Семен снял шапку и покрестился.
— Царство небесное, старичок был из себя невидный, лядащей тебя, пожалуй, а умственный старичок: слово, бывало, скажет — как врежет. Принесли, значит, мае гущи кадушку, я ноги — в нее… по самые колени! Что ж ты, брат, думаешь? Ледяшки пошли по гуще, ледяшками из ног мороз вышел! Тем и спасся… Ну, похворал недели две — правда, а с ногами остался… Так-то вот, милый Арон Абрамыч! заметь!
— Благодару, — печально отвечал Перес. — Только, может, вы уж будете так добры, покажете, где гущу вашу взять?
— То-то вот… — вздохнул Семен. — Живете вы тут не людьми… А в нашей стороне — в любом дворе гущи хоть залейся…
— Что ж, это очень приятно послушать, — не улыбаясь, грустно проговорил Арон Перес.
Из-за гребня в водянистой синеве неба выглянул месяц — еще неполный, молодой. Тонкой кисеей из голубого серебра висел под ним туман — впереди, а когда Уласенков и Перес приближались к нему, он отодвигался дальше и из него медленно выступали седые силуэты скал и острая частая чешуя стены. Порой кто-то как будто маячил на грани черных теней и белых пятен снега. Казалось, вот-вот догонят кого-то, придут к какому-нибудь приюту. Но шли и шли, а никого и ничего не было видно. Все те же гигантские стены тянулись, высовывались седые камни из прозрачного серебра ночной мглы, а сверху глядел месяц и редкие звезды возле него.
На одном повороте Семен Уласенков вдруг сделал стойку, как охотничья собака. С готовностью остановился и Арон Перес, потому что совсем выбивался из сил.
— Есть! — многозначительно сказал Уласенков. — Видишь, Абрамыч?
— Так точно! — уверенно отвечал Перес, хотя, всматриваясь вперед и ожидая огней селения, видел только привычные мглисто-черные контуры, которые и раньше не раз обманывали ожидание.
— Вроде как стан, а людей не слыхать, — сказал Уласенков.
Они ускорили шаги. Поперек дороги вырастал силуэт какого-то неуклюжего экипажа. Ближе стало ясно: брошенная арба.
— Лом… — разочарованным голосом сказал Уласенков. И вдруг оба разом — как по команде — остановились и замерли: от арбы донеслось невнятное, обрывающееся завывание, такое странное, невероятное и жуткое в эту позднюю пору в этом пустынном месте, в зыбкой морозной мгле ущелья, в колдовском переплете черных теней и зеленого лунного света. Потерянная, выбившаяся из сил собачонка так скулит на перекрестке дорог: тихо, жалобно, устало и горько… Уласенков вопросительно поглядел на Арона Переса.
— Дите, ку-быть?
— Очень может быть, — прошептал Арон.
Осторожно подошли они к арбе. Уласенков, понатужившись, кашлянул коротко и зычно, эхо отозвалось в соснах за речкой, а из-под арбы, с другой стороны, от заднего колеса, бросился прочь — вперед по дороге — небольшой темный комок и испуганно завопил детским надорванным голосом.
— Постой, чадушка! Погоди… Чего ты, глупыш, мы не тронем! — закричал Семен. Ребенок остановился в нескольких шагах, но кричать не перестал.
Они обошли арбу. У правого заднего колеса ничком лежал человек в башлыке и старой солдатской шинели без хлястика, в вязаных джюрапках па ногах. На башлыке справа темнело большое намерзшее пятно, на дороге застыла такая же темная лужица — кровь.
— А ведь убитый, — сказал Семен Уласенков, нагибаясь к лежащему. — Армян ли… кто ли… убили… Вот нехристи, сукины дети, ухлопали!
— Ах-вах-вах-вах-вах!.. — тихо простонал Арон Перес.
— Прямо креста нет па людях, ей-богу! Чем кому мешал человек? Небось на бьгчишков позавидовали — арба воловая, с ярмом. Бычишков угнали. И бабу, пожалуй, увели?
— Надо-таки так думать, — качая головой, прошептал Перес.
— Вещь понятная: заведут куда-нибудь, попользуются и ухайдакают… И гуньишко, какое было, все забрали: в арбе ничего, сенишко лишь осталось и — все… Ну, и нехристи! Прямо — нехристи, сукины дети! — с негодованием бестолково твердил Семен Уласенков.
Мальчик стоял на прежнем месте и выл обрывающимся голосом горько и отчаянно. Семен оглянулся на него, передвинув шапку с правого уха на левое.
— И Господь терпит таким злодеям! — с жалобным упреком воскликнул он: — Хочь бы на дитя оглянулся… Чего же вот он теперь? Безо всякого предела остался, замерзнет, как щенок…
— Ах-вах-вах-вах-вах… — подавленно простонал Арон Перес.
Постояли с минутку молча. Плач ребенка не унимался, но стал тише. Тише и еще жалобней — в самом деле, брошенный щенок так горько должен выть, дрожа и вибрируя: ву-ву-ву-ву-ву…
Обошел опять арбу Семен Уласенков, окинул хозяйственным глазом, пошатал ее без видимой надобности, по-мужицки испытывая, гожая ли вещь. Не отрываясь от исследования, спросил:
— Ну что будем делать, Арон, а?
— Не могу знать, — отвечал Перес унылым, зябким голосом. Засунув руки в рукава, весь сжавшись и съежившись, он тоже походил на бесприютную дворнягу, обреченную пинкам и невзгодам, но выработавшую в себе опытом замкнутое равнодушие к ударам судьбы.
— Главное, обнищал ты ногами, Абрамыч, а тут парнишка. Не бросать же его. Господь нам не попустит… Щенят когда выбрасываешь — и то до чего жалко, аж рубаха трусится… А тут — человечья душа…
— Совершенно это верно вы говорите, — уныло согласился Арон Перес. — А селение — вы думаете — не близко еще?
— Да такую штуку вряд ли близу селения сделают, — Уласенков шевельнул головой на труп, — а он, покойничек, тоже селения домогался, как видать… Что будем делать, придумай, а? Ты человек торговый, смекалистый…
— Это ж не торговая совсем часть, — уныло возразил Арон Перес. Подумал и прибавил: — Будем себе шагать помаленьку дальше. А упадем, — если так Богу угодно, — будем замерзать…
— А мальчонка? Может, это и девчушка… Ку-быть, платок?..
— И мальчонка замерзнет. По коммерции это выражается, если хотите знать: Арон Перес и компания, — уныло пошутил Перес.
— А я думаю так, Абрамыч, — помолчав, сказал Уласенков. — Заночуем-ка мы тут, во что Бог не хлыснет… Дрова у нас — во… видишь? — Пошатал Уласенков арбу. — Вещь, брат, все равно пропащая… кому ее? Мальчонку мы в шинель завернем, в отцовскую. И за милую душу до утра перебьемся округ огонька…
Арон вынул руки из рукавов, поглядел на товарища, как бы напряженно взвешивая предлагаемый план, и воскликнул:
— А если правду говорить, это не дурно-таки вы придумали… Около огня сидеть можно. И полежать-таки немножечко можно…
— То-то…
Семен обернулся к ребенку. Он продолжал однообразно подвывать и, должно быть, дрожал от холода и страха. Мягким голосом, в котором ласка и нежность зазвучали неожиданно выразительно, Семен заговорил:
— Поди сюды, чадушка, поди, болезный! Поди, мы не тронем, не бойсь!
— Ву-ву-ву-ву… — монотонно продолжал плакать маленький живой комочек у отвесной каменной стены. А когда увидел, что большой человек отделился от арбы и направляется к нему, — пустился бежать по дороге с криком животного страха и отчаяния. Эхо отдалось в соснах за речкой. Большой человек хлопнул руками о полы и побег вслед маленькому. Маленький упал, стал брыкаться ногами и завизжал дико и отчаянно, словно его резали. Большой, нагнувшись, взял его па руки и уговаривал ласковым голосом:
— Чего ты, дурачок! Говорю: не тронем. Ну, чего испужался! Батяшку злодеи устукали, а мы не тронем… Ах, злодеи они, злодеи… Ну буде, буде, чадушка, утолись, сынок, ничего… все Господь… В платке, а мальчонка, видать: штанишки надеты, — сказал Уласенков, подходя к арбе с своим маленьким пленником. — Ну буде, родимый… Мы сахарку дадим, не плачь, сыночек…
Голос ли теплый и ласковый подействовал, или серая шинель, напомнившая близкое — родную грудь, или усталость, или перейденная грань отчаяния и страха не принесла ничего ужасного, но мальчик стал стихать. Маленькое тельце его содрогалось в руках у Семена, рыдания хлебали воздух, но звуки их были глуше и тише. Он бессильно уткнулся мокрым лицом в плечо большому человеку, державшему его на руках. Из-под старого шерстяного платка, которым был повязан этот маленький человечек — на вид лет шести-семи, — торчали спутанные кудри. На нем была старенькая ватная кофта и две рубахи — верхняя разорвана на животе. Голая коленка высовывалась в продранные штанишки. На ногах надеты были такие же вязаные туфли, как у убитого.
— Ну вот, видишь, — говорил у него над ухом ласковый голос большого человека, — а ты кричал, чудачок! Говорю:
не тронем. Тебя как звать: Вано? Васо?
Арон Перес, знавший хорошо по-грузински и немного по-армянски, заговорил с ним на обоих языках поочередно — об имени, об отце, о матери. Но мальчик не отрывал личика от плеча большого человека и тельце его продолжало трепыхаться от рыданий. Арон достал из кармана кусок сахара и попробовал всунуть его в сжатый темный кулачок. Но детская рука сердито отбросила гостинец, и Арон, нагнувшись, долго шарил рукою в грязном снегу дороги, чтобы разыскать дорогой кусочек.
— Ну вот, видишь, — говорил у него над ухом ласковый голос большого человека, — а ты кричал, чудачок! Говорю:
не тронем. Тебя как звать: Вано? Васо?
Арон Перес, знавший хорошо по-грузински и немного по-армянски, заговорил с ним на обоих языках поочередно — об имени, об отце, о матери. Но мальчик не отрывал личика от плеча большого человека и тельце его продолжало трепыхаться от рыданий. Арон достал из кармана кусок сахара и попробовал всунуть его в сжатый темный кулачок. Но детская рука сердито отбросила гостинец, и Арон, нагнувшись, долго шарил рукою в грязном снегу дороги, чтобы разыскать дорогой кусочек.
— Сымай, Арон, шинель с этого, — сказал Уласенков. — Завернем героя-то, а то он дрожит.
Перес нерешительно кашлянул, поставил ружье к арбе, нагнулся к убитому, но сейчас опять выпрямился. Сказал виноватым голосом:
— Извиняйте меня, Семен, я боюсь покойников… Семен посадил мальчика на арбу, положил винтовку с ним рядом и вещевой мешок и, не торопясь, спокойно, обстоятельно осмотрел труп, потом снял с него шинель. Закутав в нее мальчика, он повернул арбу за дышло, которое называл вийом[1], и повез по дороге. Арон Перес в виде конвоя пошел сзади. Шагов через сотню Семен остановился. Ущелье слегка как будто раздалось в стороны, стало светлей, а гору слева рассекал короткий буерак.
— Затишек ость, тут и поночуем, — сказал Семен. Прежде всего собрали сено, лежавшее в арбе, и сложили его в кучку между камнями. Пересадили на кучку мальчика, закутанного в шинель, — он уже перестал рыдать, стих, но все прятал личико в шинель от чужих людей. Семен вынул плетенку из хвороста, лежавшую на дне арбы, под сеном.
— Это у нас поджижки будут, Арон, понял?
— Так точно.
Потом камнем вышиб наклески и ребра из боков арбы, стал на дышло, подпрыгнул, давнул, издав звук «гек!» — дышло охнуло и переломилось.
— Не даром в человеке семь пудов с гаком, — засмеялся Семен.
— Таки можно думать: есть в вас здоровьице, Семен, дал вам Бог… — не без зависти вздохнул Арон Перес.
— Ну, вот тебе и дрова, запаливай!..
Огонек фурчал и мягко потрескивал, дрожал и метался беспокойными сине-червонными язычками по сторонам, пригибаясь и вытягиваясь. Теплый, живой свет трепетал па каменной чешуе горы, темной, желтой, зелено-серой; перебрасывался через дорогу, выхватывал колесо арбы, седой камень над спуском к речке. Ночь потемнела за его зыбкой чертой, но месяц глядел приветливо и ясно, а под ним быстро плыл за гребень горы тонкий белый пух разорванного облачка. Семен ломал на колене сухие колышки — ребра арбы — и по-хозяйственному складывал их в кучку. Арон Перес задумчиво глядел на огонек, свесив с колен усталым жестом худые, темные руки. Глядел на огонь и мальчик, завернутый в шинель. Он сидел на кучке сена, и из шинели торчала одна голова в красном клетчатом платке. Хорошенькое смугло-коричневое личико было в следах слез, черные-черные глазки с большими ресницами были застланы не детской, тяжелой и горькой думой…
— Накормлю я вас, братцы, кашей жидкой… польской, в поле у нас ее варють, — сказал весело Семен, окончив заготовку дров. — Пошено есть, сало есть…
— 3 свиньи? — осторожно спросил Арон Перес.
— Ну да, свиное. Соленое сало, кусковое — словом сказать. Добрая вещь, сытная, кто толк понимает. Не уважаешь, может, как ты человек городской, торговый?
— Э, нет! Почему ж бы не вважать? На войне закон молчит, все идет, всякая вещь… У меня тоже, если хочете, коробочка консервы есть.
— Концерву побереги, утром годится. А зараз кулешом побалуемся, горяченьким… Чайкю скипятим… Бери-ка котелки, мотайся за водой!
Семен достал из вещевого мешка сумочку с пшеном и кусок сала, завернутый в портянку. Вынул лаваш, оглядел его внимательно, понюхал, обдул. Потом отломил кусок и протянул мальчику. Мальчик подозрительно покосился на большого человека черным глазом, большой человек подмигнул. и улыбнулся. Прошло несколько мгновений колебания, потом маленькая темная детская ручка робко высунулась из-под шинели и взяла кусок. Арон засмеялся, взял котелки и пошел, прихрамывая, к речке.
Семен достал складной нож и стал крошить сало на кусочки тут же, на портянке. Вдруг от речки донеслось «ю-ух!» — крик короткий, пугающий, и голос как будто не Аронов, странный, как перхание овцы в зимнюю полночь. Семен вскочил, схватился за винтовку и кинулся от огня к арбе. Слышался частый топот снизу, и через минуту Арон выскочил на шоссе, словно невидимая сила подбросила его снизу.
— Семен, вы где? — прерывающимся, сдавленным голосом воскликнул он, кидаясь к огню и к арбе. — Ружье при вас? Есть! — ткнул он винтовкой в сторону леса.
— Далеко?
Арон задыхался, винтовка прыгала у него в руках. Дрожали руки и у Семена, в голове мелькнуло на мгновение: «Милый Яша, сыночек, умоли Господа милосердного!..»
— У самой воды сидел, — прошептал Арон. — Много? Один, что ль?
— Одного видал — вот как вас вижу. Других не видал. Оба они, пригнувшись, спрятались за арбой и стали ждать. В первое мгновение Семен ясно различал частые, мерные, твердые шаги, потом понял, что это колотилось сердце в груди и отдавался в ушах его бой. Из-за камней у края шоссе никто не показывался.
— Может, мирной? — спросил Уласенков.
— Зачем мирному по ночам ходить? — возразил шепотом Арон Перес. — Заставляйте меня идти ночью в лес, так я сто тысяч не возьму за это…
Опять посидели. Стали зябнуть. Уласенков уже вслух спросил:
— Верно видал, Арон?
— Не верите, гуляйте сами…
— Схожу.
Он перелез через дорогу, к краю шоссе, прилег за камнями и с минуту лежал совсем так, как тот убитый, с которого он снимал шинель. Потом стал осторожно шевелить головой, потом совсем высунулся, и Арон Перес не выдержал, строго зашипел на него. Месяц стоял над лесом за речкой. Левая сторона ущелья, где прилепилось шоссе, была заткана зеленой кисеей, прозрачной и тонкой, а правая, за речкой, тонула в сине-черной тени. И в небо, прозрачное и холодное, уходили темные горы впереди и позади. Никогда еще Арону Пересу человек не казался таким маленьким, как среди этих таинственных гигантских стен с их величавым молчанием и дикой красотой.
— И то правда: стоит какой-то статуй, — сказал неожиданно громко Уласенков — голосом совсем веселым, подрагивающим от смеха. И встал. Арон Перес тоже выпрямился — надоело стоять, согнувшись.
— С дрючком, — прибавил Уласенков, когда Арон подошел к нему. — Эй, что за человек? — закричал он громко.
Некто темный с длинной палкой в руках нерешительно сделал несколько шагов от речки к откосу шоссе.
— Говори — кто, а то вдарю! — крикнул Уласенков строгим голосом.
Арон Перес щелкнул затвором ружья. Таинственный незнакомец уронил палку и остановился. Что-то забормотал, делая знаки правой рукой вверх, к небу. Уласенков сбежал к нему по откосу, держа ружье на руку.
— Чего же молчишь, не отзываешься? Шутить, что ль, будем? — донесся до Арона незнакомо-сердитый голос товарища.
Таинственный пришелец опустился на колени, поднял руки вверх и заговорил хворым и слабым голосом, каким просят милостыню нищие. И опять голос Уласенкова уже весело, почти по-приятельски сказал:
— Э, да ты, брат, гость-то хорош, да угостить нечем. Пойдем-ка, брат… Арон! Хо-рош ершок попал в горшок… Встречай!
У огня гость — обносившийся, отощалый турок из редифа — оказался совсем не страшным. Из-под ветхого башлыка, повязанного тюрбаном, глядело худое, темное, голодное лицо, в котором некоторую основательность имел лишь один нос — он шел сперва но одной линии с покатым лбом и затем крутым углом был нагнут к узкому щетинисто-черному подбородку. Вдавленные темные щеки, резкие скорбные морщины под широкими бровями и этот потянутый книзу нос придавали турку сходство с какой-то болотной птицей, серьезной, сосредоточенно размышляющей и унылой.
— Ну, брат, теперь ты — наш пленный, клади оружие… Ясыр! Понимаешь? — сказал Уласенков, шлепнув турка по плечу, и засмеялся.
Турок поднял на него глаза, черные, унылые, робко просящие. Потрогал рукой голову и слабым, хворым голосом пробормотал, показывая зубы:
— Башам… агрыюр…
Уласенков сразу понял — и по голосу, и по жесту. И перевел:
— Башкам? Захворал?.. То-то вот, сукин кот! А кто тебя пхал воевать? Сидел бы себе дома да покуривал трубку. А то небось теперь добился — и табаку нет? Обыщи-ка его, Арон, нет ли оружия?
Арон с готовностью принялся ощупывать пленника. На плечах у пего висела выцветшая рвань, которую по двум медным пуговицам можно было принять за шинель, но она была коротка для шинели. Темное, волосатое тело, похожее на чугун, виднелось на груди, сквозь продранную желтую рубаху, сквозило на ногах в прорехи синих шаровар и обмерзших чулок. Единственное вооружение, которое оказалось на турке, был пояс с патронами старого образца, — даже ножа нигде не нащупал Арон, а он искал строго, старательно.