Кандалы для лиходея - Евгений Сухов 15 стр.


Михаил Михайлович не угрожал и не ставил девушкам условий. Просто все на селе знали про случай с семьей Полыхаевых. Год назад, в один из приездов к графу одного его дальнего родственника, отставного генерала, девка графа Глафира Полыхаева отказалась его обслуживать, сославшись на то, что этот дальний родственник графа к ней пристает «и все время норовит то за грудь ущипнуть, то за зад». Михаил Михайлович попросил ее не обращать на это внимания, дескать, «от тебя не убудет, ежели тебя малость пощиплют», и обещал возместить ей, как он выразился, «понесенный моральный ущерб» двадцатью рублями ассигнациями. Глафира согласилась: двадцать рублей, деньги были немалые, и семье ее, где, как говорится, семеро по лавкам, да отец-инвалид, да бабушка слепенькая, что с печи второй год не слезает, ох, как бы сгодились! Она стерпела от родственника графа, когда тот, изловчившись, сильно сжал пальцами ее сосок и мелко-мелко засмеялся. Ничего не сказала и не посмотрела даже в его сторону, когда графский родственничек, коему стукнуло уже годов семьдесят с лихвою, очень больно ущипнул ее за ляжку. Но когда разошедшийся старикан цепко и больно ухватил ее за женское интимное место да еще что было силы сжал – не удержалась и выплеснула в его осклабленную в плотоядной улыбке стариковскую рожу остатки его же недопитого чая.

Старикан вознегодовал и стал нудно жаловаться графу. Тот вспылил, цепко взял девку за локоть и вывел из гостиной.

– Ты что это себе позволяешь? – прошипел он ей в лицо. – Кто есть он, и кто есть ты?

– А они что себе позволяют? – ответила Глафира и ударилась в плач. – Терпения ж нет никакого боле.

– Его превосходительство, может, и не прав был и вел себя весьма неподобающим образом, – объявил ей Михаил Михайлович. – Но не тебе, девка, его, человека заслуженного и многими орденами за долгую государеву службу награжденного, судить. Да и на данный момент это уже ничего не значит, поскольку я тебя просил – просил, понимаешь? – немного потерпеть. А ты ослушалась. Своего барина ослушалась! Таких выходок со стороны черни я никогда не терпел и впредь терпеть не намерен. Ступай. Завтра поутру чтоб ты со всеми своими родственниками была у меня…

На следующее утро Полыхаевы пришли все, одиннадцать человек. Даже бабку слепенькую с собой привели. Суд графа Виельгорского был короток: отца-инвалида с матерью да бабкой – на выселки, а братьев Глафиры и сестер ее разослать кого куда, по отдельности. Саму же Глафиру он решил отдать соседскому помещику Зензибарову взамен на бричку, которую граф Виельгорский собирался купить у него в прошлую пятницу…

Как ни молили потом Михаил Михайловича Полыхаевы, скопом и поодиночке, чтоб он суд свой смягчил, как ни проливали слезы и ни заставляли Глафиру просить у него прощения, что та сделала, стоя на коленях, граф оставался непреклонен. Эта история была в селе еще на слуху, поэтому ослушаться барина в чем-либо более никто не отваживался. Михаил Михайлович из числа лютых помещиков не был, зря никого наказаниям не подвергал, но за любое ослушание его приказов наказывал строго, и уж ежели принимал какое решение, то следовал ему неукоснительно…

А и то, кому ж хочется неприятностей от своего барина? Да чтоб по их вине пострадали отец с матерью или братья и сестры? Надо полагать, никому. Не хотела таких неприятностей и Дуняша, дочь Саввы и Клавдии Супоневых, что жили на дальнем конце села. И когда один из гостей попросил прислуживать только ему, она лишь, соглашаясь, кивнула и улыбнулась.

Звали того гостя князем Романом Станиславовичем Ружинским, и был он из славного рода князей Туровских, ведших свой род от великого князя Изяслава Ярославовича, посаженного своим отцом Ярославом Мудрым княжить в городе Турове.

Князь Ружинский-Туровский был молод, красив и весел, являлся одним из близких друзей графа Михаила Михайловича Виельгорского и имел чин ротмистра Первого лейб-драгунского Московского Его Величества полка Первой кавалерийской дивизии.

Несколько раз во время обеда князь Роман Станиславович как бы случайно касался руки Дуняши, а в одну из смен блюд «нечаянно» тронул ее ножку, вызвав у девицы смущение и румянец во всю щеку. Он ей так шел, что молодой ротмистр возгорелся желанием коснуться губами этого румянца, что он и произвел, выйдя за ней из залы. Дуняша смутилась еще больше и попросила ротмистра больше «не делать этого».

– Почему? – спросил драгунский ротмистр. – Разве тебе было это неприятно?

– Это… это некрасиво, – не нашлась ничего более ответить девушка, постаравшись пропустить мимо зардевшихся огнем ушек вторую часть вопроса князя.

– Напротив, – весьма горячо заверил девушку Роман Станиславович, стараясь заглянуть ей в глаза, – это прекрасно и очень, очень красиво. И ты сама – настоящая красавица! Тебе кто-нибудь об этом говорил? – поймал наконец на мгновение взгляд девушки князь.

– Нет. – Она в смущении опустила голову и уставилась в пол.

– Тогда это говорю тебе я, князь Ружинский-Туровский, – произнес ротмистр и добавил: – А князья Ружинские – и это всем известно – не имеют привычки врать!

– Можно я пойду? – чуть слышно пролепетала девушка.

– Можно, – ответил князь, – но только после исполнения одной моей просьбы.

Дуняша молчала.

– Исполнишь ее?

Девушка еле заметно кивнула.

– Я буду ждать тебя сегодня в полночь в садовой беседке, – приблизил свое лицо к лицу Дуняши Роман Станиславович. – Придешь?

Девушка молчала и не поднимала глаз.

– Придешь? – повторил свой вопрос ротмистр.

– Как прикажете, – совсем неслышно сказала Дуняша.

– Приказ здесь ни при чем, – кажется, даже немного обиделся князь. – Я хочу, чтобы ты сама желала этого. Так что, придешь?

– Да, – прошептала девушка. – А теперь позвольте мне уйти.

Роман Станиславович улыбнулся, а затем взял в ладони лицо Дуняши и поцеловал ее в губы.

– Вот теперь ступай, – прошептал он, обдав ее жаром своего дыхания. – И не забудь: в полночь в садовой беседке. Я буду ждать…

Все оставшееся время ужина, в который плавно перетек званый обед, Ружинский-Туровский был возбужден, шумен и чрезвычайно весел. Он шутил, смеялся, веселил гостей, а его анекдот об императрице Анне Иоанновне и курляндском герцоге Бироне, рассказанный мужчинам, собравшимся выкурить сигару после обеда, имел колоссальный успех. Сенатор Самсон Кириллович Башметев даже попросил записать сей замечательный и ранее им не слышанный анекдот в его памятную книжку, что Роман Станиславович проделал с превеликим удовольствием. А когда напольные часы в зале графа пробили полночь, князь Ружинский-Туровский исчез, и ужин заканчивался уже без него. Когда же кто-нибудь из гостей спрашивал Михаила Михайловича, куда подевался «наш любезный князь Туровский», граф делал таинственное лицо и отвечал, улыбаясь лишь уголками губ и беспомощно разведя в стороны руки:

– У него, господа, имеются дела сердечные, а потому я ничего не могу с ним поделать.

Гости, а это все были мужчины, понимающе кивали и отставали от графа, поскольку прекрасно ведали, что с сердечными делами и правда сладу нет никакого, поскольку такие чувства не подвластны людям и ниспосланы свыше…

В садовую беседку Дуняша пришла, как и обещала. Конечно, она была в ином наряде, нежели в том, в каком прислуживала в зале, но и в сарафане и платке она смотрелась красавицей. Лунный свет и тени в открытой беседке придавали ей таинственную загадочность, которая вызывала в молодом ротмистре романтические и трепетные чувства. Черт его знает, ну, ночь, ну, тишина и беседка в саду. Луна светит, девица-крестьяночка робко к перилам жмется… Что тут такого особенного? А вот поди ж ты, и сердце бьется так, что, верно, во всем саду стук его слышен, и дыхание сбито, будто только что полверсты во всю мочь бежал. И дрожь лихорадочная, словно в штос играешь, а банкомет уже карту сдвигает, которую долго ждал. Или как перед атакой: и страшно, и азартно, и весело…

Что чувствовала сама Дуняша, то словами выразить невозможно. Это были какие-то обрывки чувств, мыслей, чаяний и еще чего-то, отчего слабели ноги, а в животе словно порхали бабочки.

– Пришла…

Залюбовавшись ею и не в силах справиться с бурей чувств, охвативших его, князь рывком притянул Дуняшу к себе и принялся целовать, повторяя:

– Милая, милая, милая…

Девушка не сопротивлялась, а когда робко обняла князя за шею, земля под ногами ротмистра поплыла.

Он почти не помнил, что было дальше. В его глазах одна за другой проносилась освещенная неярким лунным светом лишь мозаика картинок: оголенное плечо Дуняши; розовато-коричневый сосок, смотревший куда-то вбок; мраморная кожа ножки, матово сверкнувшая, огромный темный зрачок.

Ротмистр Первого лейб-драгунского Московского Его Величества полка взял Дуняшу тут же, в беседке, прямо на скамейке. Она лишь вскрикнула, когда он резким толчком вошел в нее, а потом лишь шумно дышала и смотрела на князя широко раскрытыми глазами. И зрачки у нее были темны и бездонны, как было бездонным и небо над головой.

Он почти не помнил, что было дальше. В его глазах одна за другой проносилась освещенная неярким лунным светом лишь мозаика картинок: оголенное плечо Дуняши; розовато-коричневый сосок, смотревший куда-то вбок; мраморная кожа ножки, матово сверкнувшая, огромный темный зрачок.

Ротмистр Первого лейб-драгунского Московского Его Величества полка взял Дуняшу тут же, в беседке, прямо на скамейке. Она лишь вскрикнула, когда он резким толчком вошел в нее, а потом лишь шумно дышала и смотрела на князя широко раскрытыми глазами. И зрачки у нее были темны и бездонны, как было бездонным и небо над головой.

Через минуту после того, как он бурно излился, сознание воротилось к нему. Дуняша лежала на скамейке, свесив одну ногу. Глаза ее были наполовину прикрыты. Казалось, она дремлет либо чувства покинули ее…

– Дуняша, – тихо позвал князь.

Она не ответила.

– Дуняша!

Девушка молча посмотрела на него.

– Мне… пора. Спасибо тебе… – произнес ротмистр и, немного помявшись, покинул беседку.

Дуняша еще какое-то время лежала, наблюдая за мигающей звездой. Потом поднялась, привела себя в порядок и вышла. На лице ее были написаны изумление и испуг…

Удивительное дело, но на селе ворота ее дома не намазали дегтем, мужики не щурились и не приставали со скабрезными разговорами, бабы не судачили за ее спиной и не плевали во след, а товарки не отвернулись и даже жалели Дуняшу, втайне ей завидуя: как же, понесла от князя! Как это узнали на селе – про то один Бог ведает, однако ж всем и каждому было известно: Дуняшу обрюхатил князь. Имени-фамилии его не знали, но что это был настоящий князь – ведали.

Через положенный срок родила Дуняша девочку, здоровенькую, крикливую. Дуня назвала ее Маней, так и пошло по селу: Дуняша да Маняша…

Кто ее надоумил следующим летом, когда барин в имение приехал вакацию свою проводить, пойти к нему и все рассказать – тайна за семью печатями. Говаривали на селе, что к этому подбила ее близкая подруга – товарка Глафира, девка бойкая и языкатая. Она, мол, ей и сказала: ступай, Дуняша, к барину и скажи, что от князя у тебя ребеночек народился. Пусть, дескать, отец ребенка вспомоществование какое окажет разовое, а лучше постоянное, поскольку, чай, не чужая ему эта девочка, а дочка!

Дуняша поначалу отнекивалась, робела, да ведь вода и камень точит. Мысли Глафиры касательно разговора с барином понемногу стали как бы ее мыслями. А и то: коли имел князюшка удовольствие ребеночка сделать, имей и обязанности по нему нести. Как говорится, любишь кататься – люби и саночки возить…

Пошла Дуняша к Михаилу Михайловичу. Поклонилась в ножки, да и рассказала ему все.

– Побожись, – велел ей граф, не очень поначалу поверивший в рассказ Дуняши.

Дуняша побожилась.

– Ступай, – нахмурившись, ответил Михаил Михайлович и вечером того же дня отписал послание своему товарищу и близкому другу, ротмистру князю Ружинскому-Туровскому, про дочь. Но в ответ на отправленное письмо пришел графу Виельгорскому официальный ответ от самого командующего русскими войсками в Крыму светлейшего князя адмирала Александра Сергеевича Меншикова. Его светлейшее сиятельство писал, что ротмистр князь Роман Станиславович Ружинский-Туровский пал смертию храбрых в сражении на Чингильском перевале против отряда турок Мустафы-Зариф-паши перед самым взятием нашими войсками крепости Баязета.

Что делать? В память о погибшем товарище Михаил Михайлович положил Дуняше содержание на дочку в размере пятидесяти рублей в месяц, а саму Дуняшу от всяческих работ освободил.

– Воспитывай свою дочь достойно памяти ее геройского отца, – наставительно произнес граф в последнее посещение ею барина и менее чем через год отошел во цвете лет в мир иной. Сказывали, что схватил он в один из приездов в Санкт-Петербург какую-то скоротечную чахотку, которая иссушила его и свела в могилу в столь короткий срок. Но деньги от него поступали вплоть до достижения Маняшей полного совершеннолетия. Привозил их в село молчаливый человек в пенсне, похожий на конторского служащего. Он называл себя «нотариус» и исправно вручал Дуняше конверт с пятьюдесятью рублями ежемесячно. Затем откланивался и уезжал. Однажды Дуняша спросила его, как, мол, так получается, что человек умер, а деньги от него исправно приходят. На что нотариус ответил коротко и исчерпывающе:

– Такова была воля покойного.

Так что Маняша жила вполне сносно, даже барыней, и ни в чем не знала нужды. Потому как пятьдесят рублей для села – деньги большие.

Не получилось Дуняше воспитать Маняшу достойно погибшего в Крымскую кампанию героя, как того хотел граф Михаил Михайлович Виельгорский. Замуж Дуняшу на селе никто не взял, и выросла Маняша капризной и своевольной, как часто бывает, когда у матери один ребенок, отчима так и не случилось, а стало быть, мужской руки и воли, которая могла бы укоротить ее характер, она не ведала.

Маняша прекрасно знала, чья она дочь, и когда ее в шутку или даже со злым умыслом звали княжной – не обижалась. Ведь она и вправду была княжной, дочерью князя Рюриковича.

А вот судьба у Маняши не складывалась. Когда было ей еще семнадцать годов, сватался к ней один парень из соседнего села, Никодим Коновалов. Хороший парень, работящий, неглупый. Полюбилась Маняша ему, когда они с братом Евдокимом в Павловское приезжали на базаре лошадей торговать. И все. С тех пор и думать более ни о чем не мог, кроме нее. А месяцев через восемь заслал к Маняше сватов. Дуня-то приняла их положенным обычаем, а вот Маняша высмеяла их в лицо и ответила отказом. Потом горделиво задрав подбородок, высказала матери свое неудовольствие, которое сводилось к следующему: за деревенского она никогда не пойдет, поскольку прозябать в Павловском всю жизнь не намерена. И место ее, дескать, в городе. И не в уездном, а по меньшей мере, губернском.

Ее и правда увез в Рязань один советник коммерции, приезжавший в Павловское торговать зерно. Фамилия у купца была Крашенинников, и был он, сказывают, в Рязани первой гильдии купцом и мильонщиком, владеющим тремя фабриками, мыловаренным и водочным заводами, шестью мельницами и двумя двухэтажными каменными домами на лучших улицах Рязани. А через полтора года она вернулась в село, обозленная на весь свет и с грудной девочкой на руках, которую звали Настасья. Девочку она сбросила Дуняше, а сама стала гулять напропалую, совращая холостых мужиков и не брезгуя женатыми. Не единожды замужние бабы, мужья которых имели дело с Маняшей, били ее смертным боем, но всякий раз она, оклемавшись, принималась за прежнее. Сладу с ней не было никакого. Скоро она сделалась достопримечательностью села, равно как и дурачок Епифаний, во все дни блуждающий, как сомнамбула, по селу и пускающий из носа пузыри. А и то, в каждом селе есть и свой дурачок, и своя распутная баба.

Сильно пить Маняша стала после того, как однажды на ярмарке повстречала Никодима Коновалова. Тот вначале не узнал Маняшу, а потом посмотрел так презрительно на подвыпившую женщину, хохотавшую в окружении мужиков, что та, заметив этот его взгляд, осеклась, посмурнела и пропала из вида. То ли стыдно ей стало за себя перед Никодимом, то ли не хотела она видеть человека, которому когда-то отказала в любви, но видели ее в тот день в питейном доме пившей в одиночестве горькую.

Вот так и пошло-поехало. Водочка – это такой продукт, что, пообвыкнув к ней, долго без нее уже не можешь: и уныние приходит, и тоска-грусть мучительно гложет. А глотнув горького напитка, вроде бы и ничего, жить можно. И трава зеленее, и небо с овчинку уже не кажется…

Лето прошло, зима, еще одно лето. Как-то осенью Маняша допилась до того, что у нее остановилось сердце. Послали за лекарем. Тот примчался в две минуты, суетился, поднимал Маняше веки и смотрел в глаза, беспрестанно щупал пульс. А потом, словно с досады, столь сильно ударил ее промеж грудей, что такой удар и крепкого мужика мог с ног свалить. Маняша охнула, задышала, открыла глаза и покрыла лекаря отборным матом. Потом встала и пошла в кабак похмеляться.

Кончила она плохо, как и следовало ожидать. На следующую зиму замерзла до смерти в какой-то канаве близ большака. Так и нашли ее, скрюченную и заледенелую. И осталась Настасья сиротой. Конечно, где-то в Рязани проживал ее отец, первой гильдии купец и мильонщик Крашенинников, но, видно, дитя ему совсем не нужное было, иначе бы давно за ним приехал. Или еще раньше, когда Маняша уходить от него задумала, оставил бы дочку при себе. Поэтому жить стала Настасья при бабке Дуняше, что, собственно, и всегда было.

Настасья не пошла в мать. Бойкой не была, в заводилах ее никогда не видывали, однако чувствовалось в ней нечто такое, что лучше было бы ее не трогать. Нет, она не обижалась. Просто могла посмотреть своими словно не отошедшими от смеха глазами так, что оскорблять ее или говорить какие-либо гадости уже не хотелось. Гордость это была или нечто иное, чему и названия нет – трудно определить, да и неважно.

Назад Дальше