Выкрест - Зорин Леонид Генрихович 4 стр.


Эта возвышенная игра дорого обошлась Алексею. В голодном, продутом насквозь Петрограде провидец в клетчатом пиджаке провел в его доме две недели — отсутствовал он всего два дня, ездил в Москву побеседовать с Лениным о будущем «России во мгле».

Когда британский пророк вернулся, он выглядел еще более мрачным. Впрочем, он никогда не скрывал презрения к миру, где вынужден жить, и к людям, которые в нем барахтаются, — оно было накрепко отпечатано на круглом, всегда недовольном лике. Недаром предсмертное обращение к несовершенному человечеству звучало исчерпывающе: «Будьте вы прокляты! Я вас предупреждал». Вот так-то. Он вас предупреждал, недоноски.

Однако до прощания с космосом ему предстояло жить еще долго — сорок весьма насыщенных лет. Намного дольше, чем Алексею. И судьбы их вновь пересеклись. В те стылые петроградские дни сам Алексей и свел его с женщиной, которая была светом в окне. Если б он знал, что гость и собрат ее уведет и обессмыслит все его последние годы! Правда, последняя жирная точка была поставлена лет через десять, когда мой отец вернулся в Москву.

Поныне мне больно об этом думать и сознавать, как был он несчастен, прежде чем завершил свое странствие. Так хочется его защитить, прикрыть собой от людей, от рока. Он-то всегда приходил на выручку, мог взбудоражить, мог остеречь.

Вдруг вспоминаешь: тогда, в Нью-Йорке, узнав, что я пробую литераторствовать, он оживился: доброе дело. Но — необходима среда. Какое-то время совсем невредно пожить с писателями бок о бок. Они, конечно, бывают всякие. Есть те, кого лучше знать по книгам. Не ближе. Ибо встречаются сволочи.

СвОлОчи. Как меня ублажало его нижегородское оканье. Любил я в нем решительно все. Его привычку постукивать пальцами, тягу к кострам, его покашливанье, даже легко закипавшие слезы, о них вспоминали при каждой возможности. Все было мне мило, все стало родным, рождало беспричинную нежность. Иной раз казалось, что в этом союзе я — старший, отец, гордящийся сыном.

Я ощутил перемену ролей, когда целомудренная Америка закрыла перед ним и Андреевой свои непорочные отели. Газеты стонали от возмущения. Пока оставленная жена томится с брошенными малютками, он путешествует с любовницей. Позор! Никто не подаст руки столь бессердечному сластолюбцу.

Эти припадки копеечной нравственности, бьющаяся в падучей мораль, громоподобная и фарисейская, рождали во мне горючую смесь из острой тоски, омерзения, боли. Переживал я ту вакханалию еще острее, чем Алексей. Страдал за него и краснел за Америку. Я словно отвечал за нее! Странное свойство — прожив два года, вчерашний гость, я уже испытывал это хозяйское чувство туземца. Я точно прирастал к новой почве, точно спешил породниться с нею.

О, сколько же раз я болел и страдал за новоявленное отечество! Поистине, непонятная участь. Благо, всегда хватало в избытке поводов для стыда и боли. Терзался из-за своей России, из-за Канады, из-за Америки. Из-за Италии. Из-за Франции. Повсюду — больший католик, чем Папа.

Я сделал все, чтоб найти приют. Мы обрели его в Адирондаке, у Мартинов, в их лесной твердыне. В ней было тихо и благодатно, мы жили вдали от суеты, от воя разоренных пуристов, от борзописцев и от поклонников. Великий труженик Алексей исписывал белые листы своим каллиграфическим почерком, при этом неизменно вступая в свои особые отношения со строгими знаками препинания. Была система фаворитизма — всем знакам предпочитал тире. Оно возникало почти внезапно, решительно разрубая фразу и придавая ей неуступчивость.

Мария Федоровна освещала тенистый дом неземной красой — газетная буря не отразилась на королевской невозмутимости. Зато ко мне она подобрела, похоже, что оценила преданность, столь украшающую вассалов. Буренин — талантливый музыкант — все колдовал над фортепиано, отыскивал именно те мелодии, которые легче ложились на' душу, в зависимости от настроения. А я делал все, чтобы мой отец не отвлекался на пустяки и мог спокойно сидеть над рукописью. Был переводчиком, секретарем, вел деловые переговоры. Он знал, что я неизменно рядом, если понадоблюсь — отзовусь. «Где ты, сынок?» — «Я здесь, Алексей».

Почти идиллическая картина! Так ли все было на самом деле или так хочет сегодня память? Нет, шесть десятилетий назад вряд ли я чувствовал по-другому. Мы все были счастливы — каждый по-своему, мы верили, что овладели жизнью. И даже появление Грейс, созревшей для периода нереста, не помешало той пасторали. Щепотка перца была лишь кстати.

Увы, всему приходит конец. Прекрасным дням в Аранжуэце, прекрасным дням в Адирондаке. Впрочем, как знать — в их скоротечности, возможно, и скрыто их обаяние. Не доживают до рутины, однажды не становятся буднями, их назначение — согревать наше мертвеющее сознание и примирять с прощальной бессонницей.

Расстались в последний день сентября. На сей раз он уезжал в Неаполь. Я выучил это звучное слово давным-давно, на Большой Покровке. Мне было сладко его повторять. Казалось, что звонкая тарантелла когда-то обрела свое имя и стала городом, вознеслась над яркой дугой знаменитой бухты.

«Увидеть Неаполь и умереть». Увидеть Венецию и умереть. Увидеть Париж — и — вновь умереть. Чуть ли не каждая точка на карте тебя обольщала и властно требовала — увидеть ее хотя бы разочек, а после ты вправе отдать концы. Но я не хотел послушно твердить эти лукавые заклинания. Увидеть, но увидеть не раз. Увидеть, но жить и жить без привалов. Взахлеб, не давая крови застаиваться и превращаться в бесстрастную известь. Жить, когда сила неистребима и даже когда она оставляет. Жить жадно, не признавая антрактов. Жить, добираясь до горизонта. Пока не изойду, не свалюсь — в шаге от цели, в последнем хрипе.

Он обнял меня, пробормотал: «Даже не знаешь, как ты мне дорог». Я заглянул в его увлажненные, немыслимо голубые глаза, шепнул ему: кликни, когда буду нужен. Помни, что я здесь, Алексей.

Я задержался еще на два месяца. Я уже понял, что Америка не станет моей последней пристанью. Не то что не мог в ней укорениться — я не хотел укореняться. Время для этого не пришло. В путь, в путь. Прощай, эмигрантская Мекка. Спасибо за твои оплеухи, ты сделала из меня мужчину. Мое путешествие продолжается.

Скорее всего, оно будет тяжким. Что ж, жизнь — опасное приключение. А будущее имеет смысл, если оно таит загадку. Я независим, свободен, молод, распоряжаюсь своей судьбой. Она как глина — будь гончаром, меси, лепи из нее что хочешь. Мни ее по-хозяйски, как женщину. Ты можешь придать ей любую форму. То, что открыто другими, — не в счет. Только ты сам открываешь земли.

Я слышу, как поет подо мной дорога Тихого океана. Вперед. Уже позади Гавайи и позади острова Самоа. Все ближе Тасманово море и час, когда корабль уткнется в берег.

Мне предстояло прожить полгода в новозеландском овечьем раю. Такое счастливое преображение земли беглецов, земли каторжан. Но я не овца, меня там не ждали сочные травы зеленых пастбищ. Я должен был вновь не пропасть, устоять, сдать свой очередной экзамен. Горбиться грузчиком в Лоуэр-Хатт, после — на ферме близ Данидина. Перепахать своими ногами кентерберийские равнины и побывать во всех городах — от Уэллингтона до Крайстчерча.

Мало-помалу жизнь наладилась. Я стал посматривать по сторонам — отвоевал эту возможность. Мне попадались разные люди — и преуспевшие и проигравшие. И те, кто просто отсчитывал дни, урвав себе свой скромный клочок новозеландского благополучия. Выпали мне и ночные радости — несколько радушных красоток. Одна из них была мне по нраву даже и в дневные часы. Но — не настолько, чтоб я захотел стать гражданином ее отечества.

Время от времени я получал добрые весточки от Алексея. Он по-отечески ободрял: «Зинка, держись, не вешай носа». Я и не вешал. Я уже понял: не дрогну ни при каких обстоятельствах. Что ни случится — не пропаду.

28 октября

«Запоминай их, запоминай! О Господи, я совсем помешался. О чем я думаю? Через час не будет ни памяти, ни меня».

Так сладостно вспоминать Италию. Пусть даже все ее великолепие, ее цезарианская древность невольно тебя побуждают думать о собственной малости и мгновенности.

Хочу возвращаться к ней вновь и вновь. К той, что предстала тогда, впервые, безоблачной, как небо над нею, и простодушной, как ее дети. Еще не охваченной амбициями, дурацкой колонизаторской спесью. Не подожженной трескучими искрами писателя Габриэле д’Аннунцио, не соблазненной еще Муссолини, напялившим черную рубашку. Нет, я хочу вспоминать Италию без этих напыщенных декламаторов. Своим слабеющим обонянием почуять запах лимонных рощ, услышать утренний шелест пиний, увидеть прибрежный сырой песок, будто вбирающий и приручающий адриатическую волну.

Хочу, хочу вспоминать Италию, похожую на ложе любви. В какую-то озорную минуту Верховный Зодчий ее задумал и воплотил как арену страсти. Недаром же, сохраненные временем, все изваянья ее богов одарены обилием плоти и так ошеломительно сходны с могучебедрыми любовниками.

Хочу, хочу вспоминать Италию, похожую на ложе любви. В какую-то озорную минуту Верховный Зодчий ее задумал и воплотил как арену страсти. Недаром же, сохраненные временем, все изваянья ее богов одарены обилием плоти и так ошеломительно сходны с могучебедрыми любовниками.

Поныне хочу вспоминать ее женщин. Решительно всех, без исключения. От той трактирщицы в Кастенамаре с розовым гибким телом форели (она меня гостеприимно баловала обоими дарами природы), до королевы, меня поившей — сама поднесла стакан воды, не соблюдая протокола — жажда томила меня в тот день. «Сынок, всех ягод не съешь». Ох, знаю. Но — предпочитаю не знать.

Кончался май девятьсот седьмого. На Капри, благословенном Капри, соединились оба изгнанника. Звучит достаточно самонадеянно. Словно покинувший свою родину, известный всей планете писатель — такой же летучий лист на ветру, что и молодой человек, скитающийся по белу свету. Чего он хочет, чего он ищет? Счастья? Фортуны? Слепой любви? Возможно, что себя самого. Пора бы понять, зачем Всевышний вложил в него сгусток воли и страсти.

Но не было времени долго задумываться над тем, кем он был и кем он стал, тем более кем он был замыслен. Знать все об этом бродяге и грешнике, о блудном сыне — дело Создателя, а дело блудного сына — жить. Жить, не давая себе передышки.

Впрочем, я вновь помогал Алексею, тем более что Марии Федоровне было не до этой заботы. Муза была занята по-прежнему своим революционным призванием и строго следила, чтоб Алексей служил пером великому делу и был опорой его вождям. Прежде всего опорой финансовой. По-прежнему бо'льшая часть гонораров текла в бездонную пасть движения. Теперь оно называлось партией, и в ней обозначились два крыла. То, что спокойней, объединяло так называемых меньшевиков — людей относительно приличных, другое (оно хлопало резче и взмахивало с особым шумом) — принадлежало большевикам. Думаю, эти обозначения, возникшие довольно случайно (от одного из голосований) сыграли впоследствии важную роль. Масса, немногое понимая, доверясь инстинкту, тянулась к большему, надеясь, что большее значит большое. Сегодня я с грустью должен признать: большевики оказались удачливы. Да и успешны. На всех поворотах судьба им явно благоволила.

Она им дала прирожденного лидера. Настолько уверенного в себе, в своем всеведении, исключительности, в своем несравненном интеллекте, что эта уверенность перешла ко всей богомольно внемлющей пастве. Думаю, что вправе сказать, используя нынешнюю терминологию: его суггестивные возможности превосходили нормальный уровень.

Среди малочисленных еретиков гуляла скептическая шутка: «это случится только тогда, когда Ульянов станет премьером». Но утопический вариант, смешивший своей невероятностью, в один трагический день стал реальностью. Ульянов был утвержден премьером всея Руси, а братец мой Яков — ее президентом, пусть номинальным. В мире абсурда шутить опасно. По меньшей мере — недальновидно. Самые мудрые иронисты часто оказываются в луже.

Не странно ль, что люди, не выносящие усекновения общей свободы, столь радостно расстаются с личной?! Мне так и не удалось понять, чем добровольное рабство роскошней навязанного и унаследованного.

Естественно, для чувства протеста всегда достаточно оснований. Мы видим тупость, скотство и свинство. Видим насилье над духом, над правом, над собственным существованием, и мы выражаем свое несогласие, свое неприятие хода вещей. В этом, бесспорно, нет преступления. Преступное помутнение разума нас посещает в тот час роковой, когда мы изъявляем готовность наставить и просветить человечество. Тем более — его осчастливить. Для этой цели есть чудодейственное непобедимое слово «вперед!». Все просветители и благодетели несокрушимо убеждены в том, что движение поступательно. При этом им не приходит в голову, что дело вовсе не в поступательности, а в направлении движения.

Долгий мой век меня привел к взвешенному отрицанию касты, которую принято называть неким политическим классом. А между тем, я ведь и сам принадлежу к этой породе. Суждение мое непоследовательно, но, полагаю, тем достоверней.

Внимание! Эти монстры опасны. Ни горсточки сочувствия к людям, ни грошика сострадания к миру — одно лишь создание мертвых схем и невесть откуда взятое право топтать и сушить живую жизнь.

Чем дольше бродил я по белу свету, тем больше крепла во мне потребность (странная при моей дружбе с де Голлем и несомненной к нему любви) каким-то образом отделить и изолировать эту касту от бедных наших детей человеческих. Похоже, что она зародилась, когда я впервые увидел Ульянова.

Забавно (не для его оппонентов), что сей выдающийся гипнотизер жил купно со всей своей аудиторией под властью собственного гипноза. Вместе со всеми он был убежден, что он и есть долгожданный мессия, носитель той абсолютной истины, которой так трепетно ждут народы. И он вбивал ее в наши головы, порой удивляясь, сколь тугодумны и удручающе неповоротливы эти предметы на наших плечах.

Но еще больше он поражался, когда натыкался на несогласие. Он просто отказывался понять, как жалкие сосунки осмелились ему возразить — ни стыда, ни совести! Распущенность, двойка за поведение! Пусть сразу же отправляются в угол и помнят, что в следующий раз он выпорет их без сожаления — они не смогут ни встать, ни сесть.

Мария Федоровна Андреева, звезда Художественного Театра, не возражала ни словом, ни вздохом. Молилась на этого режиссера, который готовился к постановке кровавой исторической драмы на сцене распростертой России. При этом она ревниво следила за Алексеем — достаточно ль истово он отдается богослужению.

Вел себя Алексей образцово. Как подобает властителю дум, певцу пробужденного авангарда. Больше того, побывал на съезде не слишком давно учрежденной партии. (О, боги! Сколько их предстояло!) Там и увидел он всю верхушку. Мерцал усталый, высокомерный, уже отодвинутый Плеханов. Сиял торжествующий новый гуру.

Мне довелось его наблюдать достаточно близко и убедиться в его непостижимой уверенности, что люди должны ему повиноваться. Он ведь и мне давал поручения, и я не сразу сумел уклониться. Вначале тянуло стать во фрунт. Право же, было над чем задуматься и кое-что почерпнуть на будущее.

Однако в мой первый август на Капри меня завертели иные заботы. Явилась чикагская невеста. Я так и не мог в себе разобраться — сильно я рад или сильно растерян. В этой истории любви было немало присочиненного — как и во всякой такой истории. В Адирондаке меня закружила славная молодая горячка — барышня выглядела заманчивей и привлекательней всех остальных. И безусловно — оригинальней. Ее независимый характер, не признающий постылых правил, меня и занимал и притягивал. Особенно после всех наших тягот, принудивших укрыться в лесу.

И все же, уже в урочище Мартинов, эта ее незаурядность стала во мне вызывать опаску. Новозеландская эскапада должна была многое прояснить. Моя влюбленность не помешала перемещениям в пространстве. К тому же после «страны надежд» (так я потом назвал свой очерк, претендовавший быть рассказом), я перебрался к Алексею. Достаточно странные поступки для жениха и для любовника. И вряд ли свидетельствуют о готовности торжественно обменяться кольцами.

Но Грейс была девушкой целенаправленной и полагала — не беспричинно, — что пенелопово долготерпение должно быть достойно вознаграждено. Я видел, что свадебная церемония неотвратима и неизбежна. Да и куда же было деваться? На стороне законного брака объединились все аргументы.

Прежде всего мои обязательства. Однако не только они одни. В спектакле, который был сыгран в то лето, все обстояло не столь добродетельно, не так хрестоматийно бесполо. Пьеса могла быть не самой удачной, но декорации подавляли. Особенно — волю к сопротивлению. Остров, на котором развертывалась охота за прекрасным Иосифом. Жар юга, жар молодости, жар лета, жар наших тел — такие тропики действуют верней серенад. Когда решительно каждая ночь заканчивается грехопадением, победа буржуазной морали становится почти неминуемой.

Бедняжка! Ее эксцентрический стиль на сей раз сработал против нее. Мелочи, сущие пустяки, казалось, не стоящие внимания, иной раз становятся определяющими.

Не скрою, меня всегда раздражала ее любовь ходить босиком. Я говорил, что хочу быть единственным, кто видит ее босые ноги, что в этом сквозит эротический вызов. Она с учительской назидательностью мне сообщала, что именно так и достигается связь с землей. Но эта антеева зависимость мне представлялась нехитрой игрой — возможностью предъявить свои прелести.

Пугала ее самонадеянность. Была неколебимо уверена, что с морем она — накоротке. Поэтому далеко заплывала. А плавала плохо и неумело, затрачивая уйму энергии. Понятно, что я выходил из себя, боялся, что все это скверно кончится.

Назад Дальше