Она сразу заметила, что некоторые стали нарочито вежливы с ней, другие многозначительно удалились, а большинство струсили, на что Джим молча взирал все с той же странной улыбкой.
Она попыталась скрыться с глаз этой публики. Пробираясь вдоль стен, она слышала, как мужчина сказал, пожимая плечами:
— Что ж, Джим Таггерт сейчас один из самых могущественных людей в Вашингтоне, — но в его голосе не было уважения.
На террасе, там, где потемнее, она подслушала разговор двоих мужчин, почему-то сразу решив, что речь идет о ней.
— Таггерт может себе позволить все, что ему нравится — говорил первый. А второй в ответ сказал что-то про лошадь какого-то римского императора, кажется, Калигулы.
Она смотрела на одинокую стрелу Таггерт-Билдинг, высившуюся в отдалении, и вдруг решила, что понимает, в чем дело: эти люди ненавидят Джима, потому что завидуют ему. Кем бы они ни являлись, какими бы деньгами ни обладали, никто не может похвастать достижениями, сравнимыми с успехами Джима. Никто из них не бросил вызова целой стране, взявшись за строительство железной дороги, которое все считали невозможным. Она впервые увидела, что может принести в жертву Джиму: окружавшие его люди оказались такими же мелкими и посредственными, как те, от кого она сбежала из Буффало. Он был так же одинок, как она, и искренность чувства казалась единственной формой признательности, необходимой Джиму.
Потом она вернулась в зал, идя прямо через толпу, и от слез, которые она пыталась сдержать в темноте террасы, остался только лихорадочный блеск глаз. Если он решил открыто встать рядом с простой продавщицей, если он захотел выставить напоказ свои чувства, если он привел ее сюда, не побоявшись презрения друзей, значит, он совершил жест смельчака, презирающего чужое мнение, и она решила работать пугалом, чтобы поддержать его отвагу.
Но когда все закончилось, она была рада, усевшись рядом с ним в автомобиль, кативший в темноте к ее дому. Она почувствовала неясное облегчение. Ее воинственный пыл остыл, уступив место странному чувству опустошения, которому она изо всех сил старалась не поддаваться. Джим говорил мало, угрюмо глядя в окно; она даже забеспокоилась, не разочаровала ли его ненароком.
На крыльце дома, где она снимала комнату, Черрил заговорила:
— Извини, если подвела тебя…
Мгновение он не отвечал, а потом вдруг спросил:
— Что бы ты сказала, если бы я предложил тебе выйти за меня замуж?
Черрил посмотрела на него, оглянулась — из соседнего окна свисал чей-то матрац, напротив расположился ломбард, у следующего крыльца красовался мусорный бак — разве в подобном месте можно делать предложение? Она не знала, что подумать и ответила:
— Наверное… у меня нет чувства юмора.
— Дорогая, я делаю тебе предложение.
Именно тогда они впервые поцеловались. По ее лицу струились слезы, все те слезы, которые она сдерживала на приеме, слезы шока, счастья, вызванные мыслью о том, что это непременно должно быть счастьем, и еще… слезы того тихого, грустного голоса, что в глубине ее души говорил: никогда не думала, что это случится именно так.
Она и не вспоминала о газетчиках до того дня, когда Джим велел ей придти к нему, и она обнаружила там толпу людей с блокнотами, камерами и вспышками. Впервые увидев в газетах свою фотографию — она и Джим рядом, он обнимает ее за талию — она засмеялась от восторга и горделиво подумала, что, должно быть, каждый в городе видел этот снимок. Прошло время, и восторг исчез.
Они продолжали фотографировать ее в магазине, в метро, на крыльце ее дома, в нищенской комнатушке. Теперь она могла бы взять у Джима деньги и спрятаться в неизвестном отеле на несколько недель, оставшихся до их венчания. Но Джим ей этого не предложил.
Казалось, он хотел, чтобы она оставалась на прежнем месте. В газетах печатали снимки Джима за рабочим столом, на железнодорожных путях у Терминала Таггертов, на ступеньках его личного локомотива, на официальном банкете в «Демократик бизнесмен».
Она уговаривала себя не быть подозрительной, когда чувствовала себя не в своей тарелке; не быть неблагодарной, когда переживала обиду. Это случалось нечасто, в те моменты, когда она просыпалась посреди ночи и лежала, не в силах заснуть. Она понимала, что пройдут годы, прежде чем она привыкнет, поверит, поймет. Она жила, словно в тумане, не видя ничего, кроме фигуры Джима Таггерта, такого, каким увидела его в ночь его величайшего триумфа.
— Послушай, детка, — сказала ей репортерша, когда Черрил в последний раз стояла у себя в комнате, и кружева фаты струились по ее волосам, подобно хрустальной пене, до самого щербатого пола. — Ты думаешь, если тебе причинили боль, то только по твоей вине, и это, в общем, верно. Но есть люди, которые постараются сделать тебе больно за все хорошее, что увидят в тебе, понимая, что ты хорошая, и именно за это накажут тебя. Постарайся не сломаться, когда поймешь это.
— Кажется, я не боюсь, — Черрил смотрела прямо перед собой, и сияние ее улыбки смягчало серьезное выражение глаз. — Я не имею права бояться. Я слишком счастлива. Понимаете, я всегда думала, что люди ошибаются, когда говорят, что все, что дает нам жизнь — это страдание. Я не сдавалась. Я верила, что счастье возможно. Я не ожидала, что это случится именно со мной — так много счастья и так скоро. Но я постараюсь быть достойной своего счастья.
* * *— В деньгах коренится зло, — сказал Джеймс Таггерт. — Счастье нельзя купить за деньги. Любовь преодолевает все, сметает все социальные барьеры. Возможно, это звучит банально, но я так чувствую.
Он стоял в зале отеля «Уэйн-Фолкленд», среди сотен репортеров, окруживших его сразу после окончания свадебной церемонии. Он слышал, как прибой толпы разбивается о стену газетчиков. Черрил стояла рядом, ее рука в белой перчатке покоилась на рукаве его черного смокинга. Она все еще повторяла в памяти слова обряда, не в силах поверить, что они уже прозвучали.
— Как вы чувствуете себя, миссис Таггерт?
Она услышала вопрос из самой гущи толпы репортеров. Он толчком вернул ее к действительности; эти слова превратили призрачные мечты в реальность. Улыбнувшись, она прошептала, чуть ли не задыхаясь:
— Я… я очень счастлива.
В противоположном конце зала Оррен Бойл, казавшийся слишком массивным для своего официального костюма и Бертрам Скаддер, выглядевший слишком тщедушным для своего смокинга, осматривали толпу гостей с одинаковыми мыслями, в которых ни один из них не признался бы. Оррен Бойл почти убедил себя в том, что отыскивает в толпе лица друзей, а Бертрам Скаддер внушил себе, что собирает материал для статьи. Но оба они, независимо друг от друга, мысленно сортировали увиденные лица, разделяя их на две колонки, одна из которых была озаглавлена «Почтение», а вторая — «Страх». Пришли сюда и люди, чье присутствие обозначало особое расположение, оказанное Джиму Таггерту, и те, чье присутствие выражало желание избежать его гостеприимства. Одни символизировали руку, готовую толкать его вверх, а другие — отвесную скалу, по которой ему предстояло взбираться. По неписаному правилу никто не принимал и не отклонял приглашения человека, занимающего видное положение, если только не имел одного из упомянутых мотивов.
Представители первой группы отличались молодостью, они приехали из Вашингтона. Вторая группа состояла из людей постарше, явно бизнесменов.
Оррен Бойл и Бертрам Скаддер использовали слова, как инструмент воздействия на общественность.
Слова — это обязательства, несущие в себе скрытый смысл, которого они не желали замечать. Для сортировки людей им не нужны были слова, они отмечали их физически: уважительное движение бровями, эквивалентное эмоции, которую можно выразить словом «Так!» — для первой группы, и саркастический изгиб губ, соответствующее «Ну-ну» — для второй. Лишь одно лицо на минуту нарушило гладко идущий процесс, когда они увидели холодные голубые глаза и белокурые волосы Хэнка Риардена. Их лицевые мышцы произвели его регистрацию во второй группе с пометкой «О, парень!» Результатом работы явилась оценка уровня силы Джеймса Таггерта. Итоговая цифра впечатляла.
Когда они видели, как Джеймс Таггерт двигается среди гостей, они понимали, что он хорошо осведомлен об этом. Он двигался резкими бросками, словно кодом азбуки Морзе — небольшими пробежками с короткими остановками, и с налетом легкого возбуждения, словно сознавал, как много собралось людей, чье неудовольствие может привести к неприятностям. Отблеск улыбки на его лице отдавал злорадством, как будто он знал, что их приход сюда, оказание ему чести, является поступком, который на самом деле унижает этих людей. Джим словно наслаждался этим сознанием.
За ним хвостом увивались несколько человек, словно специально для того, чтобы ему было кого игнорировать. Мистер Моуэн на мгновение мелькнул в этом хвосте, и доктор Притчет, и Бальф Юбэнк.
За ним хвостом увивались несколько человек, словно специально для того, чтобы ему было кого игнорировать. Мистер Моуэн на мгновение мелькнул в этом хвосте, и доктор Притчет, и Бальф Юбэнк.
Самым настойчивым в этой группе оказался Пол Ларкин. С унылой улыбкой, умоляющей о том, чтобы его заметили, он неустанно описывал круги вокруг Таггерта, как будто хотел получить солнечный загар от каждого случайного луча.
Время от времени взгляд Таггерта быстро и украдкой окидывал всю толпу, подобно фонарику мародера, на языке мышечных жестов Оррена Бойла это означало, что Таггерт разыскивал кого-то, но хотел, чтобы об этом никто не знал. Поиски прекратились, когда Юджин Лоусон подошел, чтобы пожать Таггерту руку, и сказал, кривя мокрую нижнюю губу, чтобы смягчить удар:
— Мистер Моуч не смог придти, Джим, мистер Моуч очень сожалеет, он заказал специальный самолет, но в последнюю минуту обстоятельства изменились, наиважнейшие государственные проблемы, ты понимаешь. — Таггерт застыл, нахмурился и не ответил.
Оррен Бойл расхохотался. Таггерт обернулся к нему так резко, что окружающие порскнули в стороны, не дожидаясь на то команды.
— Что ты тут делаешь? — огрызнулся Таггерт.
— Весело провожу время, Джимми, просто весело провожу время, — ответил Бойл. — Уэсли — твой парень, разве не так?
— Я знаю еще одного, он тоже мой парень, и лучше ему не забывать об этом.
— Кто? Ларкин? Нет, я не думаю, что ты говоришь о Ларкине. А если ты говоришь не о Ларкине, то я считаю, что тебе следует поосторожнее пользоваться притяжательными местоимениями. Я не против классификации по возрасту, я знаю, что выгляжу моложе своих лет, но просто у меня аллергия на местоимения.
— Умно, но что-то ты стал слишком умным в последнее время.
— Если так, вперед, Джимми, воспользуйся этим.
— Для людей, которые сами себя перехитрили, беда в том, что у них слишком короткая память. Ты бы лучше вспомнил, кто заполучил риарден-металл, который увели с рынка для тебя.
— А я помню, кто мне это обещал. Та команда, что нажимала потом на все кнопки, до которых могла дотянуться, пытаясь помешать особой директиве, потому как просчитала, что в будущем ей могут понадобиться рельсы от Риардена.
— Да ты же потратил десять тысяч долларов, вливая выпивку в людей, которые, как ты надеялся, не допустят директивы о моратории на долговые обязательства!
— Верно. Я это сделал. У меня есть друзья, владеющие долговыми обязательствами железных дорог. К тому же, Джимми, у меня тоже есть друзья в Вашингтоне. Что ж, твои друзья одолели моих в деле с мораторием, но зато мои побили твоих по «Риарден Металлу», и я этого не забыл. Но, черт возьми, со мной все в порядке, все вообще в порядке вещей, только не пытайся надуть меня, Джимми. Оставь это сосункам.
— Если ты сомневаешься в том, что я всегда старался сделать для тебя все, от меня зависящее.
— Конечно, ты старался. Все, что в твоих силах, все рассчитано. И ты будешь продолжать стараться, пока я не задену того, кто тебе нужен, и ни минутой дольше. Я просто хотел напомнить тебе, что у меня есть свои друзья в Вашингтоне. Те, которые не продаются за деньги, в отличие от твоих, Джимми.
— Что ты хочешь сказать?
— Именно то, о чем ты подумал. Те, кого ты купил, на самом деле ничего не стоят, потому что всегда найдется тот, кто предложит им больше. Двери открыты для всех, совсем как при старой доброй конкуренции. Но если у тебя есть кое-что на парня, то он твой, и его не перекупят, и ты можешь рассчитывать на его дружбу. Что ж, у тебя есть друзья, и у меня они есть. У тебя есть друзья, которых я могу использовать, и наоборот. Я не возражаю, черт возьми, каждый торгует, чем может. Если мы не торгуем деньгами, и век денег закончился, тогда мы будем торговать людьми.
— К чему ты ведешь?
— Я скажу тебе несколько слов, которые ты должен запомнить. Взять, к примеру, Уэсли. Ты пообещал ему место ассистента в Бюро национального планирования, чтобы обмануть Риардена, когда принимался Билль об уравнении возможностей. У тебя были связи, и я обратился к тебе с такой просьбой, чтобы ворон ворону глаз не выклевал. Уэсли сделал свое дело, ты проследил за тем, чтобы все оформили на бумаге. Конечно, я знаю, что ты получил письменное подтверждение того, на какие кнопки он нажал, чтобы законопроект прошел, а он взял деньги у Риардена, чтобы провалить его, и застал Риардена врасплох. Гадкие проделки. Несладко придется мистеру Моучу, если все выйдет наружу. Итак, ты сдержал обещание и получил для него должность, потому что думал, что прикормил его. Прикормил. И он расплатился сполна, не правда ли? Но недолго музыка играла. Пройдет время, мистер Уэсли Моуч станет таким могущественным, а скандал — таким старым, что никто не спросит, с чего он начал свою карьеру и кого обманул. Ничто не вечно под луной. Уэсли был человеком Риардена, потом твоим, а завтра станет еще чьим-то.
— Это намек?
— Нет, дружеское предостережение. Мы с тобой старые друзья, Джимми, и, я думаю, останемся друзьями. Думаю, мы можем быть очень полезными друг другу, ты и я, если у тебя не появятся вредные мыслишки о дружбе. Я верю в баланс сил.
— Это ты предупредил Моуча, чтобы он не приходил сегодня?
— Может, да, а может, и нет. Сам ломай голову. Мне пойдет на пользу то, что я его не предупредил, а если и предупредил, то мне еще лучше.
Глаза Черрил проследили за взглядом Джима на толпу. Лица, по-прежнему вертевшиеся и приближавшиеся к ней, казались такими доброжелательными, и она поверила, что здесь ей никто не желает зла. Она не понимала, почему некоторые из гостей с надеждой и доверием в голосе говорили с ней о Вашингтоне полуфразами и полунамеками, словно добивались от нее помощи в некоем секретном деле, о котором она знает. Черрил не понимала, не могла даже представить себе, что именно надо сказать, но улыбалась и отвечала наобум. Она не могла обесчестить звание «миссис Таггерт» даже малейшим намеком на страх.
И тут она увидела врага. Высокую стройную женщину в сером вечернем платье, которая сегодня стала ее золовкой.
Накопившиеся в памяти Черрил рассказы Джима, отзвуки его страдающего голоса, обратились в гнев. Она ощутила мучительный зов невыполненного долга. Она то и дело поглядывала на врага и пристально изучала ее. На газетных фотографиях Дагни Таггерт появлялась в широких брюках или в шляпе с опущенными полями и в пальто с поднятым воротником. Сегодня она нарядилась в серое платье, казавшееся неуместным из-за его аскетичной простоты. Строгое платье незаметно ускользало от глаз наблюдателя, заостряя внимание на изящном теле, которое оно якобы прикрывало. Серый шелк слегка отливал голубым, что очень шло к ее стального цвета глазам. Дагни не надела никаких украшений, кроме браслета в виде тяжелой цепи из крупных звеньев с зеленовато-голубым отливом.
Черрил дождалась, когда Дагни останется одна, и, рванувшись вперед, решительно пересекла зал. Заглянула в стальные глаза, показавшиеся ей одновременно холодными и глубокими, смотревшие прямо на нее с учтивым безличным интересом.
— Я хочу, чтобы вы знали, — твердо и жестко сказала Черрил, — между нами не должно быть неясностей. Я не собираюсь изображать трогательную семейную сцену. Я знаю, что вы сделали Джиму, и как всю жизнь унижали его. Я намерена защищать его от вас. Я поставлю вас на место. Я — миссис Таггерт. Теперь я женщина в этой семье.
— Именно так, — сказала Дагни. — А я — мужчина.
Черрил смотрела, как она уходит, и думала, что Джим прав: его сестра — хладнокровная и злая, неотзывчивая, неблагодарная, способная лишь на недобрую, безразличную усмешку.
Риарден стоял рядом с Лилиан, следуя за женой, когда она переходила с места на место.
Она хотела, чтобы ее видели с мужем, и он подчинился. Он не понимал, смотрят ли на него или нет, не замечая никого из окружающих, кроме одной особы, на которую запретил себе бросить даже мимолетный взгляд.
В его сознании зафиксировался момент, когда он вошел в зал вместе с Лилиан и увидел Дагни, смотревшую на него. Он не отвел глаз, готовый принять любой взрыв. Какой бы ни была реакция Лилиан, он предпочитал публично признать супружескую измену, прямо здесь и сейчас, чем безмолвно избегать взгляда Дагни, напустив на лицо трусливую маску бесстрастности, притворяясь перед ней, что не понимает суть своих поступков.
Но взрыва не произошло. Риарден изучил все оттенки проявления чувств на лице Дагни, поэтому понял, что она не испытала шока: на ее лице читалась только нерушимая серьезность. Ее взгляд выражал полное понимание обстоятельств их встречи, но остался безмятежным, словно во время совещания в его кабинете или разговора в ее спальне. Ему показалось, что, стоя в нескольких шагах от него и Лилиан, Дагни открылась им так же просто и откровенно, как серое платье открывало ее тело.