованному трупу, — с распущенными волосами, с широко раскрытыми, недвижными глазами.

— Слепой! — вскричала она. И захохотала ужасным, диким, полным безумного отчаяния хохотом, словно отвратительное лицо урода предстало перед ней страшилищем на лоне вечной тьмы.

Судорога снова бросила ее на матрас. Все подошли. Она уже не дышала.

Глава IX

Всякая смерть исполняет живых чувством непонятного изумления: мысль отказывается постичь внезапное прекращение бытия прежде, чем покориться и поверить совершившемуся. Приметив наконец, что Эмма уже давно не двигается, Шарль бросился на тело с воплем:

— Прощай! Прощай!

Гомэ и Канивэ вытащили его из комнаты.

— Будьте же благоразумны!

— Да, — говорил он, отбиваясь, — я буду благоразумен, я не сделаю ничего худого. Но пустите меня! Я хочу ее видеть! Ведь она моя жена! — И заплакал.

— Поплачьте, — сказал аптекарь, — дайте простор естественному выражению чувств, это вас облегчит!

Слабосильнее ребенка, Шарль уже не противился: его увели вниз в залу, а Гомэ пошел домой.

На площади к нему пристал слепой, который, дотащившись до Ионвиля в надежде на целебную мазь, расспрашивал каждого прохожего, где живет аптекарь.

— Ну вот еще! Словно у меня нет других хлопот! Некстати явился, приходи в другой раз! — И он стремительно скрылся в аптеку.

Ему надобно было написать два письма, приготовить успокоительное снадобье для Бовари, придумать какую-нибудь небылицу, чтобы воспрепятствовать распространению слухов об отравлении, и написать в этом духе заметку для «Руанского Маяка», не говоря уже о клиентах, ожидавших его для получения от него сведений. После того как ионвильские обыватели выслушали рассказ о том, как Эмма, приготовляя ванильный крем, приняла мышьяк за сахар, Гомэ снова вернулся к Бовари.

Он застал его одного: Канивэ только что уехал. Шарль сидел в кресле у окна, уставясь бессмысленным взглядом в пол столовой.

— Теперь вам следует установить самому час обряда. — сказал аптекарь.

— Зачем? Какого обряда? — И пугливо залепетал: — О нет, нет! Я ее не отдам! Я ее оставлю здесь!

Гомэ из приличия взял с этажерки графин с водою и полил герани.

— Ах, благодарю вас! — воскликнул Шарль. — Вы очень добры!

Он остановился, задыхаясь под наплывом воспоминаний, вызванных этим движением аптекаря.

Тогда, чтобы немного рассеять его, Гомэ счел уместным поговорить о садоводстве: растения нуждаются во влаге. Шарль, в знак одобрения, кивнул головой.

— Впрочем, скоро настанет хорошая погода.

— А… — отозвался Бовари.

Аптекарь, не зная, о чем повести речь, слегка раздвинул оконные занавески:

— А, вот Тюваш идет.

Шарль повторил, как машина:

— Тюваш идет.

Гомэ не осмеливался опять заговорить с ним о похоронах; наконец священнику удалось добиться от него необходимых распоряжений.

Он заперся в своем кабинете, взял перо и после долгих рыданий написал:

«Я хочу, чтобы ее похоронили в подвенечном платье, в белых башмаках и в венке. Волосы распустить по плечам. Три гроба — дубовый, красного дерева и свинцовый. Пусть мне ничего не говорят, у меня хватит сил. На гроб положить вместо покрова большой кусок зеленого бархата. Такова моя воля. Сделайте все, как я хочу».

Друзья были удивлены романтическими желаниями Бовари, и аптекарь поспешил заметить:

— Бархат кажется мне излишним. К тому же расходы.

— Не ваше дело! — вскричал Шарль. — Оставьте меня! Вы ее не любили! Уйдите вон!

Священник взял его под руку, чтобы заставить пройтись по саду. Заговорил о тщете всего земного. Господь велик и благ, люди должны без ропота покоряться Его велениям и благодарить Его за все.

Шарль разразился богохульствами:

— Проклинаю я вашего Бога!

— Дух мятежа еще владеет вами, — вздохнул священник.

Но Бовари был уже далеко впереди. Он шел крупными шагами вдоль стены, под шпалерами, скрежетал зубами и поднимал к небу взгляды, полные ненависти; ни один листок не шелохнулся.

Заморосил дождь. Шарль, у которого была обнажена грудь, почувствовал холод; вошел в кухню и сел.

В шесть часов на площади раздалось громыхание железа: то приехала «Ласточка». Шарль стоял, прислонясь лбом к оконному стеклу, и смотрел, как друг за другом выходили пассажиры. Фелисите постлала ему тюфяк в гостиной на полу; он бросился на него и заснул.

Гомэ, хотя и был философ, все же оказывал усопшим уважение; поэтому, не помня зла и простив бедного Шарля, он пришел вечером пободрствовать над покойницей, захватив с собою три тома и записную книжку для заметок.

Аббат Бурнизьен был уже там, и две толстые свечи горели у изголовья постели, выдвинутой из алькова.

Аптекарь, которого молчание тяготило, не замедлил высказать несколько жалоб о плачевной участи «этой несчастной женщины»; священник ответил, что теперь остается лишь молиться за нее.

— Однако, — возразил Гомэ, — одно из двух: или она умерла в благодати (как выражается Церковь), и тогда она вовсе не нуждается в наших молитвах, или же она умерла нераскаянной (тоже, кажется, церковное выражение), и тогда…

Бурнизьен прервал его, сердито отрезав, что молиться нужно во всяком случае.

— Но, — возразил аптекарь, — раз Бог знает все наши нужды, к чему вообще молитва?

— Как так? — сказал священник. — К чему молитва? Да вы нехристь, что ли?

— Извините, — сказал Гомэ, — я преклоняюсь перед христианством. Оно освободило рабов, ввело в мир нравственные понятия…

— Дело не в этом! Все Писания…

— О, что касается Писаний, почитайте историю, известно, что все тексты были подделаны иезуитами.

В комнату вошел Шарль и, подойдя к кровати, тихонько раздвинул полог.

Голова Эммы была слегка склонена к правому плечу. Разинутый рот казался черной дырой в нижней части лица. Большие пальцы застыли пригнутыми к ладоням. Беловатая пыль облепила ресницы, а незакрытые глаза начинали подергиваться липкою, бледною пленкой, похожей на тонкую паутину, сотканную пауками. Простыня ввалилась над грудью и коленями и приподнималась только над пальцами ног; Шарлю казалось, будто неизмеримо тяжкая громада навалилась на мертвую.

На церковных часах пробило два. Слышно было громкое журчание реки, бежавшей в темноте под террасой. Аббат Бурнизьен по временам шумно сморкался, а Гомэ скрипел пером по бумаге.

— Послушайте, друг мой, — сказал он Шарлю, — уйдите, это зрелище раздирает вам душу.

Назад Дальше