Корень рода - Анатолий Петухов 10 стр.


И в который раз с тех пор, как наступило лето, вспомнил он Михаила Палагичева, соседа-однодеревенца. После армии не захотел на производство идти, тоже в Каскь-оя уехал со своей матерью и сестрами, да не прижился там. Сколько лет мыкался, на севере жил и в Крыму, на Урал ездил. Наконец, осел в Ленинграде. Живет там, а душа — здесь, в Сарь-ярь. Каждое лето сюда приезжает. А приедет ли нынче? Должен! Скорей бы уж…

Вырастившие пятерых сыновей и трех дочек, Степан и Наталья на старости лет остались одни в огромном светлом доме, строенном на большую семью. Сыновья погибли в войну, дочери давно вышли замуж и жили в таких далеких и неведомых городах, которые Степан и выговаривал-то с трудом: старшая в Сыктывкаре, средняя в Мариуполе, а младшая — в Вильнюсе.

Дочери не забывали отца и мать, и каждый раз, когда Степан приходил в лесничество — а наведывался он туда раза два в год — там его ждали письма, посылки и денежные переводы.

Нужды Степан и Наталья ни в чем не испытывали, жили в достатке и вполне обходились бы без этой помощи. И они не раз писали дочерям: «Не посылайте ничего, лучше на своих ребятишек потратьте лишнюю копейку!» Но дочери поступали по-своему. Наверное потому, что знали: хоть и не в бедности живут родители, но им приятно получать подарки.

Из всех людей, кого знал и помнил Степан, больше он чтил Михаила. Михаил был ближе ему, чем зятья. Зятья — что? Двое хоть приезжали по разочку, показались, а третьего, из Мариуполя, старик знал только по фотокарточке.

Сам наотрез отказавшийся уехать к дочкам или в Каскь-оя потому, что не было бы ему жизни вдали от Сарь-ярь, Степан нутром чуял непреходящую любовь Михаила к родным местам.

Едва наступало лето, старик терпеливо день ото дня все ждал и ждал Палагичева. Он ничем не выдавал свое ожидание и с женой никогда не заговаривал о Михаиле — такая уж была натура. Но иногда ни с того ни с сего просил:

— Ты, Наталья, спеки-ко завтра рыжичник… А то все рыба да рыба…

— Ладно. Спеку, — отвечала жена.

Она хорошо знала, что никакой стряпни так не любил Михаил, как пироги с солеными рыжиками, и ей все становилось понятно.

Степан отреза́л от свежего рыжичника малюсенький кусочек, медленно жевал его, пробуя вкус, и заключал:

— Горячий. Пусть остынет. До вечера.

Наталья вспоминала о пироге лишь к исходу следующего дня.

— Степан! А пирог-то с рыжиками!..

— Верно. Давай-ко неси. Поди, уж зачерствел весь…

Через неделю Наталья снова стряпала рыжичник, и все повторялось. Потом она пекла пироги через каждые два-три дня.

И каждый раз Михаил чудом угадывал в Сарь-ярь на любимый пирог с солеными рыжиками…

Степан не увидел, а каким-то внутренним чутьем вдруг почувствовал, что на тропинке за ручьем Вилу-оя показался человек. Он резко повернул голову направо, где по луговине пролегала единственная ведущая в деревню чуть приметная стежка, и действительно увидел одинокого пешехода.

«Мишка! Больше некому!..» — дрогнуло и радостно забилось сердце старика. Выждав, когда человек скрылся за склоном горы, Степан быстро поднялся, спешно прошел к своему дому, отворил дверь и крикнул с порога:

— Наталья, живо самовар! Мишка идет!..

А сам схватил косу, уселся на завалинку возле угла, приладил полотно литовки на бабку и принялся усердно чакать молотком. Он не поднял головы, пока Палагичев не приблизился к крыльцу и не остановился.

Это был высокий человек лет тридцати, с большими карими глазами, которые постоянно выражали затаенную грусть и задумчивость. Казалось, это выражение, однажды возникнув, навсегда застыло во взгляде, обращенном куда-то внутрь, будто Михаилу не давала покоя какая-то неотвязная дума, ведомая одному ему.

Прядь черных волос, выбившаяся из-под берета, прилипла к потному лбу, синий спортивный костюм темнел на плечах и широкой груди расплывчатыми влажными пятнами. Видно, Михаил спешил в пути, да и день выдался жаркий.

— Войдик, дедо! — поздоровался Михаил, сняв берет и слегка поклонившись старику.

— А, это ты, Мишка? Здравствуй, здравствуй! — так же по-вепсски ответил Степан. — А мы и не ждали тебя. Думали, прошлым летом был, так не придешь… Проходи в избу, я скоро кончу… — Дед потрогал лезвие косы жестким пальцем, поплевал на молоток и как ни в чем не бывало продолжил начатое дело.

Михаил, оттянув правой рукой лямку тяжелого рюкзака, молча смотрел на старика, на его седую окладистую бороду, на румяное здоровое лицо и блестящую, коричневую от загара лысину, на которой торчали одинокие, тоже седые, волосинки. Такой как всегда! И одет в свой неизменный летний наряд — белые полотняные штаны и белую, почти до колен рубаху. На смуглом лице Михаила скользнула улыбка.

— Чего смотришь? — не поднимая головы, спросил Степан.

— Да вот думаю: ничего тебе не делается. Не стареешь ты.

— Стареют молодые, а мне уж семьдесят четвертый год. Мне, парень, стареть некуда.

— И то правда! — Михаил вздохнул, снял рюкзак, скинул резиновые сапоги. Потом повернулся к озеру, глянул вдаль да так и замер, очарованный.

Расплавленной лазурью разливалось Сарь-ярь в громадной малахитовой чаше — привольное, широкое, вековечное. И эта лазурь, приведенная в движение неуловимо легким южным ветерком, струилась и бесконечно текла, сверкая под солнцем. Мыс Бабья Нога, дымчато зеленеющий посреди озера, казалось, скользил над рябью в неудержимом влечении слиться с подветренным берегом, где застывшая озерная гладь изумрудно сияла отраженным лесом. И было странно видеть, что расстояние между оконечностью мыса и кромкой малахитовой чаши оставалось неизменным, будто кромка тоже отдалялась.

— Гляди, гляди, — усмехнулся Степан. — Там твоя щука давно плавает!

— Большая? — не оборачиваясь, спросил Михаил.

— Щука-то?.. Не знаю. Порядочная. Я ей наказывал еще подрасти… Прошлый год в тот день, когда ты ушел, она мне на дорожку попала. Ровненько два аршина! И весу в ней — сорок один фунт.

— Так ты вытащил ее?

— Говорю — плавает! Оборвалась. Хвост только показала и ушла.

— А-а… — Михаил стал раздеваться.

— Ты чего? Не сразу ли на ердан?

— Весь упрел. Надо умыться.

— Ну, ну. Давай, искупайся в родимой-то водице, искупайся. С дороги — это хорошо…

В то давнее время, когда далекие предки сарьярских вепсов были еще язычниками, появились в этих местах славяне-иноверцы. Угрозами и силой они загнали всех жителей от мала до велика в озеро и объявили им, что отныне все чухари будут христианами и должны почитать лишь одного триединого бога — бога-отца, творца неба и земли; сына божия Иисуса Христа и святого духа; и поклоняться должны не идолам, а единой соборной и апостольской церкви.

Место, где крестили язычников в новую веру, называлось ерданом.

Было ли это истиной, пронесенной поколениями через многие века, или являлось легендой — трудно сказать, только слово «ердан» накрепко пристало к любимому месту купанья ребятишек и взрослых. Песчаный берег здесь отлого уходил под светлые воды Сарь-ярь…

Озеро слегка волновалось. Левее мыса Бабья Нога за текучим лазоревым простором воздушно колыхались, истаивая в мареве, сизые увалы западного побережья. Невольно думалось, что они, эти увалы, вот-вот унесутся в бездонную глубь небосвода, и уже трепещут, отрываясь от лона матери-земли.

Когда на тех холмах стояли деревни, они в знойную пору тоже вот так трепетали, и ребятишки, сбившись над ерданом в кучку, раскрыв рты, завороженно смотрели за озеро, желая и страшась увидеть необыкновенное чудо…

Северный берег, куда спешили, переливаясь, волны, рябил густой прозрачной синью. Эта синь создавала иллюзию бесконечной глуби, в которой может быть все на свете — и водяные, и кикиморы, и золотые рыбки, и тайные клады древних разбойников.

И всюду — тишина. Тишина такая, будто этот дивный простор — озеро, леса, увалы, все, что доступно глазу, — накрыт стеклянным колпаком, и потому сюда не достигают гудки пароходов с далекой Ладоги.

Мир красок, покоя и безлюдья представлялся настолько нетронуто-первобытным, что Михаил не удивился бы, если б вот сейчас, в эту минуту, когда он спускается по осыпающейся круче к ердану, на озере вдруг появились долбленые челны с людьми, одетыми в звериные шкуры, с копьями и луками.

Он бы не испугался их — разве можно пугаться своих предков? — он радостно приветствовал бы древних жителей на их родном языке, он попросился бы к ним в челн, сам набросил бы на плечи звериную полость, взял в руки копье и лук и был бы счастлив разделить участь первых поселенцев этого края.

Михаил остановился у воды, воздел руки к небу, и как этого требовал древний обычай, воскликнул по-вепсски:

— Здравствуй, Сарь-ярь! Позволь искупаться в тебе, смыть дорожную грязь и пот! Охлади мою голову, успокой душу, сними усталость!..

Михаил остановился у воды, воздел руки к небу, и как этого требовал древний обычай, воскликнул по-вепсски:

— Здравствуй, Сарь-ярь! Позволь искупаться в тебе, смыть дорожную грязь и пот! Охлади мою голову, успокой душу, сними усталость!..

Что-то приветное прошептали в ответ легкие волны.

Дробя их плавленую лазурь, Михаил побежал по отмели, и брызги, поднятые выше головы, радугой вспыхнули вокруг. В этом ажурном искристом фейерверке он бежал до тех пор, пока вода не обняла его тело. Тогда он раскинул руки, упал на спину, закрыл от наслаждения глаза.

— Какое ты хорошее, Сарь-ярь! — шептал Михаил. — Какое ты родное и доброе, Сарь-ярь…

Он лежал, подставив лицо солнцу, и волны нежно расчесывали его волосы, гладили щеки и шею.

Он верил, он был убежден, что Сарь-ярь узнало его. О если бы еще понять, что нашептывают у самого уха эти мягкие волны!.. Наверно, они рассказывают, как бережно носили на себе верткие и неустойчивые долбленки сарьярских рыбаков, как убаюкивали на просторе влюбленных, как замирали вечерней порой под звуки гармошек, как поили и ублажали усталый деревенский люд в страдную пору и как осиротели, когда народ покинул здешние берега. Или они вспоминают о том, что когда-то вот так же ласкали братьев и сестер Михаила, его отца и мать, его дедов и прадедов?..

Оттого, что эта вода знала его сродственников, она казалась Михаилу еще теплей и дороже, будто хранила в себе частицу их тепла. И он явственно ощущал, как это тепло проникает в тело и как с каждой минутой прибывает сила, вытесняя утомление, и как душа обретает покой.

— Милое Сарь-ярь, если б ты знало, как я тосковал по тебе и как мне тяжело жить без тебя!..

Тихо-тихо, чуть шевеля руками, Михаил плыл на спине к мысу Бабья Нога и смотрел в небо. Он отдыхал. Ему казалось, что он мог бы вот так покоиться на волнах бесконечно долго — день, неделю, месяц, а может, целую вечность.

Над головой плавно проскользила ослепительно белая чайка. Были хорошо видны ее черные глаза.

— Здравствуй, чайка, вольная птица! — крикнул Михаил. — Люблю тебя и завидую тебе!..

— Кай-я! — отозвалась чайка и вдруг, сложив крылья, упала в воду. А когда взлетела, в ее клюве сверкала пойманная рыбешка.

— Это — что! А ты вот так попробуй! — сказал Михаил птице и, перевернувшись через голову, нырнул в глубину.

Нижний слой воды обдал леденящим холодом. Достигнув дна, Михаил чуть разомкнул губы и стал пить студеную влагу, от которой заломило зубы. И ему представлялось, что он причащается соком родимой земли, первородно чистым и чудодейственным.

Когда Михаил пришел с ердана, Наталья, высокая, крепкая старуха в длинном цветастом сарафане, сновала по избе, собирая обед. Посреди стола на белой осиновой доске лежал свежий пирог с рыжиками, у которого был отрезан маленький краешек. Степан, заговорщицки подмигнув гостю, взял большую тарелку и молчком направился в ледник. Там, в холодке, хранился сокровенный запас четвертинок и бочонок соленых рыжиков — старик любил выпить по серьезному поводу и закусить плотным еловичком, который хорош не только в пироге…


…Шестнадцатилетней девчонкой сбежала Наталья из родительского дома и поздней ночью предстала со Степаном перед его отцом.

Осветил лучиной будущий свекор румяное лицо отчаянной девки, обошел ее кругом, оглядел с ног до головы — ладная девка, в кости широкая, такая мужиков рожать будет — и сказал всего четыре слова: живи, с богом, веди хозяйство! Даже не спросил, откуда, какого роду.

Так без отцовского и материного благословения, без венца и свадьбы, без подарков и приданого стала Наталья женой Степана — единственного сына в семье Тимофея.

Впрочем, семьи к тому времени, можно сказать, не было: жена Тимофея умерла на троицу, а дочери — четверо — были выданы замуж. Они, эти дочки, начисто разорили отцовское хозяйство: в три года четыре свадьбы! Вот и рад был Тимофей, что сын привел в дом «самоходку».

Подорвавший здоровье в солдатах, Тимофей всего три года пожил после женитьбы сына.

Отходил он легко, радуясь, что Наталья родила трех парней. Раз будут в доме мужики, думал он, Степан рано или поздно выправит житье. И с мыслью, что судьба сына окажется счастливее, он тихо скончался…

Вскоре после смерти отца и начал Степан строить этот дом, в котором жил теперь. Он рассчитывал в будущем не отделять сыновей, чтобы вести с ними единое хозяйство, и поэтому дом затеял рубить огромный — с высоким подклетом, из двух пятистенков под общей крышей и едиными сенями. Строился трудно, без малого десять лет, и только въехал в новые хоромы со своим разросшимся семейством — началась коллективизация.

Степан отказался от мысли довести строительство до конца. Лес, заготовленный на двор с конюшней, хлевом и сараем, а также старую отцовскую избу вместе с пристройками и лошадью сдал в колхоз, а подклет одного из пятистенков превратил в хлев…

Только один из пятерых сыновей успел жениться до войны, но и он не оставил ни внука, ни внучки. Не пригодившийся для жилья пятистенок постепенно превратился в сарай, и лишь наглухо кругляками заделанные большие окна напоминали об истинном назначении этого капитального строения.

Когда и дочери с невесткой-вдовой ушли из родительского дома, Степан заделал внутреннюю дверь жилого пятистенка, чтобы не отапливать в зимнюю пору всю избу.

В холодной половине копился всякий хлам — рассохшиеся кадушки, старые ведра, корзины, ветхая одежда, негодные сети, дырявые половики. Там же хранились мука, соль, сахар, сушеная рыба и прочие малопортящиеся продукты.

Но в первый же Михаилов приезд Степан и Наталья навели в нежилой избе порядок, хлам сожгли, а продукты перенесли в кладовку, где им и надлежало быть.

— Чем в сарае-то спать, — пояснил Степан свои действия Михаилу, — спи в этой избе, тот же холодок и комары не кусают. Да и нам с бабкой веселее: вроде как опять весь дом людями занят…

С тех пор старики не запускали холодную половину. Вот и теперь, когда Михаил зашел сюда, пол и окна были вымыты, на кровати лежал ровно набитый соломой широкий постельник из домотканого полосатого холста, на нем — огромная, в красной наволочке, подушка и белье.

Михаил переложил постельник на пол — в деревне ему нравилось, как в детстве, спать на полу, потом распахнул настежь окна и вставил в них рамки с натянутой марлей. Рамки эти Михаил делал сам еще в первый приезд, но марля обновлялась стариками каждый год. Теперь какая бы ни была погода, окна больше не будут закрываться, пока Михаил не уедет.

Вошел Степан. После выпитой за встречу четвертинки он был хмелен, и его светлые глаза под седыми бровями маслянисто поблескивали. Старик прошел к столу, опустился на лавку.

— Ну что, в порядке твоя изба?

— Спасибо, дедо.

— Вот и ладно… — он долго смотрел на загорелую широкую грудь Михаила, потом перевел взгляд на смуглое лицо, сказал: — Сядь. Потолкуем.

Михаил сел за стол напротив старика.

— О чем, дедо, толковать хочешь?

— О чем?.. О жизни. Не хотел я пока тебя тревожить, да терпенья нету! — Степан помолчал, глядя в стол, потом вдруг поднял голову и отрывисто спросил: — Почто я до сей поры работаю? Покумекай! Годов мне порядочно, пенсия идет, а я — работаю.

— Наверно, без работы жить скучно. Ты ведь не привык без дела сидеть.

— Нет, парень, — старик вздохнул и покачал головой. — Привык не привык, а годы свое берут. Всего, что делать-то надо, я уже не могу исполнять: тяжело. И в лесничестве это знают, а держат, уговаривают еще поработать… И в том беда, Мишка, что замены найти не могут. Никто не согласный сюда забираться. Понял?

— Понял.

— К чему я это говорю? А вот к чему. Плюнь-ко ты на городское житье да заступи лесником вместо меня. Раз у тебя душа к Сарь-ярь лежит, чего мыкаться? Вместе жить будем, вместе столоваться. Помрем мы со старухой, похоронишь нас и живи, с богом! Дом и все имущество, какое есть — все тебе. По закону. Бумагу такую напишем — завещанье.

У Михаила от волнения — холодок по коже.

— Надо подумать, дедо!

— Думай. Не тороплю. Еще скажу: бабу тебе найдем. Хорошую, деревенскую… Ведь пора уж тебе свое гнездо вить. Я это к тому говорю, что сам — последний корень Кагачевского роду. А у меня пять сыновей было. Пять!.. — горестно воскликнул он. — Но род наш — род Кагачевых — кончается. Он уйдет в могилу со мной, — старик заплакал. — Внуки есть. Много внуков. А что толку? Чужие. Под чужими фамилиями… Тяжко мне помирать будет, ой тяжко!.. Вот ежели бы своими глазами увидеть, что хоть ваш род останется на земле, легче было бы…

Степан умолк. Михаил взволнованно ходил по избе взад-вперед, думал. Жить в Сарь-ярь, поселиться здесь навсегда — разве он не мечтал об этом? Но не было работы. Теперь работа есть. Так в чем же дело? Почему он медлит с ответом? Что связывает его с городом? Или пугает жизнь вдали от людей, от цивилизации, к которой уже начал привыкать? Но не привык же! Разве отъезд в Сарь-ярь, на лето, не самый большой праздник для его души? А остаться здесь — душа всегда будет в покое. Будет ли?..

Назад Дальше