— Уничтожение личности Цукермана завершено, — проговорил бородатый. — Чистая, благородная смерть, фарс вместо некролога и никакой обрядовости — все исключительно по гражданскому церемониалу, не имеющему никакого отношения к еврейским традициям захоронения. Никто не заплакал над могилой, ни один не почувствовал раскаяния или угрызений совести, когда опускали гроб, — нет, наоборот, никому даже не было позволено сопровождать тело покойного. Сожгите его. Никакого тела у него нет. Любитель гротеска с буйным нравом — но без тела. Все осталось в прошлом, все стерильно и глупо. Смерть от рака ужасна. Я ожидал, что его ждет именно эта участь. А вы не ждали этого? Где болезненность и суета вокруг? Где замешательство и стыд? Стыд — это то, что всегда определяло творчество этого парня. Перед вами писатель, который всегда взламывал все табу, трепал языком направо и налево безо всякого стеснения, нарочно выходя за все рамки приличий, — а теперь его хоронят с такой помпой, будто он большая шишка вроде Нила Саймона[107], «саймонизируют» нашего грязного, подлого, болезненно страдающего Цука! Нечистая совесть Гегеля под личиной сентиментальности и любви! Этот вечно неудовлетворенный, подозрительный, постоянно рвущийся в драку романист, чье эго доходит до крайностей, вдруг преображается и предстает перед всеми в приятном обличье смерти, и чувствительная полиция, обученная грамоте полиция устраивает ему пышные похороны со всей этой дремучей чушью и хреновым мифотворчеством! Говна пирога! Единственным способом устроить ему достойные похороны было бы пригласить тех, кто когда-либо был знаком с этим человеком, и подождать, пока не разразится скандал: пусть кто-нибудь явится как гром среди ясного неба и скажет наконец правду. А все остальное — манерничанье за обеденным столом. Я никак не могу пережить это. Ему ведь даже не суждено гнить в земле — хотя этот парень создан для этого. Эта коварная, отрицающая духовное возрождение литературная прогулка, вносящая элемент раздражительности в еврейскую кровь, приносит людям чувство неловкости и вызывает злость, когда они с помощью зеркала заглядывают ему в задний проход, что вызывает презрение у многих умных людей, недовольных всевозможными лобби, и тогда они обеляют его: очищают от грязи, избавляют от вшей — и внезапно он становится Абе Линкольном[108] и Хаимом Вейцманом[109] в одном лице!
Неужели он хотел именно этого: чрезмерной кошерности, отсутствия зловония? Лучше бы он умер от рака. Все бы получили удовольствие. Экстравагантность катастрофы, смерть тела весом в семьдесят восемь фунтов, когда вытащены все клапаны. Остался сгусток боли и вой, мечта об игле и в то же время просьба к медсестре сжалиться над ним и из доброты сердечной потрогать его детородный орган, — пусть это будет последним ударом по невинной жертве. Однако вместо этого его восставший и капающий член внезапно повисает как тряпка. В этом все его достоинство. Большой человек. Все эти великие писатели — фальшивка. Они хотят отобразить все, что видят. Они безумно агрессивны: они срут на каждой странице, стреляют на каждой странице, показывают, как они пердят на каждой странице, и за это они ждут медалей. Сплошное бесстыдство. Тебе должно это нравиться.
Что хочет мне сказать этот человек? Ты умный читатель, и я согласен с тобой? Я тоже должен считать, что ему лучше было бы умереть от рака? Генри абсолютно ничего не сказал в ответ.
— Вы — его брат! — прошептал бородатый, прикрывая рот рукой.
— Нет, вы ошиблись.
— Вы точно его брат, вы — Генри!
— Иди на хуй! — бросил ему Генри, пригрозив кулаком, и быстро соскочил с тротуара на мостовую, где его едва не сбил грузовик.
Чуть позже он уже стоял перед входом в дом из бурого песчаника, где раньше жил Натан, пытаясь объяснить пожилой итальянке с непреклонным взглядом и огромной шишкой на темени, которая походила на злокачественную опухоль, что он оставил в Джерси ключи от квартиры своего брата. Именно она подошла к двери, когда он позвонил в колокольчик для вызова привратницы.
— Сегодня у меня был чертовски трудный день, — сказал он ей. — Я чуть голову не потерял. Вполне простительно, что я забыл об этом.
Ему не стоило произносить «голова», видя этот чудовищный нарост на ее темени. Но, может быть, именно поэтому он и сказал это слово. Он все еще не вполне владел собой. Его обуревали совсем иные чувства.
— Я не могу никого впустить сюда, — сообщила она ему.
— Разве я не похож на своего брата?
— Еще как похож! Я даже подумала, что вы близнецы. Я чуть в обморок не упала, когда увидела вас. Я подумала, что вы мистер Цукерман.
— Я только что с похорон.
— Его предали земле, да?
— Его кремировали. — «Наверно, сейчас это и происходит, — подумал он. — От Натана не останется ничего, кроме пепла, который вполне может уместиться в коробочку из-под пекарской соды». — Будет гораздо проще, — объяснил он привратнице, — если мне не придется ехать домой и возвращаться обратно с ключами. — С бьющимся сердцем он сунул ей в руку две двадцатки, которые мял в кулаке еще до того, как вошел в здание.
Следуя за ней к лифту, он пытался придумать хоть какой-нибудь предлог для объяснения своего появления здесь, если кому-нибудь придет в голову заглянуть в квартиру Натана; но вместо этого он начал рассуждать о том, почему он раньше не нанес визита брату, — если бы он посетил Натана, ничего подобного тому, что произошло сегодня, никогда бы не случилось. Но истина заключалась в том, что со времени их ссоры Генри мало думал о своем брате, он даже удивлялся, что сегодня в нем поднялась волна негодования и все его отношение к брату сконцентрировалось только в этой точке. Он, конечно же, не был готов к тому, что Натан может умереть, поскольку сам был жив; там, в траурном зале, защищаясь от оскорблений велеречивого клоуна, он даже на секунду представил себя Натаном, — Натанов дух передался ему, так же как и Лоре, — за его бессердечность.
Может, он выслеживает меня и внезапно появится здесь?
Отперев два замка, Генри оказался в пустоте маленького коридора. У него мелькнула в голове мысль, что он, став взрослым человеком, продолжает, как ребенок, верить в чудеса: если кто-нибудь умирает, это какой-то фокус, что смерть — не совсем смерть, что покойники лежат в гробу и в то же время не совсем в гробу и что они непонятным образом могут внезапно выскочить из-за двери и закричать: «Обманули дурака на четыре кулака!» — или же, внезапно появившись на улице, идти за тобой по пятам. Пройдя на цыпочках в гостиную через широкий дверной проем, он остановился у края восточного ковра, будто пол в комнате был заминирован. Ставни были закрыты, длинные шторы задвинуты. Можно было подумать, что Натан уехал отдыхать, если бы он не был мертв. На следующей неделе будет тридцать лет с тех пор, как он в Хеллоуин впервые отправился гулять во сне. Еще одно воспоминание, годное для непроизнесенной вслух надгробной речи: в тот вечер Натан, крепко держа его за руку, вел его мимо соседских домов, чтобы ребенок мог всем продемонстрировать свой костюмчик пирата.
Мебель в комнате казалась внушительной, и обстановка производила сильное впечатление: это был дом выдающегося человека, добившегося такого успеха, о котором Генри и мечтать не мог, хотя сам он был феноменально успешен на своем поприще. Дело было не в деньгах, а в некоей иррациональной защите высших сил, будто Натан был Помазанник Божий и обладал дарованной ему вечной неуязвимостью. Иногда Генри чуть с ума не сходил, думая о том, как Натан достиг всего этого, хотя и понимал, как мелко и как ужасно, даже трагично, пусть на минуту вообразить, что он — ровня своему брату. Вот почему он предпочитал вообще не думать о нем.
Почему, спрашивал себя Генри, если ты хороший сын и хороший муж, то ты немедленно становишься персонажем из анекдота, что рассказывают в кругу интеллектуальной элиты? Что тут такого, если ты ведешь добропорядочную жизнь? Неужели обязанность и долг — дешевка, а приличия и почтительность — полное дерьмо, тогда как «безответственное преувеличение» создает «классику»? В той игре, в которую играют эти аристократы от литературы, правила иногда бывают истолкованы с точностью до наоборот.
Но он пришел сюда не для того, чтобы торчать в квартире брата, мрачно уставившись в пространство, и лелеять в душе самые злобные, мстительные чувства; он здесь не для того, чтобы его, гипнотизируя, обдувал хлад смерти, пока он будет стоять в ожидании, что Натан высочит из гроба и скажет ему, что все это шутка; нет, он здесь для того, чтобы совершить свое черное дело.
Внутри глубокой ниши, идущей вдоль коридора, что отделял заднюю часть квартиры — кабинет Натана и его спальню — от гостиной, кухни и просторной прихожей, были поставлены четыре шкафа для хранения документов, в которых Натан держал свои бумаги. Найти дневники не составило никакого труда, Генри сделал это за несколько секунд. Четыре стопки были разложены в хронологическом порядке на полках: двадцать общих тетрадей, сложенных в картонные папки, расхристанных, пухлых, с торчащими из-под обложек оторванными страницами, и перевязанных широкой красной резиновой тесемкой. Хотя мозговые клетки могли превратиться в пепел при помощи огня, у Натана остался банк памяти, о котором следовало побеспокоиться.
Внутри глубокой ниши, идущей вдоль коридора, что отделял заднюю часть квартиры — кабинет Натана и его спальню — от гостиной, кухни и просторной прихожей, были поставлены четыре шкафа для хранения документов, в которых Натан держал свои бумаги. Найти дневники не составило никакого труда, Генри сделал это за несколько секунд. Четыре стопки были разложены в хронологическом порядке на полках: двадцать общих тетрадей, сложенных в картонные папки, расхристанных, пухлых, с торчащими из-под обложек оторванными страницами, и перевязанных широкой красной резиновой тесемкой. Хотя мозговые клетки могли превратиться в пепел при помощи огня, у Натана остался банк памяти, о котором следовало побеспокоиться.
Благодаря аккуратности брата, Генри смог безо всяких трудностей, которые мерещились ему заранее, найти нужную подшивку по корешку, где был обозначен год, когда случилась его первая измена; конечно же, Натан был абсолютно прав, что упрятал подальше его параноический бред, и в последующие годы Генри никогда не упрекал его за это, потому что там было собрано все, — каждая деталь, изложенная в мельчайших подробностях, была сохранена для последующих поколений. Записи в этой подшивке оказались не только слишком подробными, чего он мог ожидать с того момента, как получил известие о смерти Натана, — они оказались чересчур компрометирующими, чего он не помнил.
Подумать только! Всего десять лет назад он был так безумно увлечен, что страсть его напоминала горячечный бред, но это вызвало восхищение Натана! Я тогда пустился во все тяжкие, и это привлекло его внимание! Мужчина лет тридцати, отец троих детей, — но для него мои потребности всегда оставались потребностями болтливого подростка! Перелистывая страницы Натановых записей, он подумал, что для нее он тоже всегда был подростком. Если посмотреть на все это со стороны, получается, что он — типичный недоумок, он, папаша и муженек, сбегающий от домашнего быта; как видно по сценам, описанным Натаном, на свете нет и не было более жалкого, гнусного и смехотворного зрелища, чем он сам! Он был ошеломлен: оказалось, ему нужно было так мало, чтобы приблизиться к границе, откуда начинается разрушение всех основ! Ради того чтобы трахнуться с женщиной, как утверждал Натан в своих записях, — и к тому же полностью попав в зависимость от нее, чтобы получить это право, — ради того, чтобы трахнуть в задницу блондинку швейцарско-немецкого происхождения, он был готов бросить Кэрол, Лесли, Рути, Эллен, свою практику и родной дом… Там я больше не девственница, Генри. Все они думают, что я хорошая и ответственная. А про это никто не знает!
Но если бы ему не удалось попасть в квартиру брата и получить доступ к этим страницам его романа, если бы он действительно думал, что за ним следят, если бы повернул к себе домой, в Джерси, как сомнамбула, которому во сне мнится, будто за ним гонятся по пятам, все бы уже давно знали об этом. Потому что дневники писателей обычно публикуют после смерти автора — исследователи хватаются за них для составления биографий, и вскоре все становится известно всем.
Прислонившись к стене в узком коридоре, он дважды перечитал дневниковые заметки, посвященные критическим для него месяцам, и когда удостоверился, что выявил каждую запись, где упоминалось его имя, резко, но аккуратно вырвал все страницы, касающиеся фактов его биографии, а затем положил дневник на самый верх шкафчика с папками, поместив его в хронологическом порядке среди других записей. Из многих тетрадей, содержащих огромное количество слов, где Натан описывал свою жизнь начиная с того времени, как он уволился из армии и переехал на Манхэттен, чтобы стать писателем, Генри извлек не более двадцати двух страниц. Он подкупил привратницу, чтобы проникнуть в квартиру брата, и находился там втайне от всех, но, изъяв менее двух дюжин страниц из рукописного наследия Натана, он не мог считать, что совершил злодеяние, нарушив права собственности своего брата; несомненно, он не сделал ничего плохого, что могло бы повредить репутации Натана или преуменьшить ценность его рукописей. Генри всего лишь вмешался в процесс, чтобы не допустить агрессивного вторжения в свою собственную жизнь: если бы эти записи стали достоянием общественности, неизвестно, сколько проблем это могло бы ему принести — и в личном плане, и в кругу семьи.
Удалив несколько страниц из дневников своего брата, он также оказывал услугу своей старой любовнице, а почему бы и нет, если уж на то пошло? Их роман был взрывом страстей: короткая, вызывающая ворох воспоминаний юношеская интерлюдия, из которой, к счастью, он сумел выбраться, не совершив колоссальных ошибок, — но какое-то время он действительно сходил по ней с ума. Он помнил, как наблюдал за ней, когда она в своей шелковой черной сорочке опускалась на колени, чтобы поднять деньги с пола в номере мотеля. Он помнил, как танцевал с ней в своем собственном доме, где он нарочно не зажигал свет, — они танцевали как дети, под музыку Мела Торме[110], проведя весь день в спальне. Он помнил, как бил ее по лицу и тащил ее за волосы, и помнил, что она ответила ему, когда он спросил, нравится ли ей кончать снова и снова. «Райское наслаждение», — сказала она. Он помнил, как его возбуждало, когда она, вспыхивая от стыда, но все же подчиняясь его требованиям, употребляла в своей речи непристойные швейцарско-немецкие выражения.
Он помнил, как прятал ее черную шелковую сорочку в сейфе своего рабочего кабинета, когда не нашел в себе сил выбросить ее вон. При мысли о ней в этом белье он до сих пор клал руку на свой восстающий член. Он понимал, что шарить в бумагах покойного брата в его опустевшей квартире достаточно незаконное занятие, — это было таким же непристойным актом, как дрочить в его коридоре, о чем ему напомнили записи в Натановом дневнике, сделанные десять лет тому назад.
Он взглянул на наручные часы: пожалуй, ему нужно позвонить Кэрол. Телефон стоял в спальне, в дальнем конце квартиры. Сидя на краю Натановой постели, он набрал домашний номер; он был готов к тому, что его брат выскочит с ухмылкой из-под кровати или же, живехонький, выпрыгнет из стенного шкафа с одеждой, выкрикивая: «Первый апрель, никому не верь! Генри, положи мои листочки на место, ты — не мой редактор!»
Нет, я — твой редактор. Он мог отдать мне речь на похоронах, и теперь я могу издавать только то, что захочу.
Когда зазвонил мобильник, его удивил необычный запах, доносившийся с заднего двора. Он не сразу понял, что запах исходит от него самого. Генри чувствовал себя так, будто увидел страшный сон, в котором рубашка его пропиталась чем-то ужасным, и это был не пот.
— Где ты? — спросила Кэрол, когда он ответил на звонок. — С тобой все в порядке?
— Все хорошо. Я в кофейной лавке. Традиционных похорон по еврейскому обычаю не было: Натана кремировали. Ограничились прощальными речами в траурном зале. И гроб был там. Вот, пожалуй, и все… Я случайно встретился с Лорой. Она снова вышла замуж. Она очень потрясена его смертью.
— А ты как себя чувствуешь?
Он солгал, хотя, быть может, сказал чистую правду:
— Я чувствую себя так, как чувствуют себя люди, у которых умирает единственный брат.
— А кто прочел речь?
— Какой-то напыщенный болван. Его редактор. Наверно, мне надо было выступить самому. Жаль, что я этого не сделал.
— Ты все уже сказал вчера, ты все сказал мне. Генри, не болтайся зря по Нью-Йорку, нечего травить себе душу. Он мог бы позвонить тебе, когда заболел. Никто не должен оставаться в одиночестве, если только он этого не хочет. Он умер в одиночестве потому, что он так жил. Он сам хотел так жить.
— Возможно, рядом с ним была какая-то женщина, — сказал Генри, как попугай повторяя слова Лоры.
— Правда? У него в самом деле кто-то был?
— Я не следил за ним, но рядом с Натаном постоянно вертелись какие-то девушки. Он никогда подолгу не оставался один.
— Ты сделал все, что мог. Больше ты ничего не можешь сделать, Генри. Езжай домой. Голос у тебя просто жуткий.
Но ему было что делать: у него оставалось три часа до отъезда в Джерси. В кабинете, посередине Натанова стола, тщательно прибранного и освобожденного от других бумаг в отличие от других поверхностей, стояла картонная коробка из-под канцелярских товаров, на которой была пометка: «Вариант № 2». Внутри коробки лежало несколько сотен отпечатанных страниц. Этот второй вариант книги (если это был он), по всей видимости, был оставлен без названия. Однако главы имели наименование: на первой странице каждой главы стояло какое-нибудь географическое название. Генри сел за стол и погрузился в чтение. Первая глава, «Базель», была намеренно посвящена ему.
Несмотря на все, что Генри знал о своем брате, он не мог поверить, что книга, которую он читает, написана Натаном. Весь день он думал о том, не напрасно ли так долго испытывал негодование в отношении брата, жестоко казнил себя за это чувство, ощущал себя несчастным из-за отсутствия эмоций и терзался из-за невозможности простить, но перед ним лежали страницы, на которых его не только выставили в роли нелепейшей личности, но к тому же наградили собственным именем. Каждого персонажа легко можно было узнать по имени: Кэрол, детей, даже Венди Касселман, маленькую блондиночку, которая до своего замужества недолгое время работала у него ассистенткой; даже Натан, который никогда раньше не писал о себе под собственным именем, появился на страницах книги в образе Натана, под своей фамилией Цукерман, хотя почти все в этой истории было либо наглой ложью, либо нелепым искажением фактов. Получалось, что из всех классиков гротеска Натан был самым нечистоплотным, самым гнусным и неразборчивым автором, переплюнувшим всех писателей на свете.