В катакомбах Одессы - Михайлович Корольков Юрий 2 стр.


— Слушай, Гордиенко, — сказал Алеша, когда обман раскрылся, — за это можно и по шее схлопотать… Чего врешь!

— Вот и не вру. Все равно газета подпольная — читай, что здесь написано. Про комсомольцев, которых судили. Семнадцать ребят, они, как и мы, в подполье работали.

Вспыхнувший спор оборвался. Заперев дверь в мастерскую, ребята ушли в кладовую и принялись читать газету двадцатилетней давности. Читали, пока кто-то не постучал в дверь. Газету спрятали. Пришел Бойко, «хозяин» мастерской, оставленный для подпольной работы в городе.

— Что, орлы, заперлись? Румын боитесь?

Он был немного под хмельком. Яков не утерпел и рассказал о своей находке. Бойко насупился.

— Вы мне такую литературу сюда не таскайте. По глупости и провалиться можно. Прочитайте и выбросьте.

Но Яков не выкинул газету, уж слишком полюбились ему комсомольцы, которые жили и умерли за пять лет до того, как родился он и его товарищи. И потом в свободные и спокойные минуты Яков не раз доставал газету, вновь и вновь перечитывал ее, надеясь найти для себя между строк что-то важное и значимое. И в тот сумрачный вечер, когда ребята, заперев мастерскую, остались одни, Яков сел на верстак, зябко застегнул бушлат и начал читать сообщение, обведенное траурной рамкой:

«Светлой памяти замученных товарищей.

Процесс семнадцати.

Мы привыкли ко многому. В истории революционного движения было много чудовищных процессов, но такого кошмарного и нелепого суда еще не было. Все осужденные на смерть или каторгу относились к революционно настроенной или примыкавшей к ней молодежи.

Эти молодые люди, полные революционного энтузиазма, оставили нам свои письма, написанные в застенках после страшных мучений и пыток. Письма сами говорят за себя.

Они умерли, как молодые герои. Накануне казни охранявшая их стража принесла им вина. Они выпили за победу революции. Караул, который должен был вести их на расстрел, отказался стрелять в них, но и тюрьма отказалась принять их. Казнь в ту ночь не состоялась. Ночь они провели в полицейском участке, поддерживая и ободряя друг друга, твердо уверенные, что смерть их не останется неотмщенной.

Дорогие товарищи! Вы умерли с честью. Мы, оставшиеся в живых, знаем об этом. Дело, за которое вы погибли, не умрет. На смену вам идут многие, многие десятки и сотни неустрашимых революционных борцов.

Белые совершили свое злое дело. Мы встаем для отмщения. Мы покроем ваши могилы красным знаменем победившей социалистической революции!».

Вдруг Яков прервал чтение, насторожился. Прислушался…

Кто-то негромко постучал в дверь со двора: тук-тук… тук… Два коротких удара, потом еще один.

Алексей ответил также тихо: один короткий, два дробных удара в дверь. Прислушался: снова короткие удары.

Чиков пошел отворять дверь. Это были Любарский и Хорошенко — подпольщики из комсомольской группы. Первым шагнул через порожек Алеша Хорошенко: плотный, белобрысый, широколицый паренек с удивительно черными, широкими бровями. Алеша выглядел старше своих товарищей, но и ему не было полных семнадцати лет. Второй, Гриша Любарский, был худощав, из-под кепки выбивались смоляные кудри, а мягкие, девичьи очертания губ и задумчивые карие глаза придавали его лицу выражение застенчивой скромности.

— Давай, заходи, — встретил их Яков. — Чтоб тихо! — Он продолжал читать газету, содержание которой все уже давно знали, но все же слушали с интересом и вниманием.

Яков зачитал письмо осужденных, посланное в редакцию подпольной газеты. Оно было коротким и почему-то особенно волновало ребят. Впрочем, у каждого в этой газете были свои любимые строки.

«Девять юных коммунистов, — читал Гордиенко, — осужденных на смертную казнь 4 января 1920 года военно-полевым судом при штабе белогвардейской обороны Одессы, шлют свой предсмертный прощальный привет товарищам.

Желаем вам успешно продолжать наше общее дело.

Умираем, но торжествуем и приветствуем победоносное наступление Красной Армии. Надеемся и верим в конечное торжество идеалов коммунизма.

Да здравствует Красная Армия!»

Дальше шли фамилии осужденных — Дора Любарская, Ида Краснощекина, Яша Ройфман, Лев Спивак, Борис Туровский, Зигмунд Дуниковский, Василий Петренко, Миша Пельцман, Поля Барг. После фамилий комсомольцев-подпольщиков печатались их посмертные письма.

— Прочитай письмо Зигмунда, — попросил Хорошенко.

— И еще Доры Любарской, — поддержал Чиков. — Она не твоя родственница? — спросил он Гришу Любарского.

— Не знаю, вроде нет, — смутившись, ответил Гриша.

— Ладно, — сказал Яков, — давайте два этих письма прочтем напоследок — и все. Газету надо подальше спрятать…

Письмо первое — Зигмунда Дуниковского.

«Дорогие товарищи! Я был арестован во вторник, то есть неделю тому назад. При мне ничего не нашли. При аресте били, не веря, что я поляк.

До полудня я был спокоен, думал, что меня скоро отпустят. Потом меня позвали на допрос. Там меня били около часа, били резиной, ногами, крутили руки, поднимали за волосы, бросали на пол… Били по лицу, в зубы, но так, чтобы не оставалось следов. Наконец, взбешенный моим молчанием Иваньковский — первая сволочь в мире — ударил меня револьвером по голове. Я упал, обливаясь кровью. Несколько раз терял сознание. И вот тогда под влиянием нахлынувшей апатии сознался, что работал в подполье.

Мне грозит смертная казнь, если до того не случится чего-то исключительного. Ночью я два раза пытался выброситься из окна четвертого этажа, но меня хватали и снова били.

На рассвете меня опять повели на допрос, требовали, чтобы я назвал фамилии товарищей, работавших со мной. Снова долго били и ничего не добились.

Фактически я уже распрощался с жизнью и все же хочется, так хочется жить! Без борьбы не сдамся, без борьбы не умру. Если все же придется умереть, то встречу смерть с высоко поднятой головой.

Прощайте! Ваш Зигмунд».

Яков дочитал письмо, и в мастерской воцарилось глубокое молчание. Казалось, неизвестный Зигмунд обращается к каждому из них…

— Вот парень, все на себя взял, никого не выдал, — устремив невидящий взор куда-то мимо товарищей, сказал Хорошенко.

— А я ни за что б не сознался, — возразил Яков. — Все равно смерть. Признался, а его опять били.

— Читай дальше, — сказал Саша Чиков.

И Гордиенко развернул газету.

— Письмо Доры Любарской.

«Славные товарищи! Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет двадцать два года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что мало сделано в жизни для революции.

Как вела я себя при аресте, на суде, вам расскажут мои товарищи. Говорят, что держалась молодцом. Целую мою старенькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю как честная коммунистка. Мы, все приговоренные, держим себя хорошо, бодро. Сегодня читаем в последний раз газеты. Уже на Борислав, Перекоп наступают. Скоро, скоро вздохнет вся Украина и начнется живая созидательная работа. Жаль, что не смогу принять в ней участие.

Ну, прощайте. Будьте счастливы. Дора Любарская».

Второе письмо Доры Любарской.

«Мне осталось несколько часов жизни. Понимаю это так ясно, так четко, но не могу осознать, что скоро перестану чувствовать, слышать и понимать.

Но откуда в сердце живет какая-то надежда? Скверная человеческая натура! Ведь понимаю, что спасения нет и ждать его неоткуда… Чем дальше, тем тяжелее владеть собой, притворятся бодрой, разыгрывать молодца. Я еще не слаба духом, но слаба физически. Знаешь, Шура, милый, что я оставляю тебе на память о себе? Шапку! Носи ее. Это будет тебе память о Дорике. Вы все такие славные, но ты как-то ближе всех, мне кажется, что ты понимаешь меня. Знаешь, что я люблю больше всего на свете? Солнце, цветы и знания. Я на воле много читала, многим интересовалась…

А время тянется… Отчего такой длинный день? Когда будешь на свободе, кланяйся солнцу, когда купишь первые весенние цветы — вспомни обо мне. Отчего ты, Шурик, мне так близок? Ведь я знаю тебя недолго. Я тебе не кажусь смешной? Скажи!

Я хочу быть свободной, как ветер, как дым, как весенняя песня поэта.

Жму твою славную товарищескую руку.

Дора».

Гриша отвернулся, чтобы ребята не заметили слез на его глазах. Ему так хотелось, чтобы Дора вырвалась из тюрьмы, чтобы осуществились ее надежды. Но этого не случилось…

Яков думал иначе: «Дора, вероятно, была похожей на связную Тамару. Тамара тоже, наверное, любит цветы и солнце. И Тамара вела бы себя так же».

Потом без всякого перехода Яков сказал:

— Ух, гады, ну и дадим же мы этим туркам! — Турками он почему-то называл оккупантов. — Слышали, сегодня приходила связная. Сказала, что для нас есть дело. Бадаев велел приготовиться… Гриша, ты где был?

— В Аркадии… На берегу пушки ставят.

— Где? Сколько?

Ребята начали разговор профессионалов-разведчиков, возвратившихся с очередного задания.

БУДНИ ПОДПОЛЬЯ

Быстрым взглядом Тамара окинула улицу. Как будто все в порядке. Конечно, в этом никогда нельзя быть уверенной, но связной показалось, что за ней никто не следит, «хвоста» не видно. Все же, выйдя из мастерской, она сразу свернула в противоположную сторону и неторопливо зашагала по Нежинской. В руках у Тамары была хозяйственная сумка, с какими женщины выходят из дома. Нет, сейчас никто не мог бы подумать, что она и есть связная бадаевских катакомбистов, которые всполошили не только одесскую сигуранцу и местное гестапо. Весть о подполье в Одессе дошла до Берлина, до Бухареста…

Женщина с мальчиком свернули в проулок, повернули еще раз и очутились на параллельной улице. Тамара не так уж хорошо знала город, выручал ее Коля, он и с завязанными глазами мог бы вывести ее куда угодно. В Одессу Тамара приехала в войну, работала медсестрой на корабле, перевозившем раненых из окруженного города. О себе Тамара говорила мало — только то, что жила долго на Дальнем Востоке, что там у нее осталась мать, и все.

— Коля, не прижимай к себе примус, пальто испачкаешь, — достаточно громко сказала Тамара, чтобы слышал оглянувшийся на нее прохожий.

Они вышли на Красноармейскую, зашли в сквер, пустой и неприютный в осеннюю пору, посидели немного на сырой от недавнего дождя скамье и только после этого пошли на Подбельского, к Васиным, где нужно было взять еще одно донесение.

На этот раз Тамара оставила спутника во дворе, а сама поднялась на второй этаж невысокого каменного домика, перед которым рос одинокий каштан, широко раскинувший обнаженные ветви.

Дверь отворила рослая девочка с красивым, немного кукольным личиком. На ней было простенькое розовое платьице, заколотое на груди блестящей брошкой, поверх платья была накинута вязаная, видно, чужая кофта. Девочка проводила Тамару в комнату и подошла к зеркалу на большом старинном комоде.

Екатерина Васина, темноволосая, уже немолодая южанка с правильными чертами лица, сидела за шитьем, поставив на стол переносную лампу с низким бумажным абажуром. В комнате стоял густой полумрак. Женщина приветливо поднялась навстречу, предложила раздеться, но Тамара отказалась, сославшись на то, что внизу ее ждут.

Девочка крутилась у зеркала, примеривая какую-то ленту.

— Зина, пошла бы ты на кухню, — сказала Васина, — нам поговорить нужно.

— Сейчас, мама, — продолжая крутиться у зеркала, ответила девочка, но мать решительно выпроводила ее из комнаты.

— Просто не знаю, что делать, — пожаловалась она Тамаре, — только и дело, что вертеться перед зеркалом. На уме брошки, ленточки… Откуда что берется. Не заметила, как она выросла… Вот мы другими росли… Ну ладно, как там у вас? Мой Яков здоров? Беспокоюсь я за него — в холоде, в сырости сидеть день и ночь…

Тамара рассказала, что в катакомбах все в порядке. Яков Федорович чувствует себя хорошо, записку не написал, просил передать на словах, чтобы не беспокоились.

Екатерина приподняла половицу возле стола, засунула руку в подполье и достала свернутую бумажку.

— Это для Бадаева, — сказала она, — вчера принесли. А это моему передай, шерстяные носки здесь. Боюсь, что ноги застудит. Ты уж присмотри за ним, будь добра…

Теперь все задания были выполнены, и Тамара торопилась до наступления комендантского часа выбраться из Одессы.

Попетляв по городу, она зашла к Евгении Михайловне Гуль, подпольщице, тоже оставленной в городе, переоделась в крестьянскую одежду и вместе с Колей, стараясь идти глухими, безлюдными улицами, выбралась на окраину города. Они миновали берег Хаджибейского лимана, проселком вышли к Усатову и здесь, хорошо осмотревшись, нырнули в балку, мимо которой бежала проселочная дорога.

Выйдя по косогору к Шевчишину выезду, никем не замеченные, женщина с мальчиком исчезли в катакомбах. Теперь они были в безопасности. Нащупав припрятанный фонарь, Тамара зажгла его и миновала первый пост, перекинувшись шуткой с ребятами из охраны. Коля едва передвигал ноги. Тамара тоже устала. Особенно тяжелыми показались последние полтора часа, когда они подземными, причудливо изломанными коридорами брели к партизанскому лагерю, разбитому в глубине катакомб. Пришли — и сразу к Бадаеву.

Владимир Александрович Молодцов радостно встретил пришедших. По виду ему нельзя было дать и тридцати лет — подтянутый, бритый, с открытым лицом, высоким, слегка выпуклым лбом и живыми, умными глазами, он выглядел очень молодо. Недаром партизаны часто звали его просто Павлом. Был он без шапки, в ватнике, затянутом офицерским ремнем, в суконных галифе, заправленных в хромовые сапоги, и это придавало ему особый, легкий и спортивный вид.

— Ну, какие гостинцы из города принесли? — спрашивал он, разглядывая Тамару и Николку. — Мы уж заждались вас. Хорошо, что с поста позвонили. Хотел посылать в розыск. Думаю, может, в катакомбах где заблудились…

— В городе скорее заблудишься, — возразила Тамара. — Коля меня выручал все время… Павел Владимирович, отвернитесь на минуточку.

Тамара передала бумаги. Бадаев посерьезнел, улыбка сошла с лица, и он, присев к дощатому столу, принялся читать донесения разведчиков.

— А это что? — спросил Бадаев, разворачивая печатный листок, измазанный застывшим клеем.

— Из мастерской принесла. Приказ военного коменданта.

— Смотри-ка, что про нас пишут, — Бадаев молча пробежал текст глазами, потом, подперев рукой подбородок, начал читать вслух:

— «ПРИКАЗ № 1 Командующего войсками г. Одессы.

Я, генерал Николай Гинерару, командующий войсками г. Одессы, на основании высочайшего декрета № 1798 от 21 июня 1941 г. и 486-го кодекса военно-полевой юстиции, имея в виду обеспечение интересов румынских и союзных войск и в целях защиты страны, а также соблюдения порядка и государственной безопасности ПРИКАЗЫВАЮ…»

Смотри-ка ты, — иронически протянул Бадаев, — воевать пошли к нам с «высочайшим декретом» в кармане. Обрати внимание на дату — 21 июня — канун войны… Так… Так… Это нам не важно… Это тоже…

Пропуская менее существенные места, Бадаев читал приказ:

— «Все жители этой территории отвечают своей жизнью и жизнью своих семей за всякий ущерб, нанесенный вредителями военному имуществу и материалам, принадлежащим румынским и союзным войскам…»

«Будут казнены все жители тех мест, где повреждены или похищены провода телеграфа, телефона и освещения…»

«Каждый гражданин, проживающий в городе, который знает о каких-либо входах в катакомбы или подземные каменоломни, обязан в течение 24 часов от момента опубликования настоящего приказа сообщить о них в письменной форме в соответствующий полицейский участок.

Караются смертной казнью жители тех домов, где по истечении указанного срока будут обнаружены входы и выходы катакомб, о которых не было сообщено властям.

Несовершеннолетние нарушители сего приказа караются наравне со взрослыми.

Приказ ввести в силу с 8 часов утра 5 ноября 1941 года.

Подписал командующий войсками г. Одессы генерал Н. Гинерару. Военный прокурор лейтенант-полковник Солтан».

Так. Военный прокурор лейтенант-полковник Солтан, — повторил Бадаев, — подполковник, значит, по-нашему… «Он пугает, а мне не страшно», — так, кажется, Лев Толстой про Леонида Андреева говорил? Не страшно!.. Это они сами со страху такие приказы пишут… Скажи-ка, Тамара, а от самого Бойко ничего не было?

— Нет, Павел Владимирович, не застала его… А вот Яша Гордиенко, ну, просто прелесть! Иду на связь, робею даже, а он вот такой. — Тамара подняла руку на уровень своего плеча. — Шустрый, глаза горят — огонь парень.

Связная рассказала все, что Гордиенко просил передать Бадаеву. Владимир Александрович сосредоточенно слушал, все так же подперев подбородок ладонью, и механически повторял: «Так… так… так…»

— Все это очень важно… Пожалуй, еще успеем на вечернюю связь. — Бадаев, взглянув на часы, заторопился, позвал радистов: — Глушков, Неизвестный — на связь! Выход через двадцать минут… Предупредите дежурного, пусть выделит охрану.

Для связи с Центром каждый раз требовалось подниматься на поверхность. Сквозь мощную толщу земли радиоволны не выходили в эфир, Москва не слышала катакомбистов, вот и приходилось совершать рискованные рейды в открытую степь.

Назад Дальше