Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона - Уильям Сароян 22 стр.


Да и попытка не удалась: они сунули спичку в подшивку «Окленд трибюн», бумага быстро прогорела, а ступеньки остались в целости. Дыму, правда, было много, и, обнаружив кучу пепла, как бы злодейский умысел, начальство забило тревогу.

Приют немедленно стал тюрьмой. Все свободы были разом ущемлены. Всех разогнали по спальням. Всем велели молчать, пока ведется расследование. Можно только читать и делать уроки. А расследование тянулось, тянулось, и прошло время ужина, и ирландка-стряпуха стала потихоньку накаляться. А виновные все не находились. Медленно протекли еще полтора часа. Время от времени те трое обменивались взглядами, стараясь не попадаться на глава кастеляншам и надзирателям, которые сновали взад и вперед, присматриваясь к нам.

Что собирались делать эти трое мальчиков? «Если они продержатся, — думал я, — мы все можем взбунтоваться и разбежаться, и если даже нас переловят, то полиция будет на нашей стороне, поскольку нас оставили без ужина. Прекрасно, если ребята не дрогнут и придется укладывать нас голодными, что, скорее всего, не удастся. Тогда-то мы все и взбунтуемся». Я мечтал об этой минуте, но в то же время я мечтал о мясном пироге, который, мы знали, ожидал нас к ужину, это был наш всеобщий любимец и предмет гордости нашей стряпухи, которая к этому времени успела приложиться к бутылке и шепотом кляла злодеев, измывающихся над детьми.

Я заметил, как те трое несколько раз обменялись быстрыми взглядами, и, понятно, это был разговор молча. Почему все трое должны признаваться и нести наказание? Может, разумнее, если самый старший прикроет остальных? Может, справедливо, если встанет и возьмет всю вину на себя тот, кому пришла эта идея?' В приюте такие разговоры молча ведутся постоянно, как везде они ведутся, где порядки казарменные.

Наконец они договорились, и мы уже знали, до чего они договорились, и четырнадцатилетний Мелвин Этей, самый из них старший, поднялся, подошел к надзирателю, мистеру Хагену.

— Сэр, это сделал я, — сказал он.

И сразу радость в спальнях у мальчиков и у девочек. Надзиратель увел Мелвина, через минуту-другую всем велели готовиться к ужину — мыть руки, строиться в линейку перед столовой.

Нет, никакой преступности не было в приюте.

Соответственно я не знал, как относиться к случаям, которыми была напичкана та книжка. Я привык верить всему, что напечатано в книгах, потому что, рассуждал я, раз это разрешили напечатать в книге, значит, это правда. Впрочем, некоторые ребята в книжке были-таки преступниками. Как могло это случиться? И, поразмыслив, обдумав все, что я знал о детях, я пришел вот к чему: их поведение в детстве было обусловлено, навязано им обстоятельствами, в которых они никак не повинны.

Стихотворение


Я столько дрался в школе, дома и всюду вообще, что мне это самому опротивело и я сам себе опротивел. Я внушил себе, что излечиться от всего этого я смогу, только выехав из города.

Это был июль 1926 года. Скоро мне стукнет восемнадцать, а я все еще сижу во Фресно, который ненавижу всей душой.

Я отправился к Араму в контору в надежде получить какую-нибудь плату за канцелярские услуги, которые я нерегулярно оказывал ему уже целый год, причем не скажу, что мне было неприятно их оказывать, — наоборот, мне нравилось ему помогать. Лучше, чем бить баклуши. И я таки отстукивал ему на машинке множество писем, бегал с его поручениями, впускал к нему клиентов либо просил их подождать, в общем, сделался человеком нужным.

При этом никаких денег от него я не видел, то есть он мне их давал, посылая за арбузом, или за фунтом фисташек, или за бараньей ножкой для дома, и, когда я возвращал сдачу, он ее всю отправлял в карман.

В конторе он был один, когда я вошел. От меня не укрылось, что он понимает необычность моего визита. Я даже понял, что он ждал меня.

— Садись, — сказал он. — Что надумал?

— Хочу уехать из города.

— Хорошо придумал. Сестрица от тебя натерпелась. Езжай и не возвращайся пока. Ты когда едешь?

— Прямо сейчас, только у меня нет денег,

— Они тебе и не нужны. Поедешь «зайцем». Иди на Южную Тихоокеанскую, садись в товарняк и езжай, как все.

— Я думал, вы расплатитесь со мной.

— За что это?

— За работу.

За работу? Да ты у меня здесь был как в колледже. Это ты должен расплатиться со мной.

— Тогда, может быть, вы дадите мне взаймы пять долларов?

А он, непонятно почему, вдруг вознегодовал, изрытая ругательства по-английски, потом по-армянски, а кончил турецким и курдским.

Его голос гремел по всему зданию. Дантист из соседнего кабинета сунул в нашу дверь голову, желая, видимо, напомнить, что работа у него деликатная, а пациент нервничает, но Арам не дал ему сказать и слова, так что тому оставалось только изумленно раскрыть рот.

— Вон отсюда, дантист паршивый! И не смей сюда совать нос! Здесь люди делом занимаются! Ступай на свое место, сверли гнилые зубы! — Он не мог отказать себе в удовольствии изобразить бормашину: — Бз-з-з-з! Пошире, пожалуйста! Еще шире! Бз-з-з-з! Вон отсюда, белоручка с чистыми щупальцами!

Дантист не успел даже захлопнуть дверь, как он обрушился на меня снова.

Несмотря на закипавшую злость, я внутренне ликовал, потому что передо мной был безумец, хоть и очень забавный.

А когда он возобновил свои нападки, я в свою очередь стал орать на него, только громче.

— Что вы за человек после этого? Вы в прошлом году огребли кучу денег и в этом еще две огребете. А я работал на вас. Я каждое пенни матери отдаю. Не у нее же мне просить! Что вы на меня кричите?

Я выкрикивал фразу, а он рявкал в ответ свою, так что получился занятный дуэт.

Машинистки, бухгалтеры, дантисты, экспортеры фруктов и прочие деловые люди поднимали окна, и все знали, откуда крик, — кричат армяне Сарояны. Арам и его племянник Вилли.

Я кричал:

— Что вы за человек после этого?

Он в ответ:

— Какой надо, не такой осел, как ты!

— Вы в прошлом году огребли кучу денег!

— Будь спокоен, тебе столько и не снилось!

— В этом году вы огребете две кучи денег!

— А то и все три!

— Я работал на вас!

— На сортир ты работал!

— Каждое заработанное пенни я отдаю матери!

— Бедняжка совсем помешалась от твоего идиотства. Писателем хочет стать! Тогда бери деньги в банке и подписывай чеки — вот каким надо быть писателем. Вот я такой писатель, я глупых стихов не пишу. «Луна утонула в море»… Луна утонула в твоей пустой башке — вот где она утонула.

(Других образцов поэзии он не знал — непонятно, где он подобрал этот).

— Ты приносишь ей несколько пенни, а ешь шесть-семь раз в день, да в теплой постели спишь, да в собственной комнате, да еще убирают за тобой. Он матери все отдает! Что ты ей отдаешь?!

— Я не могу просить у нее денег.

— Я думаю! За деньгами нужно идти в банк, как я туда хожу. Скажи, что хочешь ехать «зайцем», и они дадут. А не дадут денег — дадут промокашку. Тоже пригодится.

— Что вы на меня кричите?

— Потому что ты позоришь семью. Сестру. Сароянов. Проваливай отсюда!

Непонятно почему, но я вдруг подумал об отце. Конечно, с ним не разговаривали в таком тоне, вряд ли на него вообще повышали голос, а мне вдруг представилось, что и на него кричали. Кому это нужно — «Луна утонула в море»? Кому нужна такая чушь? Тут Америка. Тут Калифорния. Тут Фресно. Тут настоящий мир, без луны и без моря.

Я понимал, что денег мне не видать и что нет никакого смысла надрывать глотку. Просто я не знал, где достать деньги, хотя бы те, что я заработал — или считал заработанными, — но, может, я ошибайся, а он был прав, и я его должник за выучку, которую прошел в его конторе, и, значит, первым делом мне надо где-то заработать деньги и расплатиться с ним. Мало утешения знать, что он слыл за самого щедрого из богатых армян в городе. Он жертвовал на любое начинание, щедро одарят всех нуждающихся армян, потому что те умели к нему подойти. Знати, как вынудить его выписать чек, и с наигранным изумлением восклицали:

— Арам, тысяча долларов?! Да я и рассчитывал-то всего на десять!

Я вышел из его конторы оплеванный, решительно настроенный, немного сбитый с толку, но сохраняя чувство собственного достоинства, и спустился по лестнице, чтобы не видеть лифтера и вообще ни с кем не сталкиваться в лифте.

Поездка


Я отправится к гаражу «Калифорнийского отеля» и спросит сторожа, не собирается ли кто-нибудь выезжать из города. Он сказал, что кто-то из отеля просил подготовить машину к девяти, а еще и шести не было.

Я сказал, что подожду, и стал ждать, что само по себе малоприятное занятие, а в то время совсем невыносимое. Наконец из отеля напротив коридорный принес к гаражу чемоданы, а потом и сам человек пришел. Очень приятный человек, но я почему-то вдруг решит, что не смогу заговорить с ним. Что тогда делать? Домой вернуться уже нельзя. Что, если я попрошу подбросить меня, а он откажет? Многовато отказов для одного дня.

Я сказал, что подожду, и стал ждать, что само по себе малоприятное занятие, а в то время совсем невыносимое. Наконец из отеля напротив коридорный принес к гаражу чемоданы, а потом и сам человек пришел. Очень приятный человек, но я почему-то вдруг решит, что не смогу заговорить с ним. Что тогда делать? Домой вернуться уже нельзя. Что, если я попрошу подбросить меня, а он откажет? Многовато отказов для одного дня.

Хорошо одетый, преуспевающего вида, лет сорока, курит дешевую сигару — коммивояжер какой-нибудь и очень приятный человек, а я боялся нарваться еще на одно унижение.

Но он-то меня видел, он знал, что мне нужно выбраться из города хоть к черту на рога, — почему же сам мне ничего не сказал?

Меня мучили голод, отчаяние и чувство бездомности, а хотелось выглядеть этаким сорвиголовой, каких я насмотрелся в кино, весельчаком, таким, в общем, парнем, которого одно удовольствие заполучить в попутчики часов на десять. Хотелось, а не получалось. Себя на экран не вытащишь.

В конце концов я все же решил рискнуть. В конце концов я и сам выберусь из города — ну, в три или в четыре, да хоть и в пять утра.

Я немного покружил, чтобы он меня увидел, и с пересохшим ртом сказал:

— Я ищу, кто бы меня подкинул. Куда угодно.

Я не успел кончить, как почувствовал, что и здесь сорвалось. Мне отказали. Человек мне даже не ответил. Я хотел побыстрее уйти, но это было бы уж совсем унизительно. Лучше послоняться тут же, не встречаясь с ним взглядом, а потом он уедет.

Видно, без Южной Тихоокеанской не обойтись. Я отвернулся и с преувеличенным вниманием стал разглядывать капот ближайшей машины. Я слышал, как завелся мотор, и почувствовал огромное облегчение. Мотор дважды поддал газу, и человек крикнул:

— О'кэй, малыш. Залезай. До Сан-Франциско пешком далековато.

Я было рванулся, но почему-то передумал.

— Мне в Лос-Анджелес, — сказал я.

Человек пыхнул сигарой.

— Ты же говорил: куда угодно.

— Куда угодно к югу.

Он еще раз пыхнул сигарой и укатил.

Я уже настроился идти на Южную Тихоокеанскую, когда тот же самый коридорный приволок еще больше чемоданов и с ним пришел маленький старикашка, который прямо подошел ко мне и сказал:

— Вы просите подбросить? Я еду в Лос-Анджелес.

В Бейкерсфилде он остановился, чтобы мы перехватили по бутерброду с кофе.

— У меня нет денег.

— Знаю. Когда доберемся до Лос-Анджелеса, получишь доллар в придачу. И забудь думать об этом.

В Лос-Анджелес мы приехали почти к рассвету. Я вышел в самом центре города и сказал:

— Я никогда этого не забуду.

— Я же сказал: забудь.

И уехал.

А вокруг меня был незнакомый тихий город, в который я и не собирался ехать. Я собирался в Сан-Франциско. Я смертельно устал, но был на взводе. Я ходил по улицам, видел, что некоторые кафе уже открылись, но не заходил, не хотел менять серебряный доллар, пока совсем не приспичит. Я нашел фонтан и вдоволь напился, часа через полтора вернулся и снова попил. Я был как выжатый лимон, но сердце ликовало. По крайней мере я начал — спасибо счастливому случаю, что свел меня с маленьким старикашкой.

Сейчас он, наверное, уже много лет как умер, но если и не умер — он так и не знает, что он сделал для меня, хотя мы проговорили всю дорогу от Фресно до Лос-Анджелеса. И наверняка я многое ему рассказал о себе, и, может, он все-таки догадался, что явил мне великую, неожиданную и невероятную милость.


Работа


Когда открылись магазины, я отправился в большой универмаг «Буллокс» и спросил любую работу. Мне предложили место в отделе отгрузки, или, если говорить точнее, в отделе доставки. Это примерно в миле от самого магазина, и по дороге туда я перехватил чашку кофе с пончиком. Явившись в отдел, я сразу приступил к работе — встал к транспортеру, по которому плыли ящики с разными городскими адресами. Я должен был выуживать ящики и рассовывать их по соответствующим ячейкам. Глупая работа, но другой не было.

Тут не приходилось выбирать. Счастливчики, у кого есть рекомендательные письма от родни: куда хочешь, туда и едешь, и еще тебя принимают с распростертыми объятиями.

Я проработал три дня, но уже на третий день почувствовал себя скверно, а на четвертый скис окончательно. Я никому ничего не сказал — мастер сам заметил. И он сказал, что лучше бы я шел домой, и лучше бы сразу взял расчет и вернул ему одолженные два доллара, и что я всегда могу вернуться на эту работу, как только поправлюсь.

Меня рассчитали, и я отправился к себе в меблирашки, откуда было рукой подать до нового здания публичной библиотеки, и лег в постель. Я не чувствовал, что заболеваю, мне казалось, что просто шалят нервы, хотя непонятно с чего, и я не понимал, что у меня высокая температура, просто болела голова, и тогда я спустился в холл и выпил воды, не чувствуя вкуса, и поднялся к себе, и тут меня скрутило, как никогда в моей окаянной жизни, и, чуть оклемавшись, я снова спустился, принял ванну, вернулся в постель, покрылся испариной и провалился в горячечный сон, проснулся весь мокрый, что-то надел на себя, пошел и купил на десять пенсов винограду, съел его, едва держась на ногах, и снова вернулся к себе, и комната показалась мне гробом, я улегся в постель и замер. Через три дня кризис миновал, хозяйка потребовала денег, я расплатился, и она сказала, что до шести вечера я еще могу занимать комнату. Всего у меня оставалось тридцать-сорок центов, и я пошел бродить по городу, чтобы обдумать свое положение. В маленьком сквере в центре города был вербовочный пункт Национальной гвардии, и я спросил человека в форме, как это все происходит.

— Нужно, чтоб было восемнадцать лет, — сказал он. — Нужно на две недели уехать в Монтеррей, содержание — один доллар в день, а потом в течение года проходить строевую подготовку по одному часу в неделю.

Я сказал, что мне восемнадцать, но я постоянно разъезжаю и не могу обещать каждую неделю в течение года проходить подготовку. Он сказал, что все утрясет, и в тот же вечер, уже в форме, я отправился в Монтеррей, пробыл там две недели вернулся и стоял на каком-то перекрестке в Лoc-Анджелесе, глядя на светофор, когда в своем стареньком «бьюике» с опущенным верхом подкатил младший брат моего отца Мигран. Я его окликнул и вспрыгнул в машину.

Очень хорошо я себя веду! Я что, не догадываюсь, что мать, сестры и брат разыскивают меня?

Он остановился у почты и дал моей матери телеграмму.

На этом можно бы и кончить, но однажды в Монтеррее, гуляя с увольнительной в кармане, я услышал из какой-то бильярдной пластинку с песней «Валенсия», и она настолько вошла в мою жизнь, что я взял ее в свой роман «Приключения Весли Джексона». Пару недель назад я снова ее услышал, по радио, пели на испанском языке, а еще через несколько дней, читая парижскую колонку «Геральд трибюн», узнал, что умер человек, который ее сочинил. — Паллида. Я не знал, что все эти годы он был живой, и, узнав теперь, что он умер, пережил острое чувство утраты.

«Валенсия» стала частью моей жизни и борьбы, моей сокровенной частью.

Школа


Первые десять лет жизни — это действительно годы, в особенности первые шесть, и из них первых трех как бы нет, потому что человек их не помнит, он потом что-то узнает и по кусочкам сложит в целое. И следующие три года не легче, потому что человек уже не маленький, но еще, конечно, не большой и живет он не в родном доме, хотя ему повезло — рядом сестры и брат, а это худо-бедно уже почти семья.

С седьмым годом получше, потому что сложился характер. И теперь все решат время и перемены. В положенный срок он отсюда уедет переедет в другое место, в родной дом, и жизнь пойдет совсем другим порядком. Может, это случится в следующем году, может, через два. но никак не позже, потому что Генри уже девять. Зейбл двенадцать, а Козетт все пятнадцать.

И случилось это уже в том году: поезд увез всех на юг, в родные места — от Окленда до Фресно двести миль.

Годы от семи до десяти лет — очень противные годы, потому что вмешалась школа, встала проблема чтения и письма. Я думал, и никогда с ними не справлюсь, но я не хочу валить с больной головы на здоровую: у меня не получалось, зато у других получалось замечательно. В конечном счете получилось и у меня. Вдруг все стало очень простым. Я стал читать, стал писать и почувствовал себя невероятно счастливым.

Мой почерк находили превосходным, может быть, даже лучшим во всей школе, и то, что я писал, тоже не оставляло учителей равнодушными, некоторые возражали, что я пишу длинно и отклоняюсь от темы, а главное, выражаю странные мысли: пусть богатые не волнуются о бедных — бедные, скорее всего, богаче богатых; пусть гордецы задумаются о себе самих — может, им нечем особенно гордиться; пусть счастливцы, вознесенные заслуженно, поделятся счастьем с другими, не объедаясь им в одиночку.

Назад Дальше