У Падона Вратовича мигом порозовели наетые щёчки. Мальвин не сомневался, что уж теперь-то они друг друга поняли — по-соседски.
Щедрый подарок перепал Падону Вратовичу: взять и лишить любую семью купеческого свидетельства, сделав вид, что именно она мнимого члена Революционного Комитета и изловила.
Что изловил оного сам Падон Вратович, Мальвин сомневался ещё меньше, чем в установившемся между ними понимании.
Пусть сначала отдаст, лешиный погадок, а там поглядим.
Прочь из кабинета Падон Вратович вышагивал победителем. Так-то промолчал, но с походкой уже не совладал.
И хорошо, что промолчал: вот Мальвин тоже пока промолчал про скорое удесятерение гильдейского сбора. Чтобы соседа раньше времени не расстраивать — у него как-никак воспитанник умер.
Глава 50. Гад
Когда Гныщевич вышагивал по улице, шпоры его ритмично звякали; так было испокон веков, и он давно уж прислушался к металлическому стуку. Но с недавних пор к тому прибавился ритмичный pas солдат, из коего шпоры снова вдруг всплыли. Топ-дзынь-топ-дзынь. Как бы сказал бесценный наш граф? Контрапунктом.
Щекотал он, этот контрапункт. Ух щекотал. Всё никак не нащекочется, даже неловко становилось: несоразмерное какое-то удовольствие. Тут не улететь бы в бесплодные мечтания.
Солдаты шли за ним, как ходили за ним не раз, но теперь они не догоняли, а сопровождали. L'accompagnement. Охраняли они его, хотя от кого Гныщевича охранять? Он как говорил, что не нужны ему защитники, так и продолжал это говорить. Но одно дело — телесная своя сохранность, а совсем другое — как оно выглядит. Ходить при шестёрке солдат статусно.
Не говоря уж о том, что они слушались.
Да и повод подвернулся.
Вообще говоря, не нужен был Гныщевичу повод. Как собаки да волки орошают углы и деревья, чтобы засвидетельствовать сферу своего владения, так Временный Расстрельный Комитет полил кровью ступени Городского совета, и с этого дня их стали слушать. Их стали слушаться. Расценили как полноправных — может, не совсем à part entière, но всё-таки тех, кому и полагается дальше принимать решения, определять судьбу города. Даже генералы склонились, не стали бороться. Почему? Гныщевич бы на их месте стал.
Каждый из четырёх членов Временного Расстрельного Комитета облюбовал себе одну из частей — это как-то само собой вышло, и Гныщевичу выпал, конечно, знакомый Стошев, к которому город и так уже попривык тянуться со всяческими административными жалобами. Когда Городской совет заворачивал, в смысле. И на Гныщевича эти жалобы тоже мигом распространились, по какому поводу он велел обжить себе кабинет. Даже, пораскинув умом, перенёс туда сейф из общежития. Общежитие выродилось в очаг болтовни и назойливых префектов, да и несолидно члену Временного Расстрельного Комитета через полгорода за бумажками носиться.
Жалобы же Гныщевич ссылал в Комитет Революционный, представленный на этом фронте либо графом (если жалобы духовного толка), либо Скопцовым (если организационного), либо Коленвалом, который отыскал-таки приложение своему несгибаемому духу. Занялся Коленвал вопросами поставки и распределения зимнего провианта. Получалось у него из рук вон, что было absolument уморительно.
Сам же Гныщевич всё больше упивался тем, что солдаты перестали задавать ему вопросы. И ещё переоборудованием производства, конечно. Но в первую очередь солдатами.
А потом как-то раз троих солдат недосчитались.
Ну то есть как недосчитались? Солдаты-то были на месте, в одном из казарменных зданий Южной части, прям рядышком с железной дорогой. И головы их тоже были на месте, но вот к плечам они крепились нерешительно. Смотрелось жутковато, даже Гныщевича передёрнуло: один сидит на месте, как живой, только всё пузо в крови; ещё двое — на полу. Они, значит, вскочить успели, ружья похватать.
Это кем же надо быть, чтоб всех перерезать, но при этом ни один из троих не успел в тебя выстрелить?
Таврская mythologie вся держится на том, что есть в мире верх, а есть низ, ну и в этом главный смысл. Разделены верх и низ горизонтом. Вроде верят они в то, что раньше верха и низа как раз не было, а была плоскость, но потом как-то развалилось. И по этому поводу резать врагу горло строго горизонтально — дело дурное; горизонтальным разрезом, мол, мир создался, негоже росам такие почести оказывать. Поэтому горло режется либо наискось, либо делается в конце специальное движение закорючкой, чтоб ровную линию попортить.
Тут не надо великим исследователем быть, чтоб, глядя на тройку солдат, понять, чьих рук дело.
Другие-то, может, в этом вопросе и не специалисты, но ведь Золотце, чтоб ему пусто было, голубил из Четвёртого Патриархата: поговаривают, направляется в Петерберг таврский бунтарь Хтой Глотка. Не то контрабанда ему нужна, не то надумал из Росской Конфедерации бежать. И потому хэр Ройш, чтоб ему того пуще было, при виде трупов только усмехнулся: а Золотце, мол, в Хтоя Глотку не верил.
Может, линии наискось да закорючки он рассматривать и не умеет, но само перерезанное горло уже напоминает о таврах. Тем паче когда у тавра прозвание — Глотка.
«И почему было не попроситься, не договориться? Ведь мы бы его пропустили», — посетовал Скопцов.
Твирин, конечно, взбеленился. Notamment, это Гныщевич, постучав в казармах задумчиво шпорами, понял, что Твирин взбеленится, как только о случившемся узнает. А тавра в Петерберге долго искать не надо — известно ж, где обретаются. Если Хтой Глотка, например, умный и, например, в таврский райончик сразу не кинулся, всё равно можно Цоя Ночку поворошить — рано или поздно ведь любому равнинному вожаку надо где-то нарисоваться!
Птицей бодрою полетел Гныщевич к Твирину, всё это осознав. Прилетел клянчить, чтобы тот тавров сгоряча не бил, дал самому разобраться. Твирин на это бледно и презрительно дёрнул головой.
«Mon garçon, — благопристойно указал ему Гныщевич, — у тебя прекрасная борода и — сейчас — абсолютная власть над Охраной Петерберга. Подумай секундочку не о ней самой, а о том, как её приложить. Власть, я имею в виду. Тавры отмалчиваются, но проблем не создают; пойди что не так, они нам — о, они нам ещё как помогут, уж поверь. Землю-то из-под ног у себя не выбивай».
«Он поднял руку на солдат», — равнодушно ответил Твирин.
«И потом, разве мы не на одной стороне с равнинными таврами? В борьбе с Четвёртым-то Патриархатом? У них тут свой интерес, у нас свой, но почему бы нам друг другу не помочь? Ну или хотя бы не мешать. Не мешать ты можешь?»
«За преступление против Охраны Петерберга нужно призывать к ответу».
Гныщевич скорчил гримасу.
«Non, милый Твирин, это упрощённый взгляд на вещи. Что нужно, ce qu’il faut, так это следить, чтобы затраты компенсировались прибылями. Вот пойдёшь ты Хтоя Глотку сейчас ловить. Думаешь, тавры его не укроют? Думаешь, наши, городские тавры салом заплыли и нож удержать не смогут? Если повезёт, припрячут его так, что и в закрытом городе не сыщешь, только дураком тебя выставят. А нет — сколько ты ещё солдат за свой ответ потратить готов?»
Это Гныщевич врал — сомневался он, что городские тавры так уж против солдат сильны, да и не имел представления, захотят ли они вообще Хтоя Глотку прятать. Цой Ночка своё сытое промежуточное положение любит, ему шибко принимать чью-то сторону не с руки.
Врал, да не врал. Твирин после расстрела пришёл в себя, перестал казаться бельмом на солдатском глазу, но в том-то и было дело. Ни минуты Гныщевич не сомневался, что сложит Твирин за пресловутый «ответ» пол-Охраны Петерберга под таврские кожаные сапоженьки. Или под чьи угодно другие.
А Охрана Петерберга была отчасти и Гныщевича. И потом, Твирин же хороший мальчишка — решительный до шельмочек, смелый, а главное… Passez-moi l'expression? Чуткий. Замкнутый, но чуткий — или, вернее, чующий, что под носом творится. Наверняка без головы, на одном только инстинкте, но это тоже по-своему талант. Знал ведь, чем солдат приворожить.
Но, как всё те же собаки да волки, от вони городской он слегка ослеп, и это желание непременно покарать Хтоя Глотку тоже из слепоты было. И очень Гныщевичу захотелось мальчишку на путь истинный вернуть, чтоб не растерял награбленное.
Мальчишка благих намерений не понял, но в конечном итоге позволил Гныщевичу «предварительно» разобраться самому. Préliminairement! Что он, европейская комиссия, предварительные проверки проводить?
А впрочем, и то дело.
«У тебя, mon garçon, нет перспективы, — поведал ему Гныщевич, совсем уж намереваясь уходить. — Соображения у тебя нет. Но ты мне нравишься. Дарю тебе по такому поводу подарок. Ты хоть знаешь, что когда хэра Штерца стреляли, он не был уже действующим наместником?»
Твирин не побледнел — куда уж! — но вперился в Гныщевича с надрывом.
«Уж потрудись мне поверить. Замена ему прибыла… когда? А вот дня через три, как мы хэра Штерца арестовали. Мсье Армавю, из самой Франции. Сидит под арестом в Алмазах. И я знаю это наверняка, поскольку сам его туда и проводил. Слышишь, Твирин? Ты меня пойми верно — я у тебя твоего не отбираю. Но за будущностью ты не следишь, если о таком précédent не знаешь. Смотришь внутрь казарм, когда надо на обе стороны. Это я тебе по-дружески говорю».
«У тебя, mon garçon, нет перспективы, — поведал ему Гныщевич, совсем уж намереваясь уходить. — Соображения у тебя нет. Но ты мне нравишься. Дарю тебе по такому поводу подарок. Ты хоть знаешь, что когда хэра Штерца стреляли, он не был уже действующим наместником?»
Твирин не побледнел — куда уж! — но вперился в Гныщевича с надрывом.
«Уж потрудись мне поверить. Замена ему прибыла… когда? А вот дня через три, как мы хэра Штерца арестовали. Мсье Армавю, из самой Франции. Сидит под арестом в Алмазах. И я знаю это наверняка, поскольку сам его туда и проводил. Слышишь, Твирин? Ты меня пойми верно — я у тебя твоего не отбираю. Но за будущностью ты не следишь, если о таком précédent не знаешь. Смотришь внутрь казарм, когда надо на обе стороны. Это я тебе по-дружески говорю».
«Ему место не в доме господина Солосье, а под настоящим арестом, — отрезал Твирин. — В казармах».
Гныщевич нарочито всплеснул руками:
«И наглядно подтверждаешь мои слова. Хоть к нему солдат не посылай — хэр Ройш тебя съест».
Солдат Твирин не послал, но на следующий же день Гныщевич с Плетью сами переместили мсье Армавю из Алмазов в казармы — в затхлые и промёрзшие недра йорбовской Западной части, где новый наместник и сгинул. Выглядел он, кстати, для арестанта чрезвычайно цветуще. Мылся явно каждый день, кушать изволил отменно. Но рта не разевал — видать, из-за здоровенного синячины на скуле.
«По-французски лепетать вздумал, — с усмешкой пояснил господин Солосье. — А ведь я ему говорил: в этом доме что угодно можно, но по-французски болтать запрещено».
Выстроив солдат караулом у дверей Алмазов, Гныщевич тоже усмехнулся. К нему господин Солосье претензий никогда не предъявлял. Это можно было бы счесть знаком того, что не считает он гныщевичевский французский достаточно французским, но куда приятнее было предполагать свою исключительность.
— Ждать здесь.
Мсье Армавю чах и сох без своих costumes exquises, но Гныщевич, конечно, не пошёл бы за ними — тем паче самолично, — когда б не ещё одно дельце. То самое, за которое столь бесславно полегли трое солдат.
— Вы зря, monsieur Солосье, отказываетесь от охраны, — дружественно обратился Гныщевич к хозяину, открывшему ему дверь. — Общественного же значения дом у вас, да и посмотрите, как красиво они стоят.
— Что ваши солдаты против моих поваров, — ухмыльнулся господин Солосье, пропуская его внутрь. Внутри не наблюдалось никакого движения, что было весьма кстати. Мельком приподняв шляпу, Гныщевич направился на второй этаж — в маленькую комнатку прямиком под голубятней, где обретался до недавних пор мсье Армавю.
Сегодня в ней обретался хэр Ройш. Растянув в длинных пальцах рулончик бумаги, он кропотливо листал томик Фрайда и переписывал зашифрованное набело.
— Не следовало приводить с собой солдат, — недовольно заметил хэр Ройш, не спеша отрываться от гадания на голубях. — Благодаря тебе весь город знает, что здесь находится штаб Временного Расстрельного Комитета, а то и Комитета Революционного.
— А то и ты, — фыркнул Гныщевич. — С каких это пор ты мне тыкаешь?
— Потому что иначе ты будешь издеваться над тем, что я тебе выкаю, — хэр Ройш с сожалением отложил перо и потянулся. — Я был бы рад остаться в собственном особняке, но переучить голубей невозможно — прилетают они только в Алмазы, увы, а перспектива носить послания Золотца по улицам меня не слишком прельщает. Лучше, хе-хе, разобраться кулуарно.
Гныщевич, ухватившийся уже было за один из наместнических баулов, отнял руки и внимательно всмотрелся в хэра Ройша. Хехеканье — это что-то новенькое, voilà quelque chose de nouveau!
Ещё до дня расстрела — с кончины хэрхэра Ройша и, соответственно, хэрройшевской полной и окончательной реабилитации — последний вернулся в родной дом. Гныщевич не вникал, но юный любитель голубей будто бы выковырял откуда-то свою едва живую от страха мамашу, отвёл ей комнатушку в уголке и назначил остатки особняка безраздельной сферой своего влияния. Кухарок каких-то поувольнял. В общем, дал развернуться тяге к самоуправству.
Оттого, видать, что-то в нём и переменилось. Появилась старческая тяжесть — со смертью папаши, что ли, по наследству перешла? Хэр Ройш ведь был из тех дряблых и скучных людей, которые получают удовольствие от всяческих диких мелочей — вот от расшифровки голубя, к примеру.
А сейчас не получал, это было заметно.
Гныщевич себе хэром Ройшем голову не забивал, у него для головы другого содержимого хватало, но само собой подумалось: ну и pourquoi тогда? И хехеканье это.
— Я пришёл за наместническим барахлом, — сообщил Гныщевич. — Тебе пора сменить деятельность. Отрывай зад и помогай.
— Уволь, — снисходительно махнул ладонью хэр Ройш. — Ты Армавю Твирину отдал, тебе с нюансами и возиться.
— Отдал, — кивнул Гныщевич, возвращаясь к баулам. — Зачем ты вообще его от Твирина скрывал? Имеешь что-то против Временного Расстрельного Комитета?
— Очень сложно и неприятно играть в карты с тем, кто полагает, что всякий козырь нужно непременно сжечь как аморальное и оскорбительное явление.
— Тоже мне! Ты как будто меньше него расстрелов хотел.
— Расстрелов тех, кого не жалко. Уж тут-то ты меня лучше прочих понимаешь, — хэр Ройш вздохнул. — Ситуация с наместниками сложилась прекрасно, практически идеально. Нам необходимо было расстрелять крупную официальную фигуру, связанную с Европами, чтобы отчертиться от последних и подкрепить риторику графа Набедренных делом. Но при этом в действительности вы расстреляли лишь хэра Штерца, бывшего наместника. Это безусловная пощёчина Европам, но она вовсе не обязательно означает полный разрыв дипломатических отношений, в который пока что верят простые петербержцы. Мы удовлетворили общественный запрос и сохранили козырь на случай неблагоприятного развития событий. Зачем жертвовать такой удачей в угоду неуместному ражу Твирина?
Гныщевич прищурился.
— Так тебя Твирин не устраивает?
— Я никогда не любил людей, лезущих заниматься чужим делом. Твирин хорош на своём месте, но место это чрезвычайно конкретно: в городе, над солдатами.
Гныщевич пожал плечами. Он, пожалуй, был согласен: приди кто к Твирину с вопросом, каковы наши отношения с Европами, тот бы попросту его не понял.
— Ты разобрался с таврами? — хэр Ройш всё-таки оторвал зад, но подошёл не к баулам, а к окну, и уставился на Большой Скопнический.
— Это твоя забота? — огрызнулся Гныщевич. — Non, mon ami, это моя забота. Когда надо, тогда и разберусь.
— Раньше ты утверждал, что забота это наша и что было бы хорошо заручиться поддержкой равнинных тавров — если не физической, то хотя бы идейной. Я с тобой согласился. Интересуюсь достижениями на этом поприще.
— Потому что твоё место — не в городе, а dans les cieux над всей Росской Конфедерацией? Повторяю для самых умных: когда разберусь, тогда и скажу, — отрезал Гныщевич и подхватил первые два баула. Заходов придётся сделать три, а то и четыре, но нечего солдатам бегать по Алмазам. Ещё надумают себе камушков повыковыривать.
Не был Гныщевич уверен в том, что с таврами разберётся, ох не был. Отбив у Твирина право поговорить с Хтоем Глоткой самостоятельно, сыскал он оного, конечно, в доме у Цоя Ночки, куда заявился без предупреждения и стука. И правильно сделал.
Не пустил бы его Цой Ночка, если б загодя о визите знал.
Хтой Глотка был для своего положения удивительно молод — тридцати набежать не успело. Хотя для какого положения? Даже росы знают, что таврские военачальники кличут себя «урагадами» — больно уж просто из такого имени шутки делать. Хтой Глотка же, как быстро выяснилось, скромно именовал себя просто «гадом» — воином, значит.
«Tahagadh меня прозвали, — флегматично сообщил Хтой Глотка, — красным человеком».
Ещё быстро выяснилось, что Цой Ночка его до дрожи в подбородке боится.
Хтой Глотка был именно таков, каким и представляешь себе равнинного головореза — правда, головореза средненького пошиба. Крепкий, но не детина, с тонкими запястьями и короткой, едва доходящей до ключиц косой. Раскосые его глаза смотрели прямо перед собой, не спеша даже подняться на собеседника, а по шее сбоку убегал под ворот рубахи широкий и злой шрам. Как если б ему голову отрубали, да не отрубили. Одет Хтой Глотка был просто, без равнинных выкрутасов, и простой же, ничем не украшенный нож плотно прижимался к его бедру.
«Мал’чик мой, — заспешил при виде Гныщевича Цой Ночка, — сейчас не время…»
Тот и слушать не стал — уселся за стол напротив Хтоя Глотки и подпер кулаком щёку.
«Чё коса-то такая неказистая?»
Хтой Глотка снизошёл перевести на Гныщевича глаза, и у того продрало морозом по спине. Было в нём такое маниакальное спокойствие, calme такая maniaco, что хотелось немедленно прикрыть зад шляпой и бежать куда подальше.