Корень рода - Анатолий Петухов 11 стр.


— Что молчишь? — спросил Степан.

— Надо подумать! Нам нечего спешить. У нас хватит времени обсудить, как лучше устроить жизнь… Твою жизнь и мою.

— Эдак, эдак! Ладно сказал, — закивал головой старик. — Спасибо. Ты — один, и мы — одни. Вот вместе и жить бы. На родимой земле… Ох, добро бы! А то и слова сказать не с кем. Ведь, кроме тебя, никто здесь не бывает…


…В каждый приезд в Сарь-ярь Михаил с первого же дня сбрасывал с себя рубаху и майку и не надевал их до конца отпуска. Единственной одеждой его становились плавки да трикотажные спортивные шаровары. Не обувал он и сапог, ходил босой даже на сенокос, не брился, словом, как бы возвращался в пору детства. И только на кладбище, где были похоронены деды и младший брат, всегда ходил одетым — в белой рубашке, в костюме и непременно в сапогах.

Кладбище находилось в километре от деревни на высоком песчаном берегу Сарь-ярь. Там до сих пор стояла белокаменная церковь, превращенная еще в довоенные годы в клуб. Рядом с церковью серела вросшая в землю древняя часовенка, ставленная одним топором, без единого гвоздя.

Дорога на кладбище шла березником. Когда-то это был самый торный и чистый проселок во всем сарьярском крае. Его проложили поселяне несколько веков назад, когда строилась деревянная церковь. С тех пор десяткам поколений от рождения и до смерти служила дорога, ведущая к церкви и кладбищу. Для каждого мирянина она была первопутком жизни и для каждого же неизбежно оборачивалась последним земным путем.

А когда в церкви сделали клуб, этот проселок топтали сарьярская молодежь и ко всему привыкшие неутомимые ноги колхозников.

Но с тех пор, как жизнь в Сарь-ярь замерла, дорога к кладбищу заросла и превратилась в узенькую тенистую тропку, которую Степан и Наталья время от времени расчищали. Михаил тоже прихватил легкий топорик и аккуратно, возле самых стволов, смахивал острым лезвием ветви, тянущиеся через тропу.

Из березника тропинка выходила на широкий луг. Здесь каждый год сенокосничал Степан, и пожня выглядела прибранной и ухоженной. Нигде ни кусточка, ни деревца. Остожья расчищены, и к высоким стожарам прислонены подпоры, которые служат хозяину несколько лет кряду.

Луг пестрел россыпью цветов. Радуясь появлению человека, кланялись Михаилу скромные ромашки и синие колокольчики, желтыми огоньками манили купальницы; трепетал, распустив шелковистые лепестки, розовый горицвет.

Но Михаил глядел поверх луговины на гору, где безмолвным памятником прошлым поколениям белела каменная церковь. Строгие линии храма четко пропечатывались на фоне темнохвойных кладбищенских елей. И казалось, что и древняя церковь, и ее ровесники — многовековые ели взирают оттуда, с высоты, глазами предков. Но как взирают? Осуждающе, что он тоже когда-то бросил эту землю и наведывается сюда лишь наездами в летнюю пору? Или равнодушно?

Нет, предки никогда не были равнодушны к судьбам потомков. И, будь они живы, они недоуменно сожалели бы, что потомки оказались слабее предыдущих поколений — не смогли устроить свою жизнь на освоенной, готовой земле. Такими глазами смотрит немощный обессилевший отец на своего беспутного сына, у которого не хватило ума по-хозяйски распорядиться доставшимся наследством и который пустил по ветру все, что наживалось и накапливалось десятилетиями. Разница была лишь в том, что сарьярские потомки пустили по ветру многовековое наследие предков…

Над ржавым куполом церкви, как всегда, гомонили галки, а вокруг обезглавленной колокольни, со свистом рассекая воздух длинными крыльями, носились стрижи.

Парнишкой Михаил не раз забирался по крутым лестницам на колокольню. Оттуда, с высоты, открывался широкий вид на окрестности Сарь-ярь, на деревни, ютившиеся по его берегам; и весь, как на ладони, был виден далеко врезающийся в озеро мыс Бабья Нога — Акан Йоуган немь.

Михаил постоял возле церкви, следя глазами за полетом стремительных птиц, и тихо прошел вдоль белой стены к кладбищу. Здесь, в густой и влажной тени старинных елей, посаженных три века назад, стояла таинственная глухая тишина.

Между елями всюду, куда ни глянь, — кресты… Резные, замысловатые; строгие и тяжелые — непрямоугольных ровно струганных брусков; и грубые — тесанные одним топором. Все семиконечные и все одинаково серые.

В этих крестах вся история Сарь-ярь.

Резные кресты самые древние. Их делали искусные мастера — резчики по дереву, которыми в прошлом широко славились заозерские деревни. Насквозь просмоленные, эти кресты десятилетиями не подвергались тлену. Но и над ними властно время, и многие уже покосились и пали.

Когда же перевелись в Сарь-ярь умельцы-резчики, на смену резным крестам пришли брусчатые. Их строгали и сбивали столяры и плотники. А тесанные топором появились в годы войны. Ничто новое их не сменило: топор был в каждой избе, и каждая женщина, не говоря о стариках, худо ли, хорошо ли, но умела владеть им.

А сколько могил без крестов! На одних они истлели, и никто не узнает, чей прах покоится под заросшим холмиком, на других могилах крестов вообще не стояло. Эти могилы тоже безвестны…

Впрочем, кто придет сюда, на это кладбище искать последний приют сородичей? Забываются детьми здравствующие, а что говорить о мертвых? Уходят в прошлое, как само время, древние обычаи вепсов, и уж предается забвению святой обычай поминания родителей. Даже этот обычай…

Михаил подавил вздох и направился на западную окраину кладбища к могиле младшего брата Кольки. Он без труда отыскал ее. Рябинка, посаженная в головах покойного в год опустошения Сарь-ярь, цвела и источала нежный аромат; тесаный крест стоял прямо и прочно. У подножия его лежала еще не засохшая сосновая ветвь, и Михаил догадался, что сюда всего несколько дней назад наведывались старики Кагачевы.

— Опять я пришел к тебе, братишка! — молвил Михаил, склонив голову. — От мамы тебе поклон, от сестренок, хоть я их и не видел давно…

Он поклонился, сел на траву возле могилы; обхватил руками колени.

Колька был моложе всего на один год, но рос слабым и болезненным и умер в двенадцать лет. Он и запомнился таким — сухоньким, бледным, большеглазым и тихим.

В летнюю пору Колька часто помогал Михаилу пасти овец. Он всегда появлялся на пастбище незаметно, будто вырастал из-под земли. Придет, сунет тонкую руку в карман холщовых штанов, вытащит какого-нибудь пестрого жука, цветастый камушек или замысловато извитый корень и скажет:

— Миш, гли, чего я нашел!..

Михаил удивлялся редкой остроте зрения младшего брата, умению его видеть вокруг себя такое, чего сразу и не заметишь. Как-то лежали они в траве возле разморенного жарою стада и смотрели в небо. И вдруг Колька сказал:

— Миш, а тучки-то, как снежок — тают. Вон, смотри, смотри махонькая белая тучка! Видишь? — и тянул вверх тонкую руку. — Видишь, тает! Во, уже и нету. Одно небо осталось…

С тех пор Михаил часто подолгу смотрел на облака, наблюдая, как они истаивают в бездонной синей глуби.

Много позднее, уже став взрослым, понял Михаил, насколько скрашивал младший брат однообразные будни пастушества. И когда былые тяготы жизни отступили, светлыми пятнами запечатлелись в памяти прежде всего те дни, которые были проведены вместе с Колькой. Порою Михаилу даже казалось, что и привязанность-то к родным местам он перенял от младшего брата, научившего видеть, понимать и любить немятые травы, полевые цветы, лесных птиц и в целом все деревенское приволье. Останься Колька жив, был бы он теперь Михаилу самым близким другом, который лучше кого бы то ни было мог бы понимать его душу, его тревоги и сомнения.

— Ну что, брат, — прошептал Михаил. — У тебя там тишина и покой, а у меня… Нет, не буду тебя тревожить. Спи спокойно. Пусть земля тебе будет мягче перьев лебедя, пусть она будет ласкова к тебе, как вода Сарь-ярь!..

Михаил поднялся и стал счищать с могилки опавшие листья, сучки и еловые шишки. Потом вырвал по краям траву, посмотрел, не поблекла ли обновленная прошлым летом надпись на кресте, и пошел к могилам дедов…

Возвращаясь с кладбища, остановился возле распахнутой настежь церковной двери, постоял с минуту, вошел внутрь храма. Мягкие шаги резиновых сапог таинственным шорохом отозвались в темных углах пустой церкви. Хмурые лики святых со сводчатого потолка вперили холодные взоры в незваного нарушителя застоявшейся тишины.

Здесь, под этими взорами, двенадцать лет назад последний сарьярский гармонист-подросток сыграл последнюю прощальную кадриль, в которой под команду «кавалеры — в круг!», брошенную разудалым молодецким зыком, сошлись в кружок шестнадцать девиц и лишь два парня — Михаил Палагичев да Егор Трофимов, вернувшиеся из армии. Даже кадриль сарьярские девушки научились плясать «шерочка с машерочкой».

На дубовом полу — толстый слой пыли, жухлые листья и хвоя, занесенные сюда ветром сквозь решетчатые высокие окна. А вдоль стен все еще стояли тесаные прочные скамьи. На этих скамьях сидел сарьярский люд на колхозных собраниях, здесь он слушал доклады о достижениях народного хозяйства и международном положении, с которыми два раза в год — перед Октябрьскими и Первым Мая — выступали районные лекторы; здесь по частям были просмотрены «Кавалер Золотой Звезды» и «Бродяга». Эти фильмы почему-то запомнились лучше других…

На дубовом полу — толстый слой пыли, жухлые листья и хвоя, занесенные сюда ветром сквозь решетчатые высокие окна. А вдоль стен все еще стояли тесаные прочные скамьи. На этих скамьях сидел сарьярский люд на колхозных собраниях, здесь он слушал доклады о достижениях народного хозяйства и международном положении, с которыми два раза в год — перед Октябрьскими и Первым Мая — выступали районные лекторы; здесь по частям были просмотрены «Кавалер Золотой Звезды» и «Бродяга». Эти фильмы почему-то запомнились лучше других…

Михаил подошел к окну, постучал ногтем по беленной известью штукатурке. Полуторасаженной толщины стена не отозвалась. Михаил постучал сильнее костяшками согнутых пальцев, но звук будто увязал где-то в глуби стены. Подумалось: эти стены были свидетелями крещенья, венчанья и отпеванья дедов и прадедов, сотен людей многих поколений. А сколько они слышали!.. Если бы они могли говорить… Но камень — он вечно молчит. Ничто так надежно не хранит тайну минувших времен, как камень…


…В эту ночь, в первую ночь на родине, Михаилу было не до сна. Проворочавшись часа два на прохладной соломенной постели, он, наконец, не выдержал, поднялся, натянул шаровары и выскользнул на улицу.

Призрачным светом брезжила белая ночь.

Бездонную блеклую ширь окоема украшали редкие, самые крупные звезды. Можно было подумать, что неяркий трепетный свет излучают и резные перильца крылечка, и желтая поленница дров возле дома, и росная трава, и замершие в безветрии черемухи, и выбеленные дождями и солнцем тесовые крыши.

Немолчно, взахлеб свистели, щелкали, сыпали дробь соловьи. В густой траве на бывших огородах, посреди деревни, неутомимо драли горло коростели, из березняка, со стороны кладбища, доносилось одинокое кукование кукушки; на задворье сверчком нескончаемо верещал козодой.

По дымной траве Михаил прошел к озеру.

Неподвижная вода, темная у берега, чуть дальше мягко голубела, затем голубизна незаметно переходила в светящуюся розовость, а где-то от средины и до самого горизонта озеро сияло золотистым разливом, смыкаясь с зарею, охватившей всю северную половину неба. И чудилось, что никакого озера нет, а высокий берег — не что иное, как край земли, за которым простирается сама небесная твердь. И туманно-синий мыс Бабья Нога уже не мыс, а сказочный остров…

Сотни веков белыми ночами сливаются воды Сарь-ярь с зарею, и сотни веков не меркнут нерукотворные краски. Что значит в сравнении с ними многовековая жизнь людей на берегах Сарь-ярь? Не более как мгновение этой ночи. Пришли люди, расчистили берега от леса, пожили, вплетая гомон и пестроту своего житья в голос и краски природы, и ушли, оставив после себя следы в виде полей и луговин, палов и росчистей, деревенек и дорог.

И вот уже затягиваются дороги, поднимается лес на росчистях и лугах, тлен точит былые жилища, вода замывает песком остатки мельничных плотин на ручьях и речках, земля заглаживает могилы на кладбище. Промелькнет еще полсотни лет, и свежий глаз уже не заметит ничего, что бы напоминало о жизни людей на берегах Сарь-ярь. Разве церковь уцелеет. И недоуменно будет таращить глаза пришелец на полуразрушенный храм посреди леса…

Михаил побрел вдоль деревни мимо безмолвно дремлющих изб с отцветшими черемухами под окнами, мимо колодцев с обвалившимися срубами туда, где серым силуэтом на фоне зари четко вырисовывался отчий дом.

Отец Михаила был страстным рыбаком и дом поставил над самым обрывом, а чтобы круча меньше осыпалась, вдоль фасада посадил кусты калины и несколько черемух.

В первый приезд, семь лет назад, Михаил хотел поселиться на время отпуска в своем доме и уже собрался было сбивать с окон доски, но Степан отговорил его. Одно окно Михаил тогда все-таки открыл, чтобы слазать внутрь избы — ключ от замка хранился у матери — а потом снова забил досками. С тех пор он не бывал в доме, но любил сидеть на крылечке, с которого была видна половина деревни.

Дом, как и в прошлом году, стоял прямо. Михаил обошел его, погладил ладонью потрескавшиеся бревна, потом, раздвинув крапиву, осторожно пробрался на крыльцо и сел на порог.

Прежде жалкий вид обреченных строений будил в нем воспоминания о сверстниках и неизменно рождал один и тот же вопрос:

— Я-то опять сюда приехал. А ты? Когда ты приедешь? Пора и тебе вспомнить родину…

Но эта белая ночь навевала иные мысли.

Вот мрачный, вдавленный в землю временем пятистенок соседа Кузьмы Трофимова. Сам Кузьма погиб в войну, жена осталась с девятью ребятишками. С Егором, младшим сыном Кузьмы, Михаил вместе ходил в школу.

Все дети Кузьмихи выросли, и все, кроме Егора и одной дочки, живут в городах. И никто из них за эти годы не бывал в Сарь-ярь.

«Но разве только они не бывали? — думал Михаил. — А Манойловы, Левкины, Кириковы, Сташковы, Тришкины, Прохоровы — они тоже не навещают родину…»

Можно ли обвинять Кузьмиху, эту многострадальную вдову в том, что она отправила на производство старших сыновей и дочек? Она поступила так в искреннем желании облегчить их жизнь и в робкой надежде получать от них в будущем какие-то рубли для поддержания жизни младших.

Если бы Кузьмиха осталась в Сарь-ярь, сейчас она оказалась бы еще более одинока, чем Степан и Наталья. Но Кузьмиха уехала в Каскь-оя и тем удержала возле себя одну дочку и младшего сына. Дочь вышла замуж за каскь-ручейского парня, у нее дети, и у Егора уж четверо…

Лет пять назад Михаил ездил в Каскь-оя — хотелось посмотреть, как устроились на новом месте земляки. Большинство сарьярцев обосновалось в Каскь-оя прочно: многие имели дома, купленные у колхоза в рассрочку, у всех были приусадебные участки, скот. Словом, жили справно. Но Михаил чувствовал себя там, как в чужом огороде. Ему не нравилось все: и загаженное колхозными утками озерко, и бесконечное мелколесье вокруг полей, и пыльный большак, по которому без конца шли автомашины, и голые палисадники — хоть бы одна черемуха или береза украшала деревни!

Тогда-то и произошел тяжелый разговор у Михаила с Егором Трофимовым.

Друзья детства сидели за богато накрытым столом в уютном новеньком доме Егора, обставленном по-городскому. Егор вел беседу с достоинством крепкого хозяина. Охмелевший, он не особо заботился о форме выражения мыслей и, может, потому его слова больно задевали Михаила.

— Ты, Миша, наших людей не баламуть, — назидательно говорил Егор. — Было время — Сарь-ярь нас устраивало, — так и сказал — «нас», будто был уполномочен говорить от имени всех сарьярцев. — Но времена те прошли. Оставаться там не было смыслу: без техники да без дороги недалеко уедешь. Если бы я остался там, разве бы сейчас жил так? — и он широко размахнул руки: дескать, вот мое житье, любуйся!..

Михаил ответил:

— Неужели счастье — в сытой жизни да в этом серванте, диване, телевизоре?

— Конечно! И еще в них, — он показал на жену, которая сидела на диване и кормила грудью ребенка.

— Семья и там была бы.

— Не скажи!.. — на румяном самодовольном лице Егора скользнула усмешка. — Где бы я нашел такую невесту? — он любовно подмигнул жене. — В Сарь-ярь и девок-то путных не оставалось… Кроме твоих сестер.

— Врешь! Девок хороших было — пруд пруди. Вспомни прощальную кадриль! А не нравились — увез бы отсюда. Ты же ходоком сюда приезжал, поглядеть новые места.

— Приезжал. И мне здесь поглянулось. Одна дорога чего стоит. Ровная, как столешница.

— Да черт же возьми! — начал кипятиться Михаил. — В конце концов и там можно было сделать дорогу до Сохты! И всего-то сорок два километра…

— А ты знаешь, во что она обошлась бы? В миллион рубликов! Кто бы их дал?

— Государство! — выпалил Михаил.

— Государство? Оно тоже не дойная корова. Мы государству — фигу, а оно нам — миллион? От наших сарьярских колхозов были одни убытки, так за какие же блага государство стало бы строить дорогу? Что мы производили бы на этих кафтанных заплатках, где по камням, как по кочкам, любое поле перескакать можно?

— Но есть же камнеуборочная техника! Землю можно было очистить от камней, вырубить и выкорчевать кусты, и поля стали бы не кафтанными заплатками, а не меньше здешних.

— Зачем ворочать камни и распахивать заброшенные поля, на которых вырос лес? Разве не проще переехать на более удобные земли? И правильно сделали колхозы, что стали объединяться и переселяться туда, где им легче поправить житье.

— Но ты забываешь о главном. Сарь-ярь — родина. Твоя родина, моя…

— Была родина, пока кормила…

— Значит, тебе наплевать на все? Выходит, ты готов жить, где угодно, лишь бы полегче, посытнее? А для меня родина — Сарь-ярь, пусть безлюдная, брошенная всеми, но родина!..

— Патриёт!.. — засмеялся Егор. — Только чего ж ты не остался на этой своей родине? Здесь тебе худо, на юге — худо, на севере — холодно… Небось, не где-нибудь, а в Питере устроился! У тебя губа не дура…

Назад Дальше