И при этом она любила Андрея. Он не был мертвый. Он был НЕ ЗДЕСЬ. Но он был. И было место возле него на кладбище. С Андреем у нее – вечность. А с Елисеевым – все земное, живое и временное.
Съемки окончились в десять вечера.
Подошел автобус, чтобы отвезти группу в гостиницу.
Стоял автобус для группы и черная «Волга» для режиссера.
– Садись в машину, – предложила Нора.
Лена машинально опустилась на заднее сиденье. Рядом с ней сел оператор Володя. Впереди – Нора. Машина тронулась.
Лена успела увидеть, как Елисеев, обвешанный своей техникой, влезал в автобус.
– У меня здесь мать живет, – сказала Нора. – Давайте заедем.
Мать Норы жила в старинном деревянном доме с резными наличниками. Сюда во время войны расквартировали эвакуированных артистов. Потом война закончилась. Все вернулись в Москву, а мама осталась. Были какие-то причины. Не политические, а личные. Тогда ведь тоже любили, несмотря на войну и сталинскую подозрительность.
Лена сидела в теплом деревянном доме среди старинных вещей, ела горячий борщ. Нора рассказывала о своей недавней поездке в Германию. Ее встретил представитель фирмы – пьяный вдребезги. И Нора сама вела его «мерседес», в который села первый раз в жизни. И пробка была двенадцать километров.
– А что, немцы тоже пьют? – удивилась мама.
– А что они, не люди? – обиделся Володя.
– А если бы не ты вела, кто бы вел? – спросила Лена.
– Этот пьяный. Кто же еще…
– Но это опасно, – заключила мама.
– Здрасьте. А я о чем говорю…
У Норы было потрясающее качество, доставшееся ей от отца-армянина: она умела найти выход из любой ситуации. При этом действовала мягко, тактично, незаметно.
Мама Норы смотрела в рот своей дочери и шевелила губами, пытаясь повторять за ней ее слова. Она ее обожала. Нора любила свою маму, но жили они врозь, виделись редко. Нора отвыкла. А мама – нет. Не отвыкла.
Лена поела горячего. Оттаяла. И прошлая жизнь потекла в нее. Похороны Андрея… Какой холодный у него был лоб, когда они прощались. Холодный и жесткий. Как курица из заморозки. Это – уже не Андрей. Лена наклонилась к его лицу, совсем низко, стала говорить слова. Она ласкала его, как ребенка. Говорила, говорила, гладила, целовала руки. А те, кто стоял рядом, не понимали, оттаскивали, мешали. И она сказала: «Отстаньте от меня». И только верная подруга Нора все поняла. Она поняла, что это не истерика, а нормальное прощание. Нора сказала негромко: «Отстаньте от нее».
Нос у Андрея высох, как и все тело. Проступали хрящи. Пришедшие проститься смотрели с затаенным ужасом: во что болезнь превратила человека. Молодого мужчину. Никто не смог сказать нормальную речь. Говорили какую-то ерунду типа: «От нас ушел художник и порядочный человек» – и так далее. Хотя действительно ушел. Действительно от нас. Действительно художник и порядочный человек. Но разве ЭТО надо говорить? Разве ЭТО имеет значение?
Жизнь Андрея была незамысловатой. В ней ничего особенного не было. Но жизнь, если она состоит из любви, смерти и запрета, – всегда незамысловата. Сложной бывает порочная жизнь.
Там грех, возмездие, смятение души.
Лене хотелось поговорить об этом с мамой Норы. И они немножко поговорили.
– Я теперь не знаю, как жить, – сказала Лена. – Детей у меня нет.
– А мама есть?
– Мама живет с сестрой.
– Ну вот, значит, и мама. И сестра.
– Они в другом городе.
– Это не важно. Они с вами. И потом, вы еще молодая.
– Я старая. Мне сорок четыре года.
– Вы еще можете выйти замуж шесть раз.
– Шесть? Почему шесть?
– Сколько угодно. Старости не бывает на самом деле.
– А вы могли бы выйти замуж? – Лена прямо посмотрела на семидесятилетнюю женщину.
– Я? Только за того, кого я любила в молодости. Кто знал меня молодой. А я его знала молодым. Когда вместе проходишь дорогу, то изменения незаметны. Ум не знает возраста тела.
– А одиночество страшно?
– Если человек верует, он не одинок. Он не может быть одинок. И еще, знаете, мне кажется, что за пределами жизни есть истина куда вернее и важнее всего, что может дать тело.
– А если это не так?
– Вера исключает такие вопросы. Вера тем и отличается от знания…
Володя выпил и сел играть на рояле. Нора пела. Голос у нее был маленький, но чистый.
Лена слушала. В душе отстаивалось хорошее чувство. Любовь стояла в воздухе, но чистая, очищенная от секса. Нора любила маму. Мама – свою дочь. Володя любил момент бытия.
О Елисееве Лена как бы позабыла. Все, что с ним связано, – правда, но не полная правда. А значит, ложь, идущая от трусости и греха. И именно поэтому он так настойчиво спрашивал: «Ты меня любишь? Ты меня любишь?» Потому что он хотел грех замазать истинным. Лена это чувствовала подсознанием, тем же самым, в котором прятались ее эротические сюжеты.
Человек сложен и в то же время прост. В нем два начала: дьявол и Бог. И они равновелики. Дьявол – умный и серьезный соперник. Может, они с Богом когда-то дружили, а потом идейно разошлись и стали враждовать. Бороться за каждую человеческую душу.
– Сыграйте «Хризантемы», – попросила мама Норы.
Володя заиграл и запел о том, что «отцвели уж давно хризантемы в саду…». Лена слушала. Звуки проникали в душу. Значит, душа оттаяла и пропускала. Вдруг вспомнила, как Коновалов сказал на поминках: «Тот, кто пережил экстаз смерти, может лишь смеяться над остальными так называемыми удовольствиями».
– А ты откуда знаешь? – удивилась жена Коновалова.
– Агония – это что, по-твоему? Это оргазм. Но какой… Душа с телом расстается.
– А ты откуда знаешь? – снова спросила жена.
Лена тогда не обратила внимания на сказанное. А сейчас подумала: а вдруг это правда? Все связано в одно: любовь, смерть… Так же, как день и ночь объединены в одни сутки.
Нора Бабаян смотрела перед собой и думала – что осталось снять. Деревянный Иркутск прошлого века. Кладбище. Дома и могилы почти не изменились с тех пор. И если разобраться, не так уж много времени прошло.
В гостиницу вернулись поздно. Во втором часу ночи.
Лена приняла душ. Легла. И тут же заснула.
Ее разбудил резкий телефонный звонок.
– Ты ведешь себя, как продавщица, – сказал голос Елисеева.
– Почему?
– Ты села в машину и уехала. Ты демонстративно бросила меня, как будто я говно. Запомни: я пьяница, бабник, пошляк. Но я не говно.
– Хорошо, – согласилась Лена.
– Что «хорошо»?
– Ты пьяница, бабник и пошляк.
– Ты ничего не поняла.
– Что ты хочешь? – запуталась Лена.
Он бросил трубку.
Лена легла и снова заснула. Она засыпала непривычно легко, наверное, потому, что отогрелась. Что же ее оттаяло? Деревянный дом, борщ, поцелуи Елисеева, работа над лицом княгини Волконской. И уверенность в том, что завтра все повторится. Опять грим. Опять надобность в ней. Надобность, которая не кончится смертью. Андрей выбрал из нее все силы для того, чтобы взять и умереть. А здесь она отдаст силы, талант, и выйдет фильм о жизни декабристов. О красивой, одухотворенной жизни. По сути, декабристы – первые диссиденты. Пестель – тот же Сахаров. Что не хватало Пестелю? А Сахарову – чего не хватало?
Дверь раскрылась. Вошел Елисеев. Значит, Лена забыла повернуть ключ.
– Ты спишь? – спросил Елисеев.
– Естественно…
Он молча раздевался. Стягивал носки и рубашку.
– Интересное дело… Я лежу. Плачу. А она спит.
Он улегся рядом, как будто так и надо. Как будто иначе и быть не могло. И в самом деле: не могло. От него божественно пахло розами и дождем. И коньяком.
– Ладно тебе, – примирительно сказала Лена, задыхаясь от нежности.
– Нет, не ладно. Я думал, ты – леди. А ты – продавщица.
– Леди тоже бывают бляди, – сказала Лена.
Она уткнулась в его плечо. Потом угнездила свое лицо в сгибе между шеей и подбородком. Даже в темноте он был красив.
– Ты еще не знаешь меня, а уже не уважаешь. Априори.
Она не слушала его слова. Только интонации. Они были четкие. Горькие. Он в самом деле был расстроен. Огорчен. Он хотел выяснить отношения.
– Это потому, что ты меня не любишь, – заключил Елисеев. – Ты просто об меня греешься. Не знаю, почему ты выбрала именно меня? За что мне такая честь и такой подарок?
– По-моему, это ты выбрал меня. Это твоя идея.
– Я давно тебя выбрал. Я еще год назад тебя выбрал. Я ждал случая.
Лена вспомнила, что действительно год назад они с Андреем были на дне рождения у Коноваловых. Андрей тогда уже похудел, но еще не слег. Они еще ходили в гости. И к ним ходили гости. Тогда, у Коноваловых, Елисеев нависал над ней с рюмкой. Что-то говорил. Интересничал. Но у нее были мозги не тем заняты.
– Перестань, – сказала она. – Все не так плохо. Бабник, пьяница и пошляк – это тоже может нравиться. Любят и с этим.
– Ты меня любишь? – спросил Елисеев и замер в темноте.
Захотелось сказать: «Нет, я не люблю тебя».
– Не знаю.
– Что значит: не знаю. Да или нет?
– Скорее да.
– Что «да»?
– Люблю.
Это было ужасно. Мистические слова, шифр судьбы, были произнесены всуе. Просто так. На воздух. Но слово вылетело и материализовалось. Она любила. Любила его ноги, руки, запах, лицо, интуицию. Ту самую интуицию, которая вела его и в работе, и по тайным тропкам распущенности.
– Что «да»?
– Люблю.
Это было ужасно. Мистические слова, шифр судьбы, были произнесены всуе. Просто так. На воздух. Но слово вылетело и материализовалось. Она любила. Любила его ноги, руки, запах, лицо, интуицию. Ту самую интуицию, которая вела его и в работе, и по тайным тропкам распущенности.
Он заплакал. Его начало трясти.
– Я погибаю, – он прятал лицо в ее плече. – Скажи, ты меня спасешь? Ты спасешь меня?
– Нет, – сказал Лена. – Я тебя окончательно прикончу.
Ему это понравилось. Он перестал плакать. Поднял голову. Тихо улыбнулся, как оскалился. Она осторожно поцеловала его зубы – чистые и влажные.
– Родная моя, – проговорил он. – Милая моя. Как я тебя обожаю. Ты единственный человек, который мне сейчас нужен в этой трижды проклятой жизни. Я брошу всех и буду любить тебя одну.
– Я хотела бы быть молодой для тебя.
– Зачем?
– Чтобы только я.
– Ты самая молодая для меня.
Он обнял ее.
Впереди расстилалась ночь любви.
Лена задыхалась от некоторых его идей. Но с радостной решимостью шла навстречу. Они были равновеликими партнерами, как Паганини и его скрипка. Как летчик-ас и его самолет. Одно невозможно без другого.
Под утро заснули. Спали мало, но странным образом выспались и чувствовали себя замечательно. И весь день в теле стояла звенящая легкость.
В городе жил человек по фамилии Панин. Его приглашали на могилу декабристов. Приглашали в особо ответственных случаях, когда приезжали иностранцы и высокие гости.
Панин умел впадать в особое состояние, как шаман. Вгонял себя в транс и оттуда, из транса, начинал надгробный крик над святыми могилами. Из него выплескивалась энергия, от которой все цепенели и тоже впадали в транс. Доверчивые американцы плакали. Циничные поляки не поддавались гипнозу. Усмехались и говорили: для нас это слишком.
Елисеев стал невероятно серьезным и не мог щелкать своим фотоаппаратом. А Лена взялась рукой за горло и поняла, сейчас что-то случится. Панин завинчивал до нечеловеческого напряжения. Его лицо было мокрым от пота.
– Интересно, ему платят? – спросил оператор Володя. – Или он энтузиаст?
– Сумасшедший, – сказала Нора Бабаян.
Лена пошла в сторону, не глядя. Остановилась возле кирпичной кладки. Ей надо было прийти в себя. Справиться. Она умела справляться. Научилась. Как детдомовский ребенок, которому некому пожаловаться. Не на кого рассчитывать. Лена никогда не разрешала себе истерик, хотя знала: это полезная вещь. Лучше выплеснуть на других, чем оставить в себе. Но каково другим? Значит, надо держать внутри себя. А не помещается. Горе больше, чем тело. Подошел Елисеев. Обнял.
– Я хочу быть тебе еврейским мужем, – сказал он. – Любить тебя и заботиться. Носить апельсины.
Лена держалась за него руками, ногтями, как кошка, которая убежала от собаки и вскарабкалась на дерево. Только бы не сорваться. А он стоял прямой и прочный, как ствол.
В голове Елисеева шел митинг, но спокойнее, чем обычно.
Елисеев переключил свой страх на сострадание. Отвлекся от своего горя на чужое. И этим выживал.
Панин вычерпывал себя для исторической памяти. Иначе весь этот транс, не имея выхода, разнес бы его внутренности, как бомба с часовым механизмом. Или какие там еще бывают взрывающие устройства.
– Хочешь, я встану перед тобой на колени? – спросил Елисеев.
– Зачем?
Он встал на колени. Потом лег на снег. И обнял ее ноги.
– Выпил, – догадалась Лена. – Дурак…
– Я выпил. Но я трезвый.
Это было правдой. Он выпил, но он был трезвый. Трезво понимал, что устал жить в двух жизнях. Семья без эмоций. И эмоции вне семьи. Две жизни – это ни одной.
Панин все неистовствовал, вызывая в людях историческую память и историческую ответственность. А группа стояла темной кучкой. И что-то чувствовала.
Вечером все собрались в номере оператора Володи. Мужчины принесли выпить. Женщины нарезали закуски.
Лена и Елисеев пришли врозь. Чтобы никто не догадался.
Сидели в номере: кто на чем. На стульях, на кроватях, на подоконнике. Лене досталось кресло. Елисеев околачивался где-то за спиной. Она не оборачивалась. Не искала его глазами.
Здесь же присутствовала девочка, играющая княгиню Волконскую. У нее был странный деланный голос, как будто она кого-то передразнивала. Девочка была беленькая, нежная, высокая и очень красивая. Лена любила молодых. Они ее не раздражали. Они как бы утверждали цветение и красоту жизни в ее чистом виде.
Лена знала, что ее родители разошлись и девочка жила с бабушкой. И второе: у нее был друг-банкир, который содержал ее и бабушку и, кажется, обоих родителей с их новыми семьями. Хороший банкир.
Все постепенно напивались. Стали петь. Выбирали песни тоталитаризма. В том времени были хорошие мелодии.
«Эх, дороги, пыль да туман…» Это – не пьяный ор. Это – песня. И поющие. Люди, осмыслявшие жизнь. Зачем были декабристы? Чтобы скинуть царя? Чтобы без царя? Чтобы в результате было то, что стояло семьдесят лет? И то, что теперь…
Вся киногруппа нищенствует. И творцы, и среднее звено. А банкир живет хорошо. И покупает любовь. Любовь стоит дорого. Или не стоит ничего.
Елисеев куда-то исчезал из поля зрения. Лена оборачивалась и искала его глазами. Он пил много. Лицо становилось растерянным. Лена боялась, что он оступится и ударится об угол кровати. Все окружающее как будто выставило свои жесткие углы.
Она знала его два дня. Это много. Даже за один час можно все понять. А тут два дня и две ночи. Сорок восемь часов.
Андрей – совсем другой человек. Но такие, как Андрей, не живут. Таких Бог быстро забирает. Они Богу тоже нужны. Они нужны везде – тут и там. А Елисеев – ни тут, ни там. Но любят и таких.
Он подошел к ней. Сел на ручку кресла. Посмотрел в ее глаза проникающим взглядом. Лена увидела, как тяжело пульсирует жилка на шее. Шея – не молодая. Примятая. Кровь пополам с водкой. Сердце устало, но качает. Он сел рядом, чтобы сердце получше качало. Не так тяжко.
– Ты мне поможешь? – спросил он. – Не дашь подохнуть?
– Не дам. Я умею. Я поддержу.
Он поверил и успокоился.
Потом они ушли врозь. Она – раньше. Он – через десять минут.
Лена вошла в ванную. Зажгла свет. И увидела себя в зеркале. Она была красивая. Этого не могло быть, но это было.
Андрей любил ее рисовать. Овал лица – треугольником, с высокими скулами. И большие зеленые глаза. Кошка. Глаза преувеличивал. А щеки преуменьшал. И сейчас в гостиничном зеркале Лена увидела преувеличенные глаза и овал треугольником. Горе что-то добавило. Присмуглило. Подсушило. Но осенний лист тоже красив. И его тоже можно поставить в вазу, украсить жилище. Жизнь продолжается.
Вошел Елисеев. Едва разделся и сразу грохнулся.
– От тебя воняет алкоголем, – сказала Лена.
– Ну и что теперь с этим делать? Лечь на другую кровать?
– Нет, – сказала она. – Останься.
Они лежали рядом и слушали тишину.
– Ты никогда не говорил о своей жене.
– А зачем о ней говорить?
– Но она же существует…
– Естественно.
– А какая она?
Он помолчал. Потом сказал нехотя:
– Высокая. Сутулая. Это оттого, что у нее всегда была большая грудь. Она стеснялась. И сутулилась.
– Ты ее любил?
– Не помню. Наверное…
– У вас есть дети?
– Нет.
– А постель?
– Нет.
– А какая ее роль?
– Мертвый якорь.
– Что это значит?
– Это якорь, который болтается возле парохода и цепляется за дно. Он не держит. Но корабль не может отойти далеко. Не может уйти в далекие воды.
Его корабль болтается у причала, как баржа. Среди арбузных корок и спущенных гальюнов.
– А зачем тебе такая жизнь?
– Я не должен быть счастлив. Иначе я не смогу останавливать мгновения. Или остановлю не те. Счастливый человек не имеет зрения. Он имеет, конечно. Но другое.
– Это ты все придумал, чтобы оправдать свое пьянство и блядство. Можно серьезно работать и серьезно жить.
– Можно. Но у меня не получается. И у тебя не получается.
– Мой муж умер.
– Я об этом и говорю. Твой муж серьезно работал и серьезно жил, и это скоро кончилось. Когда все спрессовано, то надолго не хватает. Надо, чтобы было разбавлено говном.
– Ты же говорил, что хочешь быть мне еврейским мужем…
– Хочу. Но вряд ли получится. Я пьянь.
– Пей.
– Я бабник.
– Это плохо. Мы будем ссориться. Я буду бороться.
– Я пошляк.
– Но любят и с этим. Ты только будь, будь…
Он навис над ней и смотрел сверху.
– Ты правда любишь меня?
– Не знаю. Ты проник в меня. Я теперь не я, а мы. Я стала красивая.
– Ты красивая. С этим надо что-то делать…
– А что с этим делать?
Они обнялись. Его губы были теплые, а внутренняя часть – прохладная. От этого тепла и прохлады сердце подступало к горлу, мешало дышать.
Лена заснула в его объятиях. Ей снился океан, в который садилось солнце. Лена улыбалась во сне. И выражение лиц у обоих было одинаковым.
В последний день съемок они не расставались. Лена и Елисеев уже ничего не скрывали, хотя и не демонстрировали. Каждый делал свое дело. Лена клеила бакенбарды, укрепляла их лаком. Елисеев останавливал мгновения, но дальше, чем на метр, от Лены не отходил. А если отходил дальше, то начинал оглядываться. Лена поднимала голову и ловила его взгляд, как ловят конец веревки.