Дождь для Данаи (сборник) - Александр Иличевский 2 стр.


Топология плавней — топология тумана, Чистилища, полный останов, бездна в точке.

Весной камыши наполняются птичьим гамом.

Скрытная жизнь гнездящихся пернатых интригует, говорит Надя. В апреле по утрам она по нескольку часов просиживает у окна, слушая то тут то там вспыхивающий птичий гам, наблюдая, как шевелится повсюду камыш, будто по нему бродит невидимый гигант, как птицы взлетают, кружатся, хлопочут и пропадают в зарослях, словно шутихи.

Дважды Надя обнаруживала, что какая-нибудь ее утка принимала в свой выводок «гадкого» птенца — лебедя, которым осенью она все никак не могла налюбоваться, как расцветшим редким цветком, — напоследок, перед отлетом лебединой стаи.

Отправившись из любопытства погулять по двору, я вошел в какой-то недостроенный сарайчик.

У него не было задней стенки и в его укромное хозяйственное пространство врывалась бездна камышей. Стенка отсутствовала не случайно: камыши рассматривались хозяевами как конец мира, конец пространства, и потому стройматериал был сэкономлен.

В шелесте плавней чудятся перешептывания. Перед лицом камышей напрягаешься всем существом как в присутствии призрака. Это похоже на пребывание в уютном гамаке, повешенном на отвесной скале в Гималаях.

На следующий день Миша отвез нашу компанию на Днестр в село Б., в тридцати километрах к югу от Р. Справа, на противоположном, почти отвесном и высоком, как гора, берегу, были видны соты строений скального монастыря.

На нашей стороне широко, вполовину разлива реки, шло мелководье. Густо заросшее чилимом, оно все было уставлено серыми цаплями. Их массовая неподвижность ставила гигантское многоточие в дикости пейзажа.

Через чилим — «водяной орех» — шла тропа, по которой от катера, пришвартованного у того берега, к нам направились две лодки.

Через полчаса мы взбираемся на корму двупалубного катера. Он принадлежит Г., старому другу Миши. С нами разговаривают исключительно шепотом, потому что по соседству на понтоне в сопровождении охраны ловит рыбу премьер-министр Приднестровской республики. Сегодня понедельник, рабочий день, но премьер-министр не торопится освободить нашу скованность. Вчера произошло исключительное рыбацкое приключение: вываживая на понтон карпа, руководитель правительства вдруг увидел перед собой кашалотоподобную усатую морду. Заглотив карпа, сом канул топляком в бочаг и оборвал снасть.

Премьер-министр провел за удочками бессонную ночь и, скорей всего, к вечеру отправится восвояси.

От правительственного понтона отделяется лодка, на которой к нам приплывает владелец катера Г.

Это жесткий, невысокого роста, атлетический человек с золотой цепью на шее, пронзительно голубыми глазами и выразительным носом — один из пяти крупнейших мафиози Приднестровья. В его обращении к нам густо замешаны гостеприимство и презрение. Все это выправлено прямодушием и отсутствием гнильцы, однако деловая несокрушимость позы очевидна и обусловливает испытываемую неуютность.

Наконец Г. отплывает порыбачить на еще один понтон, попроще, не снабженный, в отличие от правительственного, двуспальной лежанкой, спутниковой антенной, обеденным столом и телевидеокомплексом.

При помощи сына и племянника Г., которые сторожат до поздней осени катер и понтоны, мы оснащаем живцами короткие бортовые удочки и забрасываем их на судака. После чего Миша выносит с камбуза огромный казан и приступает к приготовлению жаркого из немого гуся, а мы переплываем на тот берег и поднимаемся в село за водкой.

По дороге племянник Г. нам рассказывает, что некогда богатое село сейчас в страшном упадке, треть домов заколочена, их хозяева канули в прорве Москвы, на заработках. Промозглыми зимними вечерами молодежь собирается в одном из таких домов, сидят, греются дармовым газом, выпивают. Летом в селе, вместе с созреванием тех или иных плодов, наступает затяжной праздник: все пьют «вишняк», «сливуху» или вот как сейчас — «абрикосовку», уже четвертый день.

В селе Будиничи жители говорят на особом диалекте, фонетика которого требует звонкое «те» заменять на «ки»: килифон, киливизор, килиграф.

Часа в четыре премьер-министр, скрытый в резиновой лодке телами охраны как балдахином, отчаливает от понтона. На том берегу у овчарни со сгрудившимися от любопытства у ограды баранами его поджидает белоснежный, как казарский гусь, БМВ.

Из зарослей рядом с катером на берег выходит аист и, помаячив променадом, стучит клювом и клокочет — не хуже багдадского сторожа. Племянник Г. сообщает, что в позапрошлом году эта птица пробила ему темя, когда он выпутывал ее из донных снастей.

Вечером тучи мошкары, сбившись в шлейфы, атакуют палубу, затемнив три лампочки, вывешенные над столом и запитанные кудахтающим в прибрежном тальнике генератором.

Тут же, как в кино, со всех пологов, из всех углов судовой оснастки стали выползать жирные пауки. Заплетая все проходы, закоулки, лески, снасти, они проявляли деловитость начальственной касты. Через час пустые бутылки поседели от паутинной оплетки, а когда забряцал поклевный бубенец моего спиннинга, я едва смог подсечь судачка, поскольку комель удилища был приплетен накрепко к борту.

Сон в каюте, к открытому иллюминатору которой почти вплотную подходила тихая лунная вода, оказался свободным, крепким. Ранним утром мы распрощались со всеми и взяли курс на Одессу.

Одесса мне показалась мертвым городом. В нем можно жить, он красив и узнаваем, но он мертв. Великая жизнь этого города осталась в книгах Бабеля, Жаботинского, Паустовского, Ильфа, Катаева, Олеши.

В первый же день в поисках ночлега мы выбрались к 16-й станции Большого Фонтана. Когда-то величественно роскошная местность — полная богатых модерновых дач времен порто-франко — оказалась свальным скопищем бесчисленных садово-дачных кооперативов: мученически коммунальными кластерами убогих шести соток, крохоборно нарезанных и приукрашенных зеленью. Большой Фонтан, полный утомленных отдыхом мрачных отдыхающих, беспрестанно грохотал трамваями. Бродя по кооперативу, утопавшему в мальвах, олеандрах, винограде, акациях, наткнулись на табличку: «В конце этой аллеи стоял дом, в котором родилась Анна Ахматова». Здесь же на углу мы зашли по справке во двор, где сдавалось жилье. Тенистый заросший садик и двухкомнатную, замызганную, прокуренную лачугу нам показал щуплый заспанный до обморока человек в одних трусах.

Белоснежная, вислоухая, вздыбленная холмами мышц туркменская овчарка, с коричневым пятном через глаз, — и в самом деле хтонически страшная, как Сильвер и Цербер, оглушительно гаркнула на нас из вольера. Мы срочно ретировались из Одессы на лиманскую Затоку, с ее широченным песочным пляжем и холодной, затиненной водой.

В Одессе меня поразил порт. Последний раз я был в порту в Баку, в далеком детстве. И ощущения, отобранные из счастливого сна, подтвердились: синий простор и устремленная белоснежная громада корабля «Тарас Шевченко», огромного, как город.

И тут же выяснилось, что Т. помнит этот теплоход. Есть тридцатилетней давности фотография, где он с родителями в батумском порту стоит на причале и сзади вверху, над иллюминаторами, наискосок идет надпись «Тарас Шевченко». Потрясенный Т. говорит, что корабль ничуть не изменился, белый, как с иголочки.

Мимо причала прошел на ювелирный шварт батумский паром «Изольда» — и мы, переглянувшись, подняли на спор вопрос: а не погрузиться ли нам срочно на него вместе с машиной. Однако события в Южной Осетии оборвали наш порыв, поскольку обрекали на зимовку в Тбилиси.


Через четыре дня мы отправились в Крым — и Херсонская степь, о которой я грезил, благодаря Чехову, с детства, наконец разлетелась передо мной на несколько сот километров.

Гуси

Однажды летом, семнадцать лет назад, я завис в Москве между Израилем и Калифорнией. Нужно было как-то денег заработать, и я пошел расклеивать объявления. Устроили меня в эту подпольную рекламную контору по великой протекции. Руководила ею женщина, написавшая на Физтехе в 1964 году диплом, суть которого состояла в расчете прочности некоего летательного аппарата, ставшего вскорости первой советской крылатой ракетой. Институт их год назад не то что разогнали, но уморили голодом, все спасались, кто как мог, и в конторе Л.В. имелся четкий ценз: любой расклейщик, любой контролер (тот, кто проходил за расклейщиком и проверял его работу) должны были как минимум иметь научную степень, а еще лучше обладать выдающимися научными способностями.

Так что я был выскочкой в этой компании и потому особенно старался. Маршруты были самые разные: помахивая кисточкой, обклеить каждый столб проспекта Мира по правой стороне в сторону области или — проехаться в дальнее Подмосковье, в сторону Дубны или Конобеева, выходя на каждой станции; столбы обвешиваются, пока дожидаешься следующей электрички; иногда попадаешь в «окна» — и тогда березы протяжно высоко шумят, шумят на полустанке, хотя по полям идут жары, проглядывает за рощей белая полоска неба в озере, — этот ветер верховой, да и не ветер, а переворот в слоях горячего воздуха; платформа пуста в оба долгих конца, и нет никакой Истории; шпалы горячие дышат креозотом… И где-то в той стороне мается мой неведомый контролер.

Почти все объявления, какие мне попадались, изображали веселого гуся в бейсболке, на формате A4 обнимающего бетономешалку. Суть текста на них была в том, что при дачном строительстве такой аппарат просто необходим, и всякого, кто игнорирует совет гуся, постигнет как минимум радикулит. Оборотную сторону листов — шершавых, желтоватых, утолщающих непомерно линию пера, я использовал для черновиков. Как и березы шумящие, и замерший покой над платформой, и рельсы, чуть дымящиеся маревом над блестящими своими искривленными полосами…

Позавчера я ужинал в компании с одним из совладельцев фирмы, которая вторая или третья по объему строительства в Москве. Мы разговорились, и мой собеседник вдруг стал вспоминать, с чего они начинали тогда, семнадцать лет назад…

— С гусей? — спросил я прежде, чем осознал, что броское название фирмы, производившей бетономешалки, действительно совпадает с тем, что указано на его визитке.

Он опешил.

— А вы откуда знаете?

Но тут у него раздался звонок, и до конца вечера мы так и не вернулись к птичьему вопросу.

Гуси эти для него, кажется, тоже оказались святыми.

Поднять руки

В 1946 году, когда отец пошел в первый класс, на самом первом уроке учительница попросила:

— Дети, поднимите руки, у кого есть отцы.

Подняли только трое из сорока.

До восьмого класса отец тайно страстно им завидовал.

А потом горечь с возрастом куда-то делась.

Но, говорит, сейчас это чувство вернулось снова.

«Я очень хорошо помню этих детей. Два мальчика и девочка. Счастливцы».

Отцу в этом году исполнится 70 лет.

Гать и список

«Блокаду я провел на одном из участков Ленинградского фронта, в непролазной болотистой местности. Убитых хоронили в трясине, могилу не выкопать: яма на два штыка тут же наполнялась водой.

Немцы здесь не могли прорваться: ландшафт был непроходим, переправу не наведешь, потому после нескольких попыток прорыва — просто обстреливали.

В блиндажах вода по щиколотку, вся жизнь на нарах, если нет настила, кругом торчат облезлые горелые елки, осинник непролазный. Все время обновляли гати, вешки расставлены от кочки к кочке. В темное время лучше не выходить, сгинешь. Обстрел немцы вели редко и не метко, но и после такого неприцельного огня гати срывало в нескольких местах, снова шли восстановительные работы. После обстрела там и тут из трясины всплывали трупы наших товарищей, захороненные в прошлом году, во время активных боев на передовой; почти невредимые.

Гати нужны были для поддержки коммуникаций между частями. В сторону Ленинграда никто ничего на строил — и было понятно, что в случае чего в этих болотах все мы и сгинем. Но я считал, что все равно гать надо строить, чтобы горожане могли выйти и сдаться.

Ближе к концу осады на болотах появились стаи крыс, жирных, рослых. Крыса сидела на кочке и не желала никуда уходить, не боялась. Ходить по гатям стало опасно. Я передвигался теперь всегда с трофейным парабеллумом наготове, отстреливал тварей. Говорили тогда, что в городе теперь все вымерли, что там теперь пусто, и потому крысы вышли оттуда спасаться.

А еще не забуду вот что. В 44-м под Могилевом после выхода из окружения меня взял в оборот особист. Чуть моложе меня, мы еще не отоспались, он меня будит и в штабную землянку приглашает. Чайку налил, допрашивает — что, да как, да почему живы остались. Я сначала отвечал честь по чести, а потом смотрю, куда это он клонит? Смекнул я, что дело он мне сошьет будьте-нате, вот и взяла меня злоба. Потащил я особиста за грудки и давай его охаживать. Кулачищи у меня будь здоров, никогда не жаловался. Хорошо, бойцы подоспели, оттащили. А командир тогда выгнал всех из землянки, сел напротив особиста и тихо так сказал: „У меня список боевых потерь за последние десять дней еще не подписан.

Выбирай: или я сейчас тебя туда впишу, или ты оставишь этого парня в покое“. А тот сидит, вся морда в юшке, и молчит. Потом головой кивнул, умный оказался. Скоро он тихо свалил в другую часть. И забыл себя».

Пластинка

Я отлично помню все шорохи и препинания этой среднеформатной пластинки, бирюзовая этикетка: 20-й и 23-й концерты Моцарта, запись 1948 года, исполняет Мария Юдина. Это и было самым серьезным впечатлением от музыки: в Andante 23-го концерта есть восемь нот, на которых — как мне тогда, в двенадцать лет, представилось — держится весь мир.

И вот сейчас узнаю, что Сталина Моцарт в исполнении Юдиной тоже не оставил равнодушным.

Послушав трансляцию концерта по радио, тиран приказал предоставить пластинку. Сутки пианистка и оркестр записывали 23-й концерт. Сталин, получив пластинку, отправил Юдиной двадцать тысяч рублей. Юдина ответила ему, что будет молиться, чтобы Господь простил ему то, что он сделал со страной, а деньги передаст церкви. И еще легенда сообщает, что эта пластинка стояла на патефоне у смертного одра Кобы.

Разумеется, все это слишком глубокомысленно, чтобы быть правдой, но в самом деле — только разве что Джесси Норман с Клаудио Аббадо в 3-й симфонии Малера могли еще меня заставить услышать ангелов.

Цветной воздух

«Уже неделю мы штурмовали деревню Маклаково, Калужская область, зима 1942 года. Наконец приехал Жуков, построил батальон. Маршал подобрал палку и принялся избивать нашего командира. Тот старался стоять ровно, от боли лицо его искажалось, удары по спине и груди звучали громко, по рукам и ногам были почти беззвучны.

Избив прилюдно командира, как собаку, Жуков избил нас всех.

Деревня Маклаково стояла на вершине оврага, единственный подступ к этой высоте следовал по дну оврага. Огневые точки немцы установили в окнах четырех изб, их полуметровые бревенчатые стены изнутри еще были завалены мешками с песком.

Немцы стреляли не сразу. Они ждали, когда нас побольше навалит по склонам оврага в горловину, подпускали поближе и только тогда открывали огонь — из пулеметов и минометов.

В атаку я никогда не ходил пьяным. Я берег свои сто граммов, потому что опьянение ослабляет инстинкт самосохранения. Зато потом я выпивал и свою порцию, и долю погибших своих товарищей. Очень важное это было дело — напиться после атаки, трезвым после боя оставаться нельзя, смертельно опасно.

В ту атаку мне повезло — меня контузило, я свалился в воронку. Очнулся ночью, хорошо — обмундирование было приличное, не замерз. Первое, что увидел, — звезды стынут над головой, а от моего дыханья дрожат, шепчутся. Меня разбудили выстрелы: немцы поглядывали на дно оврага, и если кто-нибудь в груде тел шевелился — досылали пару коротких очередей. Тогда я сообразил — чуть выглянул, присмотрелся, чтобы понять, откуда немец стреляет. Затем труп, который со мной был в воронке, уже замерзший, сколь было сил — поднял повыше, вытолкнул на край. И только окошечко приоткрылось — я туда и жахнул. Немец в ответ так залился, что труп на меня обратно пополз. Слышу — притих фриц, ну, думаю, в этом секторе он уже отстрелялся, ствол теперь полагается остудить. Тогда я и пополз.

Когда вышел утром к своим, они мне удивляются:

„А мы тебя уже списали“. Обрадовался я своему второму рождению не сразу. Выпил кружку спирта и сел матери писать письмо, чтоб не верила похоронке.

А еще — у немцев в лентах пули размечены, через промежутки поставлены трассирующие цветные — зеленые, синие, красные, чтобы знать, когда лента кончится. И вот, когда нас стали поливать из пулеметов, мы залегли — и только я вижу вверху воздух вдруг — зеленый, синий, красный. Зеленый, синий, красный».

Три войны

1

Афган стал осязаем, когда Андрей позвал меня «смотреть цинковые гробы».

Июньский вечер, над дворами носятся стрижи, сверчат в вираже; дети играют в волейбол. Перед подъездом группа парней, красные повязки на рукавах. Мы встаем в очередь, потихоньку поднимаемся по лестнице. В квартире на третьем этаже стоит на табуретках оцинкованный железный ящик с куском стекла в крышке. Женщины держат в пальцах свечи или к животам прислоняют иконы; две бабушки потихоньку воют причет. Мать солдата без слез сидит у гроба.

Летом того же года в пионерлагере «Ландыш» вожатый Копылов учил нас жизни. Весной он вернулся из Афганистана, от него я впервые услышал слово «духи». Так и представлял, как солдаты воюют с духами.

Копылов рассказывал, как горел в бронемашине, как спасся, а обгоревшего друга после госпиталя комиссовали. Я слушал этого рыжеватого крепыша с интересом, страхом и раскаленным непониманием сути войны, сути страданий и смерти.

Копылов учился в пединституте на учителя физкультуры, и что-то глодало его изнутри. По десять раз за ночь он поднимал нас по тревоге. Я засыпал в носках, чтобы уложиться в положенные 25 секунд или «пока спичка догорит». После команды «смирно» любое шевеление в строю поднимало Копылова в воздух, и он содрогал его перед вашим носом с помощью маваши гири.

Назад Дальше