Наконец Пьеро в отчаянии (его отвергли) убегает в лес. Честно говоря, ненавижу дельарте.
Но потом… Там, глубоко в лесу, у тихого темного озера Пьеро ложится на низкий холмик у воды с таким странным, застывшим, оцепеневшим в белилах лицом… В тот миг мне показалось, что ни это лицо, ни этот холм, ни эти слезы не имеют ничего общего с экранизацией модных новелл, которые критика успела изжевать до сладких слюней, а читатели – истерзать до дыр, чтобы благополучно забыть назавтра… Нет. Д. снова прорвал плоскость действия своим личным взрывом, всхлипом, он шел против течения, и как НАШ ВЕЛИКИЙ допустил, чтобы актер вел себя так, – не понимаю. Хотелось вскрикнуть: остановите его, не давайте ему так… Играть?! Но ведь это уже не игра! Нельзя было смотреть так, как смотрел Д., прямо в камеру, на тебя, в тебя, и, вот же черт, я, журналист, схватился за то место, где, как предполагается, находится сердце. Этот эпизод надо было вырезать или переснять. И что бы мне тогда встать и уйти с премьерного показа, и не знать ничего, и не пытаться узнать?
А после – сцена, удивительная по красоте, тающая в золотом мареве свечей, укрепленных вдоль рампы маленького уличного театра. Ветер раскачивает в темноте почти облетевшие от цвета яблони; звучит одинокий, печальный голос Коломбины. Она пропевает свою партию и смолкает, выжидая, когда ей ответят. Но Пьеро нет, и она снова начинает:
Кокетливый и двусмысленный жест. Пламя свечей резко клонится в сторону. Коломбина улыбается кукольно, фальшиво, заманивая Пьеро в ловушку.
Пьеро прислушивается, застыв в отцветшем жасмине. Наконец он не выдерживает и выходит из укрытия, чтобы петь с Коломбиной свою партию. Подходя к сцене, он идет среди маленького струнного оркестрика, расположившегося прямо на сырой ночной траве (отличные натурные съемки!). Музыка дышит низко, влажно, глубоко, ее простые очертания часто повторяют сами себя, как у Вивальди. Пьеро взбирается на сцену и начинает петь, Коломбина вторит. В это время из кулис появляется Арлекин с палкой в руке. Он кланяется зрителям, останавливается в углу, дожидаясь конца дуэта. Последние кадры «Оркестра» – маленькая фигурка мертвого Пьеро, распластанная под картонным небом, стираемая дальним планом, как последний мазок белил.
После съемок «Оркестра» вышло в свет большое интервью с НИМ. Я сам и брал, и кажется, порядком ЕГО разозлил тем, что стремился побольше узнать о Д., который никогда интервью не давал, а не о НЕМ, любимом. А что мне о НЕМ узнавать? Я знаю ЕГО наизусть, вдоль и поперек. Немного поломавшись, ОН заявил, что работа с Д. всегда чревата неожиданностями и вдруг рассыпался в комплиментах. Ну, у НЕГО всегда так – то к черту пошлет, то к сердцу прижмет. По ЕГО словам, «исключительно благодаря выбранному Д. месту для съемок последней новеллы, благодаря аромату долгой, прожитой в этом доме жизни, „Мой дружок Пьеро“, которому вначале отводилась чисто эстетическая роль, стал главной темой фильма, превратившись в настоящий оркестр в зелени – тот оркестр воспоминаний, который зачастую вступает неожиданно для нас». Так и сказал, слово в слово. Иногда я хочу ЕГО задушить.
Статья была иллюстрирована фотографиями; одна из них изображала Д. рядом с братом. Д. там около десяти лет, брат года на два старше. Они очень похожи, одеты в мешковатые, на вырост сшитые куртки с оттопыренными диагоналевыми лацканами. Д. сидит на стуле, рядом, почти неотличимый от него, стоит брат. Те же серьезные глаза, тяжеловатая остриженная голова, то же ощущение от взгляда на него – соринки, попавшей под веко. Сперва щуришься, потом долго моргаешь и забыть это лицо уже не можешь. Мальчики фотографировались в комнате Пьеро и Арлекина; странно было узнавать на фотографии те детали обстановки, что не изменились за годы – железные крашеные кровати, серые одеяла, тот же вид из окна на яблони в цвету. Глядя на мальчика рядом с Д., я задумался: сильно ли он отличается от брата теперь? Странно, но мне казалось, что я могу точно определить степень их несходства, словно уже видел их где-то рядом в зрелом возрасте. Я даже помнил его лицо, но как это могло быть? Мне и с Д. никогда не удавалось встретиться, так откуда я знаю его брата?
В конце интервью НАШ ВЕЛИКИЙ упомянул о том, что подумывает об экранизации последней драмы одного из БЕССМЕРТНЫХ. (Между прочим, они в некотором родстве.) «Это фарс, основанный на архетипах в стиле Карла Юнга. В главной роли, конечно, Д. Впрочем, он сыграет даже две главные роли. Это будет нечто совершенно иное…»
Провались ТЫ! Я начал читать это чертово «Пристрастие к зеркалу» в надежде что-то предугадать. Формы без содержания, сухое русло реки в виде основного места действия, повторяющиеся типы ситуаций и фигур, приключения героев, бесконечные репрезентации, мотив вражды братьев, лето на исходе. Сезон еще не начался, так что пьесы я не видел. Да и не пошел бы – даже по контрамарке. Мы изнывали от жары в пустых редакциях; потом я заболел скарлатиной. Можете себе представить? Смешно – в моем-то возрасте! «Пристрастие к зеркалу» было дочитано в больнице. А когда я вернулся в редакцию и подошел к звонившему телефону, то услышал, что…
Что, вернувшись со съемок «Оркестра», Д. на все лето остался в городе. Вечерами его иногда видели в кафе. Как-то ему позвонили со студии и договорились о встрече для примерки костюмов к новому фильму. Наутро Д. не пришел. Его ждали до часу дня, потом за ним поехал ассистент. Ему никто не открыл. Телефонные звонки оставались без ответа. Вечером другого дня в квартире Д. выломали дверь. Хозяина нашли в спальне. Он воткнул себе под верхнее левое ребро детский перочинный ножичек с серой рукояткой и тупым поцарапанным лезвием.
Недавно состоялся траурный показ картин Д. Сначала мы смотрели подборку из его старых, эпизодических ролей, из фильмов, которые никому не известны и известны не станут. Мы никак не могли соединить для себя Д. «Ночей» с костлявым черно-белым мальчиком, слишком накрашенным, слишком освещенным, который умилял и огорчал нас своей напряженностью, напускной небрежностью, обиженным взглядом. Самое печальное было то, что в нем мы действительно узнавали Д. Последний отрывок – из некоего двухчасового детектива «Исчезновение в День Святого Валентина». Д. играет там в массовке, наполнившей закусочную где-то при дороге. Вспыхивает ссора. Д. выхватывает нож, его успокаивают. Снова пьют. По ходу действия Д. поднимается из-за стола, идет в угол, где висит старое потертое зеркало. На подоконнике, залитом солнечным светом, качается в стеклянном кувшине вода. Он останавливается у зеркала, смотрит в свои неуловимые глаза, словно что-то припоминая. Опирается руками о подзеркальник, его шатает, но глаза трезвые, взгляд застывший, изумленный. Его отражение из-за возраста зеркала, пятен на стекле, потемневшей амальгамы кажется старше своего оригинала года на два, некрасивее; кажется печальнее. В этот миг раздается выстрел.
После мы прервались, выпили, перекурили и снова погасили свет. Смотрели «Ночи», но я все никак не мог забыть этой сцены. Детектив был откровенно плох, но именно поэтому ничто не сомкнулось над тем взглядом у зеркала, и прореха в действии зияла до последнего аккорда, до титра «Конец» – до тех пор, пока я не узнал нож. Во многих газетах рядом с последней фотографией Д. дали снимок орудия самоубийства. Да уж, облизали его смерть…
На экране шли войска, пела одинокая золотая труба; мои любимые сцены. Но что-то волновало меня в этой молочной разбавленной темноте, рядом со старыми знакомыми, невнимательно глядящими на экран; что-то приближалось, и наконец я почувствовал, как призрачный сумрак кинозала трепещет, сгущаясь в некую замкнутую форму, как линия, наивно принимаемая мной за прямую, бегло дочерчивает окружность, за границы которой мне уже не вырваться. На экране снова была сцена в кафе – табачный дым, вульгарное танго, гармонист, окруженный девушками, Д., пишущий название новеллы, – из того фильма, где, как он уже знал, будет сниматься.
А по сценарию он ничего подобного делать не должен.
Кажется, никто ничего не заметил. Вполне понятно – все мы устали, были огорчены или попросту думали о другом.
Потом появился Д., лежащий в белой комнатке под циновкой с фотографиями солдат. Зная, что фильм подходит к концу, мы ободрились и с удовольствием проследили, что Д. вырывает из-за циновки именно свою фотографию (чего при первом просмотре не замечали). Но вот другую, в штатском, он оставил. Потому что – один ли я видел это? – за циновкой оказались две фотографии Д. Другая, мелькнувшая на задворках кадра, изображала долговязого парня в тужурке технической школы, стоящего под ярким солнцем на фоне какой-то железной ограды. И тут же я понял, что фотография изображала вовсе не Д., а его брата. Сходство было большим, но далеко не полным – вот отчего мне казалось, что я уже видел их рядом повзрослевшими.
Дождавшись перерыва, я ушел. «Оркестра в зелени» я бы уже не вынес, тем более что знал его наизусть. Особенно ту сцену – на холмике у озера. Идя домой по вечерней улице, я чувствовал, как лицо постепенно отходит от онемения после неподвижности, долгого сидения в темноте, моих невеселых мыслей.
Он вовремя умер. Его работы мгновенно приобрели прочную классическую славу – это уже не обсуждается, это мраморный барельеф. Фильмов с его участием всего пять: три никудышных, два… Ладно, посмотрим, кто о них вспомнит лет через двадцать.
О Д. много пишут до сих пор. Все время появляются новые звезды, но и старые – тоже верный кусок хлеба. Коллеги удивляются, почему я, его поклонник, никогда о нем не упоминаю? Я и сам думаю, а не написать ли статью о нем? Статью, которую я один могу написать, ведь никто другой ничего не понял, не заметил, хотя это идет на всех экранах мира – самая откровенная исповедь, обращенная к тем, кто сможет ее понять… Ко всем.
Начать статью с маленькой записки в призрачном кафе, отославшей меня к новелле, снятой в родном доме Д., теперь совсем пустом. Его брат бесследно исчез – я наводил справки в полиции под предлогом внезапно открытого на его имя завещания.
Поместить фотографии – два мальчика в смешных курточках, двое юношей – я переснял кинокадр «Ночей». Но… Что предъявить публике потом? Лицо бродяги в кафе, когда он торопливо пишет записку, затем лицо Пьеро на холмике у озера, лицо гангстера у зеркала… Сравнить нож «Исчезновения» с ножом, которым все началось и закончилось, с ножом никем не снятых эпизодов…
Они были слишком похожи. А Д., как я теперь понимаю, не потерпел бы второй звезды возле себя. И что мне написать в конце статьи? Что сыграть одновременно Каина и Авеля в «Пристрастии к зеркалу» Д. помешали слишком явные библейские аналогии, вот он и поставил точку? Что его брат тоже занимался в театральной студии и мечтал о кино? Что если бы он появился на экране, Д. пришлось бы всю жизнь чинить машины, потому что (я навел справки) его брат считался в студии куда более талантливым? Что надо разрыть тот холмик у озера, где плакал Пьеро?
Что ж, во всяком случае, Д. признался. Правда, только мне.
Нет, ничего я не напишу. Собирая все, что от него осталось, перекладывая с места на место снимки с кадров, фотографии, вырезки из газет, я не могу и никогда не смогу сказать, кем же был Д. Может, он избавился от чувства вины, разложив его на ряд образов? Или просто всегда был героем другого фильма? И порой я борюсь со странным чувством, словно все кончилось к лучшему, и в бессвязной, разваливающейся на глазах ленте жизни, где нет ни сюжета, ни настоящих развязок, ни выдержанных пауз, появился наконец намек на жанр. Что-то приобрело совершенную форму, замкнулось, стало новеллой, еще одним фильмом, свободным от продолжений, будущих неудач, преступлений, правосудия, некрологов и наших соболезнований.
Пусть он останется Д.
Прислуга
Эдгар Аллан По. Эльдорадо[3]Получить что-то даром… Для иных это привычно, а вот для меня – чудо. Я помню темные дни моего детства, когда мы с мамой жили в крохотной квартирке на окраине большого города. Перешитая из старья одежда, скудные ужины, книги, взятые из библиотеки, редкие походы в кино… Помню маму – красивую, как скандинавская богиня, гордую, как сверженная королева. Она никогда ни на что не жаловалась. Свой белый костюмчик носила девять лет подряд, стирая его каждую неделю и не решаясь купить новый – потому что мне нужны были книги, одежда, игрушки… Этот костюмчик в конце концов стал для меня чем-то неотделимым от мамы, как ее улыбка, запах волос, голос. Помню, дедушка, у которого мы гостили в деревне каждое лето, твердил:
«Я выброшу эту линялую тряпку! Разорву и выброшу!» Но мамины зеленые, широко расставленные глаза смеялись, и конечно, белый костюмчик остался цел и невредим. В нем ее и похоронили, когда мне исполнилось шестнадцать лет и я окончил школу.
Получить что-то даром… Мама твердила мне, что даром не бывает ничего, так или иначе за все приходится платить. Тогда я не понимал, что она имеет в виду. Теперь, кажется, понимаю…
Я уже учился в университете, когда дедушка умер и завещал мне дом. Других наследников не было, потому я его и получил, иначе не видать бы мне дома, я уверен. Дедушка всегда относился ко мне с прохладцей, а почему, я тогда не знал.
Это был заброшенный маленький дом посреди сухой равнины. Он стоял вдали от деревни, на обочине проселочной дороги, которая летом дымилась от белой пыли. Зимой, в пору дождей, дорога мигом превращалась в непролазное болото. За домом находился крошечный огородик. Дедушка не в силах был обработать больший участок, хотя мог бы захватить все земли до горизонта. Здесь не было соседей, редко проезжала случайная машина, в этой невообразимой глуши не действовали законы и не употреблялись документы. Потому через несколько лет после смерти дедушки я сюда и переселился.
Наверное, это была глупость с моей стороны, но так я и поступил. В то время я как раз заканчивал работу над диссертацией, посвященной мертвым языкам, и мне нужны были тишина, покой, полное уединение. Ко всему прочему, у меня расшатались нервы. В ту пору обменивали паспорта, и я, как законопослушный гражданин, доверчиво отправился в местные органы власти… И выяснилось, что новый паспорт они выдать не могут, так как не хватает одной справки. А где ее взять? Никто не знал точно. Я стоял в очередях, вечерами принимал снотворное, чтобы избавиться от дурных мыслей, даже пытался дать взятку… Ничего не помогло, им нужно было знать имя и место рождения моего отца. Но я сам не знал о нем ничего, и мама никогда не говорила о нем, и дедушка тоже…
Прежде я не задумывался о том, кто мой отец. Среди моих друзей были такие, у которых тоже не было отцов. Кто-то делал из этого трагедию, кто-то воспринимал этот факт снисходительно, будто сквозь зубы. Я был совершенно равнодушен к истории своего рождения до тех пор, пока не пришла пора предъявить справку.
Будь мама жива, я бы спросил ее. Будь дедушка жив… Я и приехал-то в эту глушь больше для того, чтобы порыться в семейных архивах и найти хоть какое-то упоминание о своем родителе. Тщетно, ничего стоящего я не нашел. Судя по оставшимся после дедушки бумагам и письмам, было похоже, что я появился на свет вообще без участия мужчины. У меня даже отчество было дедушкино.
До чего я нервничал из-за всего этого в городе, и сказать нельзя. Однажды меня увезли прямо из кабинета чиновника на «скорой». Я думал, инфаркт, оказалось – невралгия. Серия уколов, обследования, и снова очереди, кабинеты, бесконечные кабинеты и очереди… Я понял, что больше не выдержу, и уехал. Как страус, спрятал голову в песок, окружавший доставшийся мне по наследству дом. Я решил, что не буду ничего предпринимать, пока не приду в себя и не успокоюсь.
В детстве это место не казалось мне таким безлюдным, как сейчас. И немудрено, ведь рядом всегда были мама и дедушка. Изредка проезжал почтальон на велосипеде. Иногда мимо наших окон проносилась случайная машина. Мне же казалось, что вокруг кипит жизнь, настолько буйной была в то время моя фантазия. Я завел себе воображаемых друзей и целыми днями играл с ними за домом, там, где кончалась ограда жалкого огородика. Чтобы было веселее, многих из них я выдумал странными, уродливыми, непохожими на людей… И надо сказать, к этим фантомам я привязался даже больше, чем к тем, которые были похожи на моих одноклассников. Иногда мне казалось, что они существуют во плоти и крови. Я дал им имена и скучал по ним, когда мы с мамой возвращались в город. В нашей крохотной квартирке даже для воображаемых друзей места не было. Их имена я брал из книг. В основном из сочинений Эдгара По, которые стояли на полке у дедушки.
Сейчас же я был совсем один, и странно, меня это вовсе не пугало, напротив. Когда я отпер расшатанную калитку, тут же свалившуюся с петель, пересек поросший травой двор и вступил в дом, то ощутил что-то очень похожее на счастье. Я был тут самим собой. Здесь никто не требовал от меня доказательств, что я являюсь именно тем, что есть. А это уже много! У меня сразу мелькнула крамольная мысль – никогда отсюда не уезжать, остаться тут навеки, со своим паспортом, который вскоре станет недействительным. Кому здесь его проверять? Кто мог меня видеть, кроме птиц, пересекающих жаркое бледное небо, ящериц в огороде и старой жабы, многие годы подряд живущей под крыльцом? Разве им нужны были документы, чтобы жить?