Солнце за стеклом - Катерли Нина Семеновна


Нина Катерли Солнце за стеклом


Наверняка имеются в специальных конторах и учреждениях соответствующие бумаги и списки с цифрами, но разве может быть точной хоть одна цифра, когда дело касается такого смутного и непрочного предмета как старухи?

Старуха — существо зыбкое, С утра она еще здесь, мерзнет в темноте среди терпеливой очереди к зеленному ларьку или же, командированная по неотложному делу детьми и внуками, продирается сквозь набитый до хруста автобус, дружно всеми ненавидимая — ясно, почему… А потом озабоченно снует по городу с кошелкой запредельного веса. Вон, любуйтесь: собралась перейти улицу, топчется у перекрестка и, не дождавшись зеленого света, вдруг устремляется на мостовую, опасливо выставив руки со скрюченными пальцами. И мечется среди машин, приводя шоферов в законную ярость.

Это — с утра. А к вечеру, глядишь, ее уже и нет нигде, и след на глазах остывает, затаптывается прохожими. Всё. Тут бы и исправить сразу ставшую неверной цифру в списке, но погодите! На том самом месте, с которого только что навсегда исчезла знакомая наша старуха, уже вырисовывается новая. Возникает из женщины, утром еще будто и не старой, бойкой, с разными там надеждами. Она и сама еще не поняла, что случилось, а уж из подведенных глаз, из-под накрашенных ресниц выглянула и спряталась, выглянула… и осталась повадливая, хитрющая старуха.

Рядком у дощатого забора, обклеенного бумажками объявлений, они и стоят. Впереди теснится тротуар, дальше громыхает проезжая часть, на другой стороне улицы девятиэтажный новый дом, а перед ним — широкий, засыпанный снегом газон, где сейчас по колено в сугробе возится тети Олин Павлик.

— Выди, говорю! Выди со снегу, стрикулист! Ноги перемочишь! Ой, гляди. Выжгу, ой, стебану! — надсаживается тетя Оля, но тонкий, визгливый крик ее не достает до Павлика, намертво вязнет посередине мостовой между машинами.

Тетя Оля худая и маленькая, скособоченная и до невозможности курносая. Елизавета Григорьевна как-то объясняла, будто тетя Оля похожа на знаменитого царя Павла Первого, но никто, конечно, внимания на эти ее ученые слова не обратил, а может, и не расслышали. А может, наплевать…

Одета тетя Оля в потертое черное пальтишко, в валенки с галошами, голова обмотана сиреневым, как рожа алкоголика, платком.

— Ой, паразит, гли, что делаеть! Ну погоди, доберусь!

Кричит тетя Оля, потому что так надо, так полагается. И тут же, повернувшись к стоящей в шаге от нее толстой, дряблой женщине, продолжает крик:

— Сахару купила, меришели купила, сарделек свиневьих полкила — во как! И деньги вси! Вси, как есть! Слышь, нет, Павловна? Сахару, говорю…

Вера Павловна нетерпеливо встряхивает грузным лицом. Она, если вглядеться, совсем и не старая — от силы шестьдесят, ну, шестьдесят два. Еще кокетничает: на губах помада, волосы кудряшками падают на лоб из-под меховой шапки. Шапка, конечно же, не новая, и мех, само собой, искусственный, синего цвета. Вера Павловна переступает тучными ногами в белых сапогах, куда кое-как заправлены рейтузы, — ждет, чтобы всунуться со своим. Не дождавшись, перебивает:

— Это сколько же неприятностей, вся разнервничалась, мой-то придурок опять: «Будем разводиться!», ушел, денег ни копейки не оставил, сам выкаблучивает: ты, говорит, неряха, раковину плохо моешь! Ну просто не телефонный разговор! Это ему соседка напела, нахал такой, придурок…

И нате вам: Вера Павловна уже плачет.

— Утром встала, помыла его, покушать дала, — верещит тетя Оля. На что Вера Павловна:

— Главное, я такая хозяйственная женщина, все соображу, что и как, руки золотые, аккуратная… «Плохо мо-о-ою!» Вот, завтра пойду к Васе участковому, пусть разберется, заявление напишет в прокуратуру и в суд, посажу его, придурка, я порядки знаю, и он узнает, я слава богу женщина умная, толковая…

— Па-а-авлик! — заливисто вопит тетя Оля и срывается с места. Но застывает, не успев шагнуть на мостовую, от негромкого, но очень строгого «Стоять!»

— Стоять. Не двигаться до полной остановки транспорта, — диктует третья старуха, очень худая, высокая с горделивым верблюжьим профилем. Голову, небрежно повязанную ветхим, полупрозрачным пуховым платком, держит она, слегка запрокинув, спину прямо, ноги в фетровых ботах — пятками вместе, носками врозь. В руках у этой старухи кружевная салфетка, связанная крючком из белых бумажных ниток. Это она, Елизавета Григорьевна, придумала, будто тетя Оля напоминает какого-то там императора Павла.

Елизавете Григорьевне восемьдесят два. Лучшие ее дни пришлись на те славные времена, когда каждый знал наизусть, что такое «наробраз», «женотдел», «избач» и «шкраб».

А сейчас? Скоро не то, что «шкраб», скоро никто не будет помнить, что такое «молокосоюз», «тэжэ» или «жировка». Красивый парень физкультурник превратился у них в английского сноба — «спортсмена», старый добрый вагоновожатый — в безликого «водителя», пожилые люди — в пенсионеров. А сколько появилось за последнее время совсем новых, уродливых слов, таких, что интеллигентному человеку и не выговорить! Все эти «блейзеры», «батнички»… А как вам нравятся «шузы», вместо ботинок? Или еще: «трузера на зиппере»? Это, как объяснил вчера внук, означает штаны на молнии! Мерзость, мерзость! Не угнаться за современным жаргоном, скоро на собственной улице будешь чувствовать себя, как за границей.

Елизавета Григорьевна до семидесяти лет безупречно прослужила в школе преподавателем истории, заработала вполне приличную пенсию и могла бы теперь находиться в кресле у телевизора с чашечкой чаю. Или с книгой — в кресле под торшером. Могла бы, но не желает! Ей сладко стоять вот так с рукоделием на продажу в виду всего района, где значительная часть населения — бывшие ее ученики и ученицы. Стоять и с праведным удовлетворением чувствовать, как стынут на морозе ноги, совсем еще немного — и воспаление легких, больничная койка (самое лучшее, если бы чужие люди, подобрали без памяти прямо на улице), вот тогда она, так называемая «дочь», наконец-то поймет, тогда опомнится, волосы на себе станет рвать, проклиная день и час, когда променяла единственную мать на рыжего, невоспитанного, похотливого, морально нечистоплотного павиана! Ничего, настанет время, настанет… Но будет поздно. Да! Именно!

Редкий день проходит, чтобы около Елизаветы Григорьевны не остановился кто-нибудь из ее стареющих школьников. Постоят, повздыхают, всей душой посочувствуют. Ибо давно известно: единственную дочь она растила одна (муж погиб в блокаду), теперь эта дочь — кандидат химических наук. Как же так? Почему? Чудовищно! Может, надо что-то сделать, куда-то сходить, написать? В газету? Или лучше в парторганизацию? Ведь нельзя же вот так пройти мимо…

— Не нужно, Машенька (или Сашенька, или Валечка — всех своих учеников Елизавета Григорьевна прекрасно помнит и узнает), — прошу, не нужно. Насилие еще ничего не решало, а ей — я хочу только добра! У каждого своя судьба. Мне — так легче. Пусть, пусть!

…Они стоят изо дня в день у забора, за которым клокочет рынок, каждая что-нибудь продает. Тетя Оля — шерстяные носки и варежки, Елизавета Григорьевна — салфетки и кружевные воротнички, изготовленные сугубо собственноручно. А вот Вера Павловна, та торгует, чем придется, каким-то подозрительным хламом. Сегодня это сильно поношенная велюровая мужская шляпа, завтра — полуботинки, послезавтра — старый портфель с железными углами (одного угла нет). Елизавета Григорьевна брезгливо ее осуждает: безнравственно и непристойно. Торговля продуктами чужого труда — хотя бы и найденными на помойке — есть ни что иное как спекуляция. Вера Павловна клянется: да нет же! Почему чужого, когда и башмаки, и портфель, и шляпа, и узел старых галстуков, который она на днях безуспешно пыталась всучить какому-то колхознику, — все эти вышедшие из употребления вещи ее мужа (придурка). Никто ей не верит.

— Да пускай ее, дурочку бестолковую, — великодушно говорит тетя Оля. — все одно у ей никто ниче не береть.

— Сколько ни вейся, сколько ни вейся, а концу быть, — непонятно и жутко вещает Елизавета Григорьевна, грозя пространству длинным, плохо гнущимся от холода пальцем (поблажек в виде рукавиц она не признает). Нет доброты и милосердия! А ты, Ольга, не права вдвойне. Во-первых, эти сливки… Магазины без продавца организованы в расчете на честных людей…

— Да ладно! — отмахивается тетя Оля. — Ну взяла и взяла. А если у меня деньги вси, а мальчишке надо?

— Воровство есть воровство. Вещь безнравственная, не спорь!

— Вот прицепилась, репей! — кричит тетя Оля. — Да отдам я им за сливки, отдам! Вот купят носки, снесу тридцать семь копеек, пускай подавятся, сами больше украдуть! — Посажу придурка, на сто первый километр поедет без прописки, — бубнит Вера Павловна, уже ни к кому не обращаясь. — «Разводи-иться!» Хрен ему, а не развод. Свидетелей найду, что хочешь, подтвердят, я женщина солидная, человек — ума палата, знаю, что как делается, не в первый раз…

Стоят они со своим товаром у ворот рынка, толпы людей проходят мимо, идут и идут, редко кто остановится хотя бы прицениться. Ну что проку в такой торговле?

Так думает, глядя на старух из окна пятого этажа нового дома напротив Наталья Петровна Сорокина. Она только что натерла до блеска мягкой сухой тряпкой и без того чистое оконное стекло в кухне, стоит теперь и смотрит на улицу. Там — конец февраля.


Сразу после ноябрьских праздников Наталья Петровна сказала мужу, что ей до смерти хочется пойти в ресторан. Ага. В ресторан!

Наталья Петровна была совершенно уверена, что муж ей откажет, да не просто так, а влепит что-нибудь короткое, но, как всегда, обидное, вроде «дурь». Наталья Петровна конечно боялась своего Николая Ивановича, но уж на этот раз решила настоять на своем: ни в каком ресторане она не была за всю жизнь, а жизни той осталось теперь всего-ничего. Он-то сам, небось, когда был помоложе, не раз ходил! Не один, это верно, и не с дружками или, там, с бабами, боже упаси, а с коллективом, но ведь ходил! А Наталье Петровне до шестидесяти четырех лет не пришлось, и если сейчас не пойти, то уж, значит, и никогда. Почему никогда? Потому что — годы. К тому же, сын Миша, когда приходил вчера взять у родителей ежемесячные тридцать рублей, вдруг говорит, что скоро попросит больше, у них, бог даст, будет, наконец, ребенок — не зря Людмила Сергеевна столько лечилась у профессоров.

Как откажешь? В двух комнатах станет им тесно, понадобятся деньги на новый обмен — это раз, а второе — пойдут расходы, только дай-дай. Первая беременность в тридцать семь лет — не шутка, да если учесть, что Людмила Сергеевна слабенькая…

Ну, обещали платить шестьдесят, надо так надо. Для родного сына деньги всегда найдутся, лишь бы все ладно. Как-никак две пенсии, да не маленькие: у Николая Ивановича сто двадцать и у Натальи Петровны чуть не столько, не зря, считай, всю жизнь отработала в цехе штамповщицей.

Правда, сейчас с расходами стало труднее — год назад Михаил устроил обмен, на две родительские комнаты и квартиру Людмилиных родителей удалось как-то получить две двухкомнатные и однокомнатную — это для Николая Ивановича с Натальей Петровной. Сорокиным квартира досталась хорошая, но кооператив, пришлось платить взнос, и на это ушли все сбережения. Кроме того, Мише плати, а вчера еще выяснилось про Людмилы Сергеевны беременность.

Михаил сказал насчет шестидесяти рублей и губу закусил, боялся, видно, что отец — на дыбы. Но как попрекнешь? Теперь все кругом, кто в состоянии, помогают детям, пусть и сорокалетним. Тем более, получает Михаил в своем конструкторском бюро не так уж больше отцовой пенсии, а у Людмилы Сергеевны и оклад выше, и положение на работе. Ну разве дело, чтобы мужчина приносил в дом меньше, чем жена? Михаил — инженер какой-то категории, а Людмила Сергеевна занимает пост в райисполкоме. Была Наталья Петровна раз по делу у невестки на службе, да так оробела от приемной, от секретарши маникюрной, что с тех пор и звала Людмилу не иначе как с отчеством. В крайнем случае скажет: «Людмилочка Сергеевна». Если к слову, то и мужа своего она редко когда звала по имени, привыкла уже: Николай Иванович, да Николай Иванович, «коля» сказать язык не повернется. Да он и удивился бы. Вот так. А вчера все прошло спокойно, прибавить денег Николай Иванович сразу согласился — кивнул молча, как всегда.

С невесткой про эти деньги Сорокины никогда не разговаривали, дурак поймет, что ей ничего не известно.

Наталья Петровна так уж была довольна, что сын хорошо женился! Людмила Сергеевна развитая, воспитанная и как женщина очень интересная. И на работе ценят. А теперь слава богу, и ребенок. Однако в гости к сыну она ходить избегала, зато Миша у родителей бывал не реже двух раз в месяц, сын заботливый, ничего. И всегда радовался: хорошая квартира, главное — наконец, отдельная. Мать каждый раз говорила: квартира хорошая, спасибо, сынок, про себя же думала: а что? — своя кухня семь метров, рядом базар, а за ним большой парк, куда Николай Иванович ходит гулять для здоровья и играть в домино… Конечно — отдельная квартира, кто спорит… Но когда неделями не с кем слова сказать…

С мужем Наталья Петровна разговаривала редко, потому что пустой брехни Николай Иванович резко не признавал. Давал, конечно, указания: что сготовить на обед, когда заклеивать на зиму окна, или что лампочка в передней чересчур яркая, ни к чему, надо купить двадцатипятисвечовую и быстро поменять. Себе самому он, как только вышел на пенсию, тоже назначил домашние обязанности: получать свою и женину пенсию, платить за коммунальные услуги и вести всю домашнюю бухгалтерию, рассчитывать на жизнь. И вообще все определять.

Не был Николай Иванович ни скупым, ни придирчивым, а только каждый раз, если надо обратиться к мужу за деньгами, Наталья Петровна до того расстраивалась, что даже слабела. Боялась его, как всю жизнь боялась на заводе начальника цеха, а о директоре и говорить нечего. Как-то однажды набралась храбрости: уж очень стало обидно — два дня ходила простуженная, тридцать семь и семь, а он — никакого внимания. Сказала: у тебя, мол, на глазах когда-нибудь и помру, хот бы для вежливости спросил, как сама себя чувствую. Сказала, ну и сразу, конечно, испугалась — рассердится. А Николай Иванович не рассердился, рассудительно ответил, что заболевание он видит, не слепой, а спрашивать зря нечего, от спроса легче ей не станет. Прав был, между прочим, — не станет.

Наталья Петровна все думала: вот интересно, разговаривает он со своими стриками в парке? Ну хотя бы, что происходит, про политику. Ведь каждое утро прочитывал две газеты — центральную и «Известия». Как-то спросила, что пишут, он сразу: «Возьми да прочитай, грамотная». Поговорили.

Вечером у телевизора тоже мочал, не делился. А если и заговорит, то опять не с женой, с диктором. Все спорил. Про урожай, про стройки разные, положение в странах. Особенно когда обещали хорошую погоду — дескать, ну сколько можно? Если передача не нравилась, сплюнет и выключит, Наталью Петровну даже не спросит — может, той хочется дальше смотреть. Но она ничего, терпела, ему видней. Взбунтовалась только раз — уж больно интересное кино показывали, Наталья Петровна даже плакала, а он, паразит, взял и выключил! Главное, перед самым концом, когда непонятно, убьют парня или живой останется, а мать-то ждет. Наталья Петровна, глядя кинофильм, вытирала тогда тарелку, то и дело промокая краем полотенца глаза. Николай Иванович со словами «чушь дурацкая» выключил телевизор. Она сперва тихо попросила «не надо!». Он, то ли правда не расслышал, то ли прикинулся, она повторила громче, а он: «Нечего. Глупости всякие». Тут у Натальи Петровны все лицо будто кипятком обожгло, и стало нечем дышать. Она и подумать ни о чем не успела, а сам что есть силы швырнула тарелку прямо в потемневший экран. Слава богу, не попала, а ведь метила попасть!

— Очумела? — только и спросил Николай Иванович, но жена не ответила, убежала в ванную и заперлась.

Впрочем, такие взрывы случались у Натальи Петровны за всю-то их с мужем длинную жизнь раз пять, не больше. Обычно соглашалась со всем, что делал Николай Иванович. А молчание… Муж и должен быть спокойным и самостоятельным.

Только за едой он иногда произносил несколько слов. Сядет, обведет глазами стол:

— Так. Творог. Поглядим… Яички. Ладно.

Почему не сварила «Геркулес»? …Ага. Молоко. Не скисло? А «Геркулес» завтра же сварить.

От вечной молчанки Наталья Петровна потихоньку стала разговаривать сама с собой. И — смешно, сказала бы хоть что путное, а то ну прямо, как Николай Иванович: «Так. Посуда. Помыть. Картошка, отварить. Царапина на полу — чего делать, и не знаю…» А вообще-то жаловаться на жизнь было грешно. Здоровье пока — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, не голые, не босые, не голодные. И отдельная, как ни говори, квартира с удобствами. И сын — тоже. Как и отец, работящий, не пьет, ни курит и без баловства. А что мало денег приносит, так не его вина, все по справедливости: плата за высшее образование да за чистую работу.

Живут с Людмилой своей Сергеевной дружно, весело — вчера как раз говорил: в праздники ходили вдвоем в ресторан. Вчера Наталья Петровна на эти слова и внимания не обратила, а ночью проснулась, лежала, думала о разном и додумалась: вдруг чего-то обидно стало: кончается жизнь, можно считать и кончилась, теперь уже не жизнь — доживание, и все, вроде, было. А вот ресторана — никогда! Может (даже наверняка), ничего в этих ресторанах особенного нет… только зачем столько народу туда рвется? Все: ресторан! ресторан! Жили в центре, идешь вечером по проспекту, так ведь у каждого-то ресторана очередь. И не то, чтобы одна молодежь, разного возраста люди, есть и пожилые. Значит, стоит зачем-то мерзнуть под дверью?

Все это Наталья Петровна и приготовилась высказать мужу, когда тот начнет над ней насмехаться.

Дальше