Военные годы он пережил легче и спокойнее всех. Маничино не страдал от недоедания, не интересовался политикой и не вступал в опасные разговоры. Он пил свой коньяк, когда другие посетители кафе довольствовались желудевым и цикорным кофе. Ничего, кроме суррогатов, Гаэтано предложить уже не мог. И людям, переживавшим тяжелые времена, казалось, что Маничино просто нелеп. Он стал старомодной, ненужной деталью интерьера, неприятным напоминанием о прежних веселых временах, когда жизнь казалась замечательной новинкой, игрушкой для взрослых. За годы войны выросли дети, и теперь, собираясь на площади у дешевого дансинга, они смотрели на Маничино, как на существо другого мира, бесполезное и нежизнеспособное. Светлые нежные кудри, ясные глаза ничего не знающего о жизни ребенка, старомодная церемонность Маничино, наконец, его костюм тонкого голубого сукна – все это не вызывало у них одобрения. Больше всего их интересовал вкус коньяка в его неизменной рюмке.
Войну все реже показывали в кинохронике, игровые фильмы становились все более длинными, исчезли титры, появился звук, Гаэтано разорился и умер, его семья бесследно исчезла в трущобах на окраине, куда они не могли взять с собой Маничино, – его описали вместе с другим имуществом кондитера. И теперь он неподвижно сидел в запертом кафе, кротко ожидая, когда новый арендатор помещения распорядится его судьбой. И однажды весной наступил очень теплый, старомодно-тихий вечер, и дверь кафе открылась. В сумеречный пыльный зал вошла девушка в красном платье, с двумя ведрами и щеткой. Она росла уже после войны и была больше похожа на мальчишку-подростка – никаких нежных округлостей, ни капли той сияющей наивности, которой щеголяли женщины, когда-то впервые увидевшие Маничино. Девушка набрала на кухне воды, составила стулья в пирамиду и начала мыть пол, напевая песенку, слышанную в кино.
Темнело, но фонари на площади еще не зажигались. Девушка разогнулась, сдула с глаз растрепавшуюся челку… И вдруг у нее сжалось сердце. Ей показалось, что за столиком у окна сидит какой-то человек и кивает ей. Она вгляделась и с облегчением узнала Маничино. Девушка подошла, вытирая руки о бедра, продолжая удивляться, что забыла о нем, а ведь когда-то, в детстве…
Маничино рывком приподнял рюмку. Секретный механизм, который бездействовал долгое время, неожиданно снова начал работать, и девушка пыталась понять отчего? Быть может, под окнами проехал тяжелый грузовик, и пол содрогнулся? Или она слишком резко двигала столы и стулья? Или (с улыбкой подумала она) Маничино просто соскучился и теперь хотел ее поприветствовать? Во всяком случае, за эти годы в механизме что-то разладилось. Девушке казалось, что Маничино сидит на стуле как-то криво, будто собираясь встать, держит голову слегка набок, и уголки его розового рта непривычно опустились… Глядя Маничино прямо в глаза, девушка протянула руку и попыталась высвободить рюмку из его пальцев. Она уже предвкушала свой триумф в танцзале – сколько там было шуточек насчет содержимого этой рюмки! Маничино судорожно вздрогнул, и ей показалось, что он пытается отдернуть руку. Ощущая растущее сопротивление, девушка упорно боролась с его неподатливыми пальцами и наконец вынула из них рюмку. На этот раз она не сомневалась, с лицом Маничино что-то происходит – он как будто пытался открыть рот… По-прежнему глядя Маничино в глаза, девушка залпом выпила коньяк, и ей показалось, что она проглотила комок огня, как факир из цирка. Ее крика никто не услышал, на площадь как раз ворвался оглушительно стреляющий мотоцикл.
Позже, тем же вечером, в кафе зашел новый хозяин со страховым агентом. Они осматривали помещение, обсуждали состояние проводки, и хозяин на все лады ругал безмозглую девицу, которая бросила дверь настежь и улизнула куда-то, в кино, разумеется, или на танцы! И только включив свет, они увидели за столиком у самого окна худенькую девушку в коротком красном платье.
Она сидела, картинно положив ногу на ногу, опершись острыми локтями на стол и томно попивала из рюмки коньяк. Время от времени девушка легко наклоняла коротко остриженную голову, будто приветствуя поглядывавших в освещенную витрину прохожих. Она не отозвалась на гневный голос хозяина, который требовал ответить, куда она подевала манекен – ту старую заводную куклу, черт возьми?! И когда он, склонившись, заглянул ей в лицо, девушка ответила ему взглядом ясных карих глаз – совсем новеньких глаз, стеклянных, нежных и наивных.
Двойная звезда
Теперь те, кто писал о нем, могут сделать передышку. Еще некоторое время мы будем принуждены совещаться у редакционных телефонов – все реже и реже, откладывая неспешные и уже ненужные звонки. По радио еще передают музыку к его фильмам, в газетах изредка мелькают фотографии. Преданные поклонники долго еще будут удерживать в памяти то, что осталось от славы этого актера, но и они забудут его, как забывается все. А чем все закончится? Перепутанной буквой в фамилии в заметке, которую никто и не прочтет. Полупустым кинозалом. Полным забвением. Я сижу в своем кабинете у открытого окна, смотрю на светлый осенний день, перечитываю старые газетные вырезки. Назову лишь первую букву его имени. К чему излишние подробности?
Он мало снимался и умер молодым. На его счету всего пять фильмов, включая работы в массовках и эпизодах, для которых его брали вместе с другими завсегдатаями театральной студии. Долгое время студия была для него просто забавой после занятий в технической школе, где он учился со старшим братом. Они вместе приехали в Столицу из маленького городка, который визуально знаком всем, кто смотрел «Оркестр в зелени». Обо всем этом упоминает НАШ ВЕЛИКИЙ РЕЖИССЕР в своей известной статье. О НЕМ нельзя писать иначе как большими буквами – вот заповедь любого киножурналиста и критика. Статья эта, дополненная свидетельствами, фотографиями, выдержками из других статей, лежит у меня на столе. Когда они с Д. встретились, тому было уже двадцать восемь лет, он тянул лямку в ремонтной мастерской, а после работы по-прежнему исправно посещал студию. На тот момент Д. успел сделать немного – окончил учебу, уехал с братом домой и после двухлетнего перерыва, в который они пытались обзавестись своим делом, вернулся в Столицу, на этот раз один. НАШ ГЕНИЙ увидел Д. на репетиции и сразу пригласил его к себе. Через год вышла их первая совместная работа – «Считанные ночи».
ОН замышлял создать «чувственную энциклопедию» Столицы первых дней после войны – Столицы такой, какой ОН ее запомнил в юности. Д. должен был послужить только указкой, блуждающей по карте Острова, Города и Университета. Но Д. оказал ЕМУ плохую услугу. Причина тому – крупные планы, которые в конце концов завораживают; молчание Д., его тяжеловатая голова, мелкие тени лица, при взгляде на которые хочется сморгнуть, – то необъяснимое, ничем не разрешающееся напряжение, которого не предусмотрел ОН. Весь фильм состоит из полузавершенных, мало связанных в последовательное действие картинок, которые можно перетасовать, как колоду карт. Этот метод и принес ЕМУ мировую славу, хотя, между нами, что нового ОН придумал?
Герой Д., плохо одетый бродяга, за все время фильма не произносит ни слова. Он бесцельно блуждает по городу в первые дни после победы. На бульварах солдаты союзных армий танцуют с девушками. Улыбки, цветы, высокие плечики платьев, мундиры, военные оркестры. Порой Д. проходит сквозь эпизод, иногда его кто-нибудь задевает и втягивает в движение, которое непрерывно происходит в кадре. Все вокруг постоянно изменяется, оборачиваясь то анекдотом, то воспоминаниями НАШЕГО ГЕНИЯ – о лестнице, подъезде, фонтане, то любовным треугольником, то танцами под гармошку, то одиночеством. Неизменным остается только Д., его лицо, настороженное и любопытное, его удивительная независимость от действия. Он идет вне людей, как призрак, и более того – идет вне фильма. За это НАШ РЕЖИССЕР и получил столько премий, но я-то знаю, кто на самом деле их заслужил.
Действие фильма охватывает трое суток. Вечером второго дня Д. оказывается в компании пьяных американских солдат, которые берут его с собой в бордель. Другой кадр – Д. лежит один в маленькой белой комнатке на смятой постели, на стенах догорает отраженный ветреный закат. Ну и конечно, как всегда у НАШЕГО ВЕЛИКОГО, ностальгическая музыка и толстая шлюха, которая вышла в туалет. Д. смотрит на фотографии солдат, заткнутые за циновку у изголовья – хозяйка комнаты их коллекционирует. Одну из фотографий он вынимает и прячет в карман. Третий закат застает его где-то на окраине, среди деревянных сараев и гаражей. Музыка не слышна, людей не видно. Он оказывается на пустыре. На него нападают другие бродяги, избивают, срывают одежду. Оглушенный Д. поднимается с земли уже в темноте. Идет дождь. Он сидит на корточках, голый, шарит в грязи. Поднимает что-то и уходит. Идет по ночному городу, издалека слышится музыка, на темных улицах, поливаемых дождем, пусто. Д. минует бульвары. Тело светится в темноте, светлые волосы намокли, с них льет вода. Он то ли улыбается, то ли плачет. Глаза крупным планом, в них страшно смотреть.
Гениальные кадры, но никак не по вине НАШЕГО ВЕЛИКОГО. Если я напишу подобное в своем журнале – меня выкинут и не оставят шанса устроиться еще куда-нибудь. Просто загрызут, ибо ОН – непогрешим.
Потом Д. сворачивает в крохотный дворик. Небо светлеет, воздух грязно-сер, на стене бледно светятся два окна. Ну что – это, конечно, узнаваемый почерк, разве я брошу в НЕГО камень? Д. запускает руку под мусорный бак и вытаскивает сверток. Разворачивает его, достает эсэсовский мундир, галифе, сапоги, одевается. Подносит к свету то, что подобрал на пустыре. Это фотография из борделя. На ней – один из прежних клиентов шлюхи, молодой немецкий офицер. Он с победоносным видом стоит на набережной Сены.
Солнце светит прямо ему в глаза, он щурится, светлые волосы разобраны на косой пробор. Д. приглаживает волосы, глядя на фотографию, как в зеркало. Потом бросает ее в грязь, надвигает на лоб фуражку с высокой тульей, сгоняет на спину складки мундира и выходит на улицу, где уже снова слышится оркестр. Его фигура медленно тает в подворотне. Конец, разумеется, банальный, но что-то заставляет сердце биться чаще обычного.
После ОН говорил в интервью, что рабочим названием фильма было «Пятница, суббота, воскресенье» и что три дня его действия – не что иное, как «три дня после гибели Бога – Бога-армии, Бога-государства, наместники которого погибли». Цитата точная – я не желаю оказаться на улице, переврав ЕГО слова. «А третья ночь, в которую герой, потеряв свою маскировку, обретает сначала наготу, а после, как более опасный ее вид, свою сущность, свою форму, была ночью воскрешения Бога – от блужданий по земле к легенде».
На первом же фестивале «Считанные ночи» получили три награды – за режиссуру, за музыку и за лучшую мужскую главную роль. Поговаривали, что хотели номинировать и оператора. Позже, когда я пересматривал «Ночи», я действительно оценил операторскую работу.
Помните эпизод, где Д. попадает в одно из тех кафе, которыми была славна Столица во времена «второй Мекки»? Юбки укоротились, доллар поднялся, и весь мир стекался в Европу. Кафе казалось призрачным, табачный дым уходил из дверей в окна, у стойки сидел гармонист, окруженный девушками, визжали колокольчики на браслете, который он прицепил к щиколотке. По улице пошли союзные войска, все повернулись к окнам, и Д., исчезая из кадра, вдруг наклонился к столу и написал что-то на обрывке бумаги – старательно, крупными буквами и в нарушение правды фильма – по-французски. Надо сказать, что к тому моменту фильм был так перегружен действием, что никто не заметил этого движения. Понятно, почему его не заметил и ОН – верный замыслу (а БОГ вообще понимает смысл своего творения?), ОН в тот момент обратил все камеры на танцующую парочку – старуху с набеленным лицом, в голубом шелковом платье, с папиросой в напудренных пальцах, унизанных бриллиантами, и на жиголо, нависшего над нею.
И вот тогда… Тогда мне показались странными не слова, написанные Д. (хотя и бессмысленные), а выражение его лица, всегда словно собранного из мигающих теней. Нерешительность вдруг исчезла. Лицо стало жестким и в то же время несчастным. Я не считал, сколько фильмов просмотрел за свою жизнь, но таких глаз на экране не видел никогда. Он был таким миг. Потом встал, сбросил со стола листок, вышел на улицу. Тогда у меня и появилось ощущение другого фильма, тайно снимавшегося независимо от «Ночей».
Следующей работой Д. стала экранизация нескольких модных новелл, которые тогда только что вышли в свет. НАШ ВЕЛИКИЙ снова его взял, видимо, впечатлившись предыдущим успехом. А почему бы и не взять? Работает на износ, никому не противоречит, скандалов не закатывает, живет один, как монах… Хотя нам, журналистам, это как раз и не нравилось. Не о чем писать. То есть… Долгое время было не о чем.
Действие «Оркестра в зелени» начинается с новеллы, по которой и назван фильм. Герой входит в маленький утренний город. На улицах пусто, мостовые политы водой, чувствуется, что день будет очень жарким. Медленно появляются редкие прохожие. Оператор опять работал изумительно, снимал Д. с затылка, актер ехал на платформе, а массовка шла своим шагом. Потом рваный монтаж – и все превращается в призрачный мир. Да уж, что ОН умеет, то умеет.
По сюжету (который у НЕГО вечно приходится откапывать среди картинок), герой находит свой дом, входит в комнату к сестре. При его появлении она вскакивает, прячет за занавеску стакан с водой, он делает вид, что ничего не заметил, садится. Происходит медленный, полный недомолвок, словно подводный диалог. Д. просит провести его к дяде. Сестра говорит, что дядя его вряд ли примет – у него гости. Наконец, соглашается, ведет его наверх, оставляет у дверей столовой. Выходит дядя. Он в крахмальном воротничке, в черном траурном костюме. Дядя начинает загадочный, полный двусмысленных намеков монолог, раздраженно дает Д. понять, что его присутствие в доме после всего, что произошло, просто необъяснимо и крайне невежливо. Д. тем временем смотрит в открытые двери столовой. Там за столом сидят его родные: взрослые – полностью в черном, у детей повязаны только траурные галстучки и ленты. Сквозь опущенные жалюзи пробивается стальной голубоватый свет, в нем очень хороши черные фигуры, парадный стол с преобладанием красных тонов, с разлитым кое-где вином, поблескивающий маленький рояль с фотографией Д. в военной форме (очень крупный план), цветы в горшках у дверей открытого балкона. Мимо дверей проходит служанка в черном платье, с запотевшим стеклянным кувшином, полным воды. Дядя поспешно прикрывает двери столовой и просит Д. уйти. Д. уходит.
Он бродит по городу, сидит на лавочке у фонтана, глядя на играющих детей и голубей, заходит в собор, где встречает своего духовника. Они не виделись очень давно, между ними происходит печальный неторопливый разговор. Священник уже провожает его к выходу, и тут Д. замечает, что в соборе нет святой воды. Он спрашивает, почему это произошло. Священник печально, уклончиво просит его уйти. Д. выходит на улицу, по обеим сторонам которой уже открылись маленькие летние кафе. На мостовой среди горшков с геранью играет вальсы городской оркестр (награда за музыку к фильму). К вечеру Д. оказывается на окраине города, среди заброшенных пустырей. Он идет дальше, постепенно вокруг него остается только песок. Горизонт пустынен и желт, садится солнце. Д. опускается на колени, обводит себя кругом из шерстяной нитки, обессиленно ложится и закрывает глаза. Фигурка на песке начинает отдаляться, и наконец камера взлетает так высоко, что становится видно – Д. лежит где-то в центре пустыни Гоби того часа, когда уже не бывает миражей.
Вообще, ОН с ума может свести. За что его и ценим. Это наш хлеб – о нормальных людях писать нечего.
Остальные новеллы «Оркестра» столь же похожи на сны. Некоторые ОН воспроизводит почти дословно – я потом просматривал книгу. Одной из них была маленькая масленичная тема, сделанная на крупных планах, которые так хороши у Д. «Мой дружок Пьеро» стал самой красивой частью «Оркестра» – и самой загадочной. Во всяком случае, для меня, ведь именно это название написал на клочке бумаги Д. в том призрачном кафе «Ночей».
Новеллу снимали в родном городе Д. Дом Пьеро и Арлекина – это дом, где прошло детство Д. Даже преображенный цветом, светом, музыкой, действием, дом выглядит нежилым. Он давно опустел, семья вымерла. Д. сам отпер все двери и предоставил помещения для съемок. Общая спальня Пьеро и Арлекина – бывшая спальня Д. и его брата. Странный контраст бедной обстановки, облезлых стен, многочисленных примет прожитой здесь, чуждой действию фильма жизни и чудесного весеннего сада за окном – мира, где Коломбина (приз за женскую роль второго плана) идет по дорожке, покачивая розовой юбкой, и не замечает среди цветущего жасмина нежнейшего белого атласа Пьеро. Стоя среди деревьев, Пьеро поет ей серенады; Арлекин гневается, но не может к нему незаметно подобраться – ни одно дерево в саду не цветет такими цветами, среди которых Пьеро не заметил бы его рокового трико.
Наконец Пьеро в отчаянии (его отвергли) убегает в лес. Честно говоря, ненавижу дельарте.
Но потом… Там, глубоко в лесу, у тихого темного озера Пьеро ложится на низкий холмик у воды с таким странным, застывшим, оцепеневшим в белилах лицом… В тот миг мне показалось, что ни это лицо, ни этот холм, ни эти слезы не имеют ничего общего с экранизацией модных новелл, которые критика успела изжевать до сладких слюней, а читатели – истерзать до дыр, чтобы благополучно забыть назавтра… Нет. Д. снова прорвал плоскость действия своим личным взрывом, всхлипом, он шел против течения, и как НАШ ВЕЛИКИЙ допустил, чтобы актер вел себя так, – не понимаю. Хотелось вскрикнуть: остановите его, не давайте ему так… Играть?! Но ведь это уже не игра! Нельзя было смотреть так, как смотрел Д., прямо в камеру, на тебя, в тебя, и, вот же черт, я, журналист, схватился за то место, где, как предполагается, находится сердце. Этот эпизод надо было вырезать или переснять. И что бы мне тогда встать и уйти с премьерного показа, и не знать ничего, и не пытаться узнать?