Московский процесс (Часть 2) - Владимир Буковский


Буковский Владимир Московский процесс Часть вторая НА ЗАПАДЕ

Глава четвертая ИЗМЕНА

1. Глупость или подлость?

— Что вы думаете о детанте?

Это был один из первых и наиболее часто задававшихся мне вопросов сразу после приезда на Запад. Сначала я, помню, даже не понял, о чем меня спрашивают — вместо слова «детант» в советской прессе чаще всего употреблялась нескладная конструкция «разрядка международной напряженности» или упрощенно — «разрядка». Тем более ничего я не знал тогда о западных дебатах на эту тему. Но стоило мне отозваться негативно на этот вопрос и связанный с ним вопрос о «социализме с человеческим лицом», как я тут же ощутил охлаждение, а то и враждебность даже центристской прессы, не говоря уж о левой. Более того, сперва осторожно, полунамеками, а потом все наглее и наглее начались попытки «компрометации»:

«Ах, на него повлияли правые…»

Какие правые? — изумленно оглядывался я, и никаких «правых», разумеется, вокруг не находил.

«Он звучит, как Солженицын…»

Ага, попался! Поймали с поличным, на месте преступления.

Но уже через пару лет, когда охранявшая меня волна «паблисити» начала спадать, отпала и нужда в осторожности. Уже сам я стал именоваться не иначе как «правым», да еще и «экстремис-том». А как же не экстремист? Ведь я отвергаю «умеренные» улучшения коммунистической системы, не хочу даже социализма с человеческим лицом!

Поначалу, правда, больше пытались приспособить, обломать, и приемчики даром, что на цивилизованном Западе — мало чем отличались от заурядного лагерного кума. Помню, в Нью-Йорке вскоре после моего приезда — обед с директорами Фордовского фонда. Слушают внимательно, и даже на мгновение начинаешь верить, что им можно что-то объяснить и что-то они сделают толковое, послушав, как обстоит дело в реальности. Ведь у них в руках сотни миллионов долларов, которые им, хоть не хоть, а распределять на общественные нужды. Но под конец — один-единственный вопрос председателя:

— А вот что бы вы сделали, если бы, с одной стороны, у вас была информация о вопиющих преследованиях конкретного человека, а с другой — от ее публикации зависело бы заключение договора о сокращении вооружений?

Бог ты мой, да был бы то лагерный кум — в самую бы пору и послать куда следует. Ушам своим не веря — ведь это ж на Западе! — начинаю предельно вежливо объяснять, что вся советская игра в «сокращение вооружений» яйца выеденного не стоит, сплошной обман… И вижу, как тускнеют глаза навостривших было ушки директоров фонда. Больше я от них не то что денег, а и открытки к Рождеству не получал.

С кем только я тогда — таким-то вот образом — не покушал. Даже с Рокфеллером. И каждый нагло примерялся, прилаживался — не послушать, не узнать что-то новое, не понять смысл системы, нацелившей на тебя ракеты, но приспособить, заставить говорить ему желательное. В каждой аудитории, где бы ни приходилось мне выступать, с тоской, как приговоренный к смерти ждет утра, ждал я неизбежного вопроса:

— А не повредит ли шум на Западе тем, кто остался в СССР?

И сколько сотен раз ни объясняй, сколько ни тычь в себя пальцем как в лучший пример обратного, ровно тот же вопрос да ровно в той же аудитории зададут тебе опять и опять. Но вот отыскали-таки кого-то из нас, кто дрогнул, не вынес соблазна «успеха», подтвердил желанное:

— Да, повредит…

И это — по всем газетам, притом на первую полосу. А не найдя среди русских диссидентов никого с достаточным именем — ратовать за «социализм с человеческим лицом», — стали создавать диссидентов прямо из ничего. Какие-то сомнительные чехи, вечно тоскующие о «пражской весне» в мировом масштабе, какие-то случайные эмигранты из СССР, только вчера еще платившие партвзносы, — вот они, «настоящие диссиденты». Хорошие. Им — газетные страницы, им — профессорские звания…

Представим себе, что вышел из тюрьмы Нельсон Мандела после длительной общественной кампании за его освобождение и на первой же пресс-конференции ему задают вопрос:

— А как вы относитесь к апартеиду с человеческим лицом?

И очень недовольны, коли ни апартеид с человеческим лицом, ни «мирное сосуществование» с таковым Манделе не нравятся.

«Ну, экстремист, что с него взять».

А еще бы ему, Манделе, в каждую его программу по телевидению всунуть умеренного «апартеидоведа» из американского университета — для баланса. Или, того лучше, какого-нибудь коллаборанта из Претории: нельзя же публике представлять только экстремистские взгляды, нужна уравновешенность!

— Вы слишком пострадали от апартеида, — сказали бы ему сочувственно. Конечно, вы не можете быть объективным.

«Объективность» же, услужливо подсказанная «умеренными специалистами по апартеиду», состояла бы в том, что южноафриканские негры не имеют «традиций демократии» (т. е. попросту сказать — дикари), а стало быть, нельзя прямо так вот взять и отменить апартеид, но нужно его реформировать постепенно. Следовательно, открыто осуждать апартеид, устраивать ему бойкоты и обструкции, не только бесполезно, но и вредно. Напротив, с ним нужно развивать сотрудничество, оказывать на него «цивилизующее влияние», а изменений добиваться путем «тайной дипломатии»…

Даже вообразить себе такого в отношении Нельсона Манделы невозможно. И если бы нашелся хоть один отчаянный западный деятель, осмелившийся сказать такое — конечно, не в лицо ему, этого и представить себе не могу, но хоть за глаза, хоть бы полунамеком, — враз исчез бы такой камикадзе с лица земли, испепеленный общественным негодованием. Иного и названия ему бы не было в мире, кроме как расист, прислужник апартеида. Невзирая на всякие там свободы слова и печати, ни одна газета, ни один канал телевидения или радиостанция в мире не дали бы ему возможности и полслова сказать в свое оправдание.

А что такое апартеид по сравнению с коммунизмом? Так, мелкое местное недоразумение, никому, в сущности, за пределами Южной Африки не угрожавшее. Ни ядерных ракет, ни танковых колонн не целил он в сердце Запада; не навязывался светлым будущим всему человечеству; не стремился к экспорту своей модели; не имел рьяных сторонников (тайных или явных) в каждом уголке мира.

Казалось бы, желание избавиться от коммунизма должно было преобладать на Западе над вполне гуманистическим пожеланием увидеть конец апартеида. Но именно мы, а не Нельсон Мандела должны были сносить оскорбительный для нас бред западной «элиты». Именно нам приходилось продираться сквозь глухое сопротивление здешнего истеблишмента, отбиваться от клеветы, сносить откровенную ненависть, как будто нам — и только нам — нужно было избавление от коммунизма. Будто бы это была наша местная проблема, никого в мире более не касающаяся.

Конечно, это была не «наивность» Запада, как тогда вежливо выражались, и даже не глупость — как иногда говорили мы в сердцах. Это была сознательная политика западного истеблишмента, «глупая» только в том широком смысле, в каком глупа сама идея социализма. Ибо, к великому моему изумлению, западный истеблишмент был, а в большой степени и остался просоциалистическим; в лучшем случае — умеренно социал-демократическим. Ведь совершенно неважно, кто оказался у власти в тот или иной момент: и пресса, и деньги (фонды типа Фордовского) остаются в тех же руках, что и прежде. Истеблишмент не меняется, а его власть при демократии гораздо больше власти правительства, особенно в жизни интеллигенции.

Тем более несущественно, как именует себя та или иная партия: за наше столетие, под влиянием интеллигентской моды и сосредоточенной пропаганды социалистов, политический спектр весь сдвинулся настолько влево, что нынешний «консерватор» в Англии практически ничем не отличается от социал-демократа начала века. Маргарет Тэтчер была исключением, представлявшим отнюдь не большинство своей партии, а ее крошечную часть, да и то возникшую совсем недавно. Гораздо более типичным для нынешних консерваторов был и остается Эдвард Хит — коллега и единомышленник Вилли Брандта по грандиозной идее перекачать «богатство» Севера на «бедный» Юг. Идея — настолько откровенно социалистическая, что просто диву даешься, как ее вообще могли обсуждать всерьез где-либо еще, кроме съезда Социалистического Интернационала. А ведь ее не только обсуждали всерьез как-то само собой получилось, что именно в этот же период (начало 70-х) западные банки действительно перекачали-таки более триллиона долларов странам Третьего мира под видом займов, кредитов и т. п., отлично зная, что никогда этих денег не вернут. Теперь, уже в наши дни, эти фантастические деньги просто списали как «плохой долг», нимало не смущаясь тем, что, по сути, это деньги вкладчиков да налогоплательщиков, согласия которых на эту социалистическую аферу никто и не спрашивал. Словом, совершенно о том не подозревая, мы со своими правами человека, тюрьмами да психушками вылезли в мир, где социализм как идея уже давно победил, а за кулисами спор шел лишь о том, какая именно форма социализма будет господствовать. Как если бы вы, заметив, что жулики грабят дом, прибежали в полицию и сообщили об этом полицейским, не подозревая, что они в сговоре с жуликами. Картинка, не правда ли?

— Та-а-к… — тянет полицейский, — оч-ч-чень интересно. А вы уверены, что это грабители? Может, это сами хозяева — переезжают на другую квартиру… Может — так надо? Да вы-то, собственно, кто такой будете? Вы что, родственник?

Каюсь, мне потребовалось где-то года два, прежде чем я начал соображать, что же происходит. Сначала я никак не мог взять в толк, отчего мне не удается все путем объяснить. То ли дело в моем плохом английском, то ли еще в чем, но — не понимают. Или — я не понимаю. Мы словно говорили на разных языках, где слова вроде бы одни и те же, а смысл совершенно разный.

Поражала меня их манера оперировать понятиями абстрактно, вырванно из контекста, отчего понятия превращались в бессмысленные словечки или коротенькие лозунги, действовавшие на здешнюю публику как звоночек на павловскую собаку: выделением желудочного сока безо всякой видимой причины. Скажем, слово «мир» или «сотрудничество». И все принимаются радостно улыбаться — выделился желудочный сок. Между тем, ни то, ни другое вне конкретного контекста просто и смысла не имеет. В абстрактном-то смысле самое мирное место на земле — кладбище, а сотрудничество, например, с преступником именуется соучастием и карается по законам любой страны. Просто, правда? Но объяснить здешним собеседникам эти простые истины я так и не смог. Преодолеть выработанные десятилетиями павловские рефлексы оказалось невозможно. До сих пор, например, существует такой абсурд, как Нобелевская премия мира. Мира — с кем? Какой ценой? В абстрактном смысле, вне контекста обстоятельств, ее надо бы присуждать деятелям типа Чемберлена.

В самом деле, этот вот пресловутый «детант», эта «разрядка международной напряженности» — что сей сон значит? Почему надо бороться с «напряженностью», а не с ее источником? Ведь откуда-то она берется? Какой же смысл нам ее все время «разряжать», если она будет и дальше «заряжаться»? Но логика тут не действует, а в ответ вам звучит другая фраза-звоночек:

— Нет альтернативы детанту. И собеседник опять выделил желудочный сок.

— Позвольте, — начинаете беспокоиться вы, — то есть как так «нет альтернативы»? Всему на свете есть альтернатива. Наконец, искусство политики в том и состоит, чтобы создавать альтернативы. — И слышите в ответ:

— Надо признавать политические реальности.

Дз-з-з… Опять звоночек. Помню, я как-то битый час пытался объяснить собеседнику, что «политические реальности» надо не признавать, а создавать. Для меня, например, признание политической реальности в СССР означало бы необходимость вступить в партию, сотрудничать с КГБ. Я же вместо этого «создал реальность»: сижу теперь перед ним на Западе. Не помогло. Под конец, сильно забурчав желудком, он только произнес.

— Нам нужен мир и сотрудничество.

Скажете, я утрирую или упрощаю? Отнюдь нет. Наши споры со здешним истеблишментом о «детанте» точно так по-дурацки и протекали — как диалог глухих, — ибо никто из «детантистов» даже не пытался всерьез обосновывать свою доктрину. Лгали, крутились, отделывались лозунговыми фразами, но просто и доходчиво объяснить, зачем этот «детант» нужен, так и не могли. Да ведь и невозможно объяснить, зачем, например, снабжать — кредитами, товарами, технологией — тоталитарный режим, открыто провозгласивший целью своего существования ваше уничтожение. Нет таких аргументов в человеческой логике, чтобы это оправдать. Оставалось — лгать.

— Идея в том и состоит, чтобы было удобнее влиять на СССР и заставлять их уважать права человека, — говорили, «детантисты», заговорщицки подмигивая. — Вот мы их привяжем к себе, сделаем экономически зависимыми от Запада и — будем влиять.

Но подходило время «влиять» — как было при нарушении СССР Хельсинских соглашений или вторжении в Афганистан, — и вдруг выяснялось: «мы зависим от них больше, чем они от нас». Не то что объявить им бойкот или эмбарго мы, оказывается, не можем, но, наоборот, они вполне могут экономически шантажировать Запад.

Что это — глупость? Случайность? Ни то и ни другое, ибо тут же, не переводя дыхания, предлагали влезть в еще большую зависимость от СССР, например, проведя трубопровод для советского газа в Европу.

Какие уж там заботы о правах человека, если «остполитик» германских социалистов свела эту проблему просто к торговле людьми. Возникла целая индустрия: за каждого освобожденного заключенного властям ГДР платили до 40 тысяч марок, чем только стимулировали новые немотивированные аресты.

«Мы, немцы, прежде всего, должны заботиться о своих восточных братьях».

И «заботились» — и награду за массированные вливания в экономику ГДР получали милостивое разрешение для некоторых избранных посетить своих родственников на Востоке. Трогательные кадры, аж слеза прошибает, старички со старушками, наконец, свиделись, благодаря «детанту»… А в это же время «восточных братьев» расстреливали на стене, травили собаками, взрывали минами. Стену посреди города и замечать-то не полагалось, тем более говорить о ней. Как можно! Это же «риторика холодной войны».

«Детант — это мир и сотрудничество».

Что это было — глупость? трусость? Нет — предательство.

2. Кто придумал детант?

Я всегда думал, что детант 70-х годов придумали в Кремле, и оказался не прав: его придумали германские социалисты. Ошибка моя вполне понятна: чередования периодов «напряженности» и ее «разрядки» типичны для всей истории отношении Востока с Западом и всегда зачинались советской стороной. Начиная с ленинского нэпа через годы «великого альянса» Второй Мировой войны и кончая хрущевским «мирным сосуществованием» решения «разрядиться» или «нагнетаться» принимались в Москве, а Запад лишь принимал навязанную ему игру. В сущности, идеальным для режима было бы всегда находиться в таких отношениях со своим «капиталистическим окружением», когда в ответ на «усиление классовой борьбы» Запад реагировал бы увеличением дружелюбия. Но этого не получалось: напуганный усилением советского влияния, захватом новых территорий, активизацией подрывной деятельности, Запад ощетинивался, обычно ненадолго, и наступал период «холодной войны», проклинаемой всем прогрессивным человечеством.

Как бы ни преподносила все это левая пропаганда, западная политика в отношении СССР всегда была пассивной, оборонительной, а не наступательной. Даже в самый разгар «холодной войны» господствующей доктриной Запада было «сдерживание», что и оставляло всю инициативу в руках советских вождей. Поэтому, подустав от противостояния да подыстощив свои ресурсы, но и поизмотав нервы противнику, советский режим начинал «мирное наступление», рассчитывая получить и передышку в гонке вооружений, и западные кредиты с технологиями, и более благоприятную обстановку для дальнейшего расширения своего влияния. И не было случая, чтобы Запад отверг эти домогательства «дружбы», хотя режим никогда не скрывал, что суть его осталась неизменной. Знаменитое хрущевское обещание: «Мы вас похороним!» — переполошило Запад гораздо больше Берлинской стены, хотя по сути дела он не сказал ничего нового, а лишь повторил своими словами марксистскую догму о «пролетариате могильщике капитализма». Брежнев, в отличие от Хрущева своими словами ничего не говоривший, тем не менее, везде и всюду повторял, что «разрядка ни в коей мере не отменяет и не может отменить законов классовой борьбы». Но звучит туманно, и никто не взволновался.

Естественно, кончались эти «детанты» всегда одинаково — очередным вторжением, советским захватом той или иной страны, прямой враждебностью по отношению к Западу, угрозами. Подобно стайке обезьян, у которых тигр унес подружку, западные страны переживали короткий период нездорового ажиотажа, а потом успокаивались. И все начиналось сначала, с той лишь разницей, что со временем циклы становились все короче. Все меньше и меньше мог вынести режим напряжение, а его экономика — протянуть без западных вливаний. Однако и передышки со временем становились все опасней, поскольку без «напряженности» начинал теряться контроль над разными частями империи.

Словом, было более чем достаточно причин думать, что и «детант» 70-х тоже начался по советской инициативе. К тому же уж больно он был кстати брежневскому руководству, только что раздавившему Чехословакию и оказавшемуся в изоляции да еще и начавшему «косыгинские реформы», то есть особо остро нуждавшемуся тогда в западной помощи. Но факты — вещь упрямая. То немногое, что я нашел в архивах по этому вопросу, поразило даже меня.

Вспомним документ, уже приведенный в начале первой главы, — о встрече «источника КГБ» с «доверенным лицом» одного из лидеров СДПГ Эгона Бара и о начале «неофициальных контактов» германских социал-демократов с КГБ.

Эту позорную политику они и начинали позорным образом — тайком от своего народа, как заговор, да еще и через «каналы КГБ». Но дело даже не в этом — в конце концов, скажут мне, есть много примеров в истории, когда нужное дело делалось тайком, — а в том, что документ напрочь опровергает всю ложь, позднее сочиненную социал-демократами в оправдание своей новой политики.

Дальше