Искатель. 1965. Выпуск №6 - Леонид Платов 16 стр.


— Ешь, — сказал боцман очень мягко, дружелюбно, а смотрел — вот-вот ударит. — Сиди и ешь, во время еды не разговаривают, когда я ем, я глух и нем, не то всю морду тебе намылю, чтобы не позорился-то, — ласково окал он. И косился на пленного.

— Поговорили, — ответил я мстительно.

В кубрике тяжелело молчание. Немец перестал есть — ложкой боялся звякнуть. Скребла бритва.

Ладно, я свое съем.

— Сергей за тебя на нож… — начал вдруг Андрей.

Вся кровь бросилась мне в лицо. Я выбрался из-за стола. Как можно спокойнее — пленный смотрел! — надел бушлат, шагнул к трапу и, уже закрывая люк, услышал внизу:

— Гошин! Отдать он хотел нож-то? Сам же ты и говорил… Видал ты?

— А кто его знает, не понял, чес-слово! Вижу только — в одно время выстрел и… р-раз его Сергей обеими ногами! Кетч.

Я постоял около захлопнутого люка: пока глаза привыкнут. К ночной качке приноровиться надо, не видишь в темноте ни палубу, ни край борта.

Стал различать белые вспышки пены.

В океане качка не такая, как в море. Здесь она размашистее. И даже в шторм гребни редко закручиваются пеной. А в море чуть ветер за три балла — барашки. Глубина меньше, пены больше…

Но сейчас ветер был сильней чем на три балла, и крепчал, и выдувал слезы.

Передо мной проступили очертания рубки — десять шагов от кубрика. Слева стал виден край борта. До него четыре шага. И все. Я почувствовал себя запертым. По трапу вверх, по трапу вниз, проснулся, поел — на вахту, сменился, поел — в койку. А главное, по одной палубе ходим. Никуда не уйдешь. И что ни делай, о чем ни думай, все время будет мерещиться, как боцман щурит свои белесые, будто знает что. Однажды у меня зуб заболел. До войны еще, мы в деревне отдыхали. Все вроде оставалось прежним, но для меня все помертвело вокруг, одна только боль моя жила. Чепуха — зуб, и то света не видел, а теперь не зуб — не выдернешь! Если ты, Пустошный, все знаешь, Гошина-то зачем выспрашивать — разве в этом дело?

На ветру посвистывали фалы, холод пробирал.

Я услышал: кто-то вылезает из кубрика. Может, он? Боцман? Уйти…

Не ушел и не обернулся.

— Ты на вахту? — спросил за спиной Андрей.

Будто не знает.

Потом я сидел в радиорубке. Самое время все спокойно обдумать, а не получалось.

В час ночи пришел Федор. По лицу не видно, чтобы спал до вахты.

— Связывались?

Первое, что спросил.

— Тут записано, — сказал я. — «Как меня слышите, есть ли что для меня, для вас ничего нет»… Три кодовых сочетания.

— Ты чего? — спросил Федор.

Я промолчал.

— Между прочим, — сказал Федор, — тот, что с ножом был, «железный крест» имел…

— Ну да?

— Лично от Гитлера. Пленный на допросе показал.

— Счастливой вахты.

Качало сильнее, чем шесть часов назад, и светила луна.

Едва шагнув от боевой рубки, я увидел две темные фигуры у борта. Один обернулся. Это был Гошин. Второй стонал, перевешиваясь через леер.

Я подошел. Остановился.

Гошин узнал меня, почему-то обрадовался.

— Посторожи его, а? За бушлатом сбегаю, не успел одеться даже — смотрю, он рот зажал, я его за шкирку и сюда, не то весь кубрик загадил бы…

— Давай!

Немец, не разгибаясь, медленно скосил голову, посмотрел из-за плеча и резко повернулся ко мне. Узнал меня.

— Ну, чего испугался? Фашист…

— Найн! Найн! — сказал он и вдруг сел, подняв руки вверх.

Подошел Гошин, спросил:

— Чегой-то он?

— Не знаю…

Немец поднялся и снова принялся травить, перегнувшись через леер.

— Юнга!

— Есть! — я обернулся.

Командир стоял неподалеку, около рубки.

— Зайдите ко мне в каюту.

Справа — койка, задернутая занавеской, слева — стол. Над ним в толстом никелированном футляре часы на стене. Корабельные — двадцать четыре цифры в белом кругу.

— Юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!

Стрелки часов застыли на восемнадцати минутах второго.

— Минутку.

Конечно, командир не мог знать, что я передумал за это время. И не затем он, наверное, позвал меня к себе. Но если я смолчу, если не расскажу обо всем, умолчу об умном и глупом, правильном и неправильном, то никогда, никогда уже больше между мной и капитан-лейтенантом не восстановится чувство полного доверия, какое я испытывал к нему. Не останется и не восстановится никогда. А без этого доверия просто невозможно.

Становилось все жарче, и казалось, что грохот моторов за переборкой нарастает.

Я стоял вытянувшись, по лбу у меня медленно сползали капли пота. Грохотали моторы. Часы качались. Не восемнадцать — двадцать восемь минут второго…

— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите доложить.

Он поднял удивленный взгляд.

И тогда я все рассказал. Все о том, что произошло, и о чем я думал.

— Садитесь. Расскажите спокойно, что произошло утром.

— Утром, товарищ капитан-лейтенант, фашист выхватил нож и бросился к боцману.

— Может, он покачнулся. Корабль накренился, и он покачнулся.

— Нет!

— Нет?

— Он не покачнулся, — твердо ответил я.

Я точно знал. Я видел — не покачнулся. Фашист бросился. Бросился с ножом на боцмана. И потом, когда командир выстрелил и фашист выронил нож, он снова схватил его. Мне только сейчас пришло в голову это соображенье. Но я не успел его высказать.

— Верю, — командир произнес это устало.

Пусть бы сказал: «Десять суток строгого ареста, когда вернемся», — я бы выпалил: «Есть десять суток строгого!» — и все ясно. Но командир молчал. Это было в сто раз хуже любого наказания. Спишет…

Вот когда Андрей мне рассказывал, как учился играть на скрипке. И когда Пустошный сказал про чернослив: «Юнге оставь, он любит», — и когда я услышал, как отвечает «Вымпел — три». Да мало ли всего? Ведь это со мной было, этого у меня не отнять!

«И не вернуть?» — испугался я, глядя в глаза командира.

Сквозь пот, застилавший глаза, увидел стрелки часов. Они показывали уже тридцать пять минут второго.

— Разрешите идти? — спросил я. Но почему, почему капитан-лейтенант так волнуется из-за фашиста? Потому, что придется доказывать Прайсу? — И мне стало стыдно за эту мысль: командир — не юнга. Он настоящий моряк. Но почему…

— Понимаете, юнга Савенков, — сказал командир, — война флотов, современная война флотов такова, что за всю кампанию можно не увидеть противника в лицо. Представляете, что может значить пленный в таких условиях? Особенно офицер. Это базы, стоянки, фарватеры… Если тот бросился с оружием на вас или на вашего товарища, его следовало обезоружить.

Ничего-то я не понимал. Я понимал, конечно, но понимал все только о себе…

— Можете идти, — сказал командир.

По трапу вверх, по трапу вниз. Десять шагов от рубки до кубрика. И весь океан за кормой…

Спишет…

Я постоял около люка. Было как-то пусто.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

— Во-оздух! — донеслось с палубы.

И тотчас залился тревожный звонок. Меня словно вынесло наверх. Не глядя по сторонам, занял место подносчика у носового орудия, где мне положено было быть по боевому расписанию. Откинув крышку ящика, подал заряжающему чуть маслянистый, матово блеснувший снаряд.

Я слышал над головой надрывное гудение самолетов. Они, по моим предположениям, были уже близко. Наши орудия могли бы их достать. Но я не глядел по сторонам; слышал — клацнул затвор. Схватил второй снаряд, чтоб, не мешкая, передать заряжающему.

Команды «Огонь!» не последовало…

Даже снаряд в руках. Я видел, как движется по латунной гильзе отсвет солнца — это качает катер, и я качаюсь вместе с ним. Я чувствовал — все замерли у орудия. Но мне нельзя было оглядеться. После команды «Огонь!» не будет и мгновенья свободного, и я не собирался отвлекаться.

Ну, самолеты. Ну, фашистские. И что? Невидаль! Вот собьем если — посмотрю. С удовольствием.

Моторы в вышине ныли, взвывали, замолкали и снова принимались выть. Порой так тонко, что их рев казался визгом.

Не выдержал — покосился в сторону.

Совершенно неожиданно увидел задранное кверху улыбающееся лицо Кравченко. Весь расчет смотрел в небо. Тогда я тоже глянул туда.

Ощупью положил снаряд обратно в ящик. Медленно разогнулся.

В небе кружилось самолетов сорок. Не меньше. Я сразу узнал тупокрылые «юнкерсы». Потом наши истребители. И «мессершмитты». Фашисты, видно, хотели прорваться к базе. Не удалось. Тогда они решили закусить нами. Но и тут наши истребители стали у них на пути.

Наших самолетов было очень много. Я еще никогда не видел столько сразу. Они, словно молнии, пробивались сквозь заграждение «мессершмиттов». Лихими разворотами, «свечками» уходили из-под обстрела, рвались к надрывно ноющим «юнкерсам».

Вот почему молчали наши пушки.

Я попытался охватить сразу всю картину боя. Но перед глазами — одна мельтешня. И все время одно: наши истребители преследовали фашистов. Самолеты бросались в пике, взмывали у самой воды, делали мертвые петли, иммельманы, бочки, перекидывались на крыло, шли на боевой разворот. Да как! Такого я не видел даже на воздушных парадах в Тушино. А мы с отцом не пропускали ни одного. Место занимали на щукинском пляже. Купаться можно, и аэродром как на ладони…

Вот почему молчали наши пушки.

Я попытался охватить сразу всю картину боя. Но перед глазами — одна мельтешня. И все время одно: наши истребители преследовали фашистов. Самолеты бросались в пике, взмывали у самой воды, делали мертвые петли, иммельманы, бочки, перекидывались на крыло, шли на боевой разворот. Да как! Такого я не видел даже на воздушных парадах в Тушино. А мы с отцом не пропускали ни одного. Место занимали на щукинском пляже. Купаться можно, и аэродром как на ладони…

Наш и фашист, два истребителя, пошли навстречу друг другу.

Это было почти над нами. Оба сделали боевой разворот — и лоб в лоб. Их моторы заглушили рев всего боя. Я схватился за рукав Кравченко. Это я потом понял — за Кравченко.

Самолеты мчались, мчались, мчались… Не отвернуть уже!

— Ну! — словно простонал Кравченко.

Струсил фашист, отвернул.

А наш прямо в брюхо ему, в желтое брюхо всадил длиннющую очередь.

Дернулся «мессершмитт», запрокинулся — и в море.

Я дергал Кравченко за рукав. Командир орудия посмотрел на меня, отцепил мою руку от своего рукава.

— Крепок парень!

Я понял — Кравченко про пилота нашего сказал.

Вдали от нас, в море, поднялись белые фонтаны воды.

— Бомбы сбрасывают. Чтобы удирать легче было, — сказал Кравченко и рассмеялся.

За тремя «юнкерсами» тянулся дымный след. Теперь мне стало ясно — удирают фашисты, во всю прыть удирают.

Катер догнал волну, зарылся в нее носом. Из якорных клюзов, клокоча, вырвалась вода, потекла по палубе. Шипела пена.

Ветер дул нам в корму. Он вырвал из-за воротника ленточки моей бескозырки. Они запрыгали у меня перед глазами. Я вспомнил: в суматохе забыл надеть каску, и теперь мне будет от боцмана на орехи. А то и сам командир может влепить наряд вне очереди.

Но мысль мелькнула и пропала.

Передо мной было море в белых барашках пены на волнах.

В одних местах барашки очень яркие, в других — потемнее. Там на воде лежали тени от облаков.

А впереди, прямо по курсу…

Земля!

Мы заметили ее давно, задолго до того, как на нас попробовали налететь фашистские самолеты. Но тогда мы находились в кубрике. Мы притиснулись к иллюминаторам и видели землю далеко по сторонам. Появляться на палубе нам запретили. И мы понимали этот запрет. Наш корабль военный, а не прогулочный катер. Но все равно нам всем очень хотелось увидеть землю не в стороне, а прямо перед собой, не через иллюминатор, а так, чтобы ветер в лицо, ветер, который донес бы до нас запахи нашей земли.

Я мечтал, чтобы командир вызвал меня за чем-нибудь. Но он не вызывал. Попробовал сам выдумать причину появления на мостике — не выходило. И Пустошный находился в кубрике вместе с нами, хотя он-то уж, конечно, мог стоять на мостике. А теперь он рядом со мной, тихо так, словно земля — мираж, и он боялся спугнуть его своим дыханием…

Земля поднималась из моря, подобно огромной отвердевшей волне. И солнце серебрило вершины увалов, и издали они казались покрытыми пеной.

Ветер дул с моря, подгоняя волны и нас к берегу.

Прозвучал отбой.

Мы прибрались у орудия и спустились в кубрик.

Но и в кубрике по-прежнему не разговаривали. Я и сам не знал почему. Душу переполняло желание такой откровенности, нежности и любви ко всему, что нам предстояло увидеть через несколько часов…

Слова об этом наверняка показались бы просто звоном прибрежной болтливой гальки.

На столе валялось в беспорядке домино. Я стал собирать и укладывать костяшки в коробку. Это была недоигранная партия. Ее прервал я. Взглянув на иллюминатор, увидел над морем гряду облаков и принял ее за землю. Потом партию никто не стал доигрывать, и все ждали появления настоящей земли.

Собрав костяшки, я вспомнил, что надо бы надраить пуговицы бушлата и ременную пряжку. И очень обрадовался этому делу. Мне было приятно сознавать, что я первым догадался начать приводить себя в порядок, хотя, конечно, и без этой чистки обмундирование находилось в отличном состоянии.

Однако никто не последовал моему примеру.

В кубрик спустился боцман. Он занял свое обычное место за столом, опершись на широко расставленные локти. Долго смотрел на меня, оценивая взглядом мои старания.

— Трудишься, — сказал он, словно сообщил сам себе эту новость.

— Драю.

— Сегодня увольнения на берег не будет.

— Почему?

— Поговорили.

Наверное, мне так и не привыкнуть к манере Пустошного вести разговор. Да теперь и смысла нет привыкать. Все равно придем на базу, и меня спишут на другой корабль. Не на хороший, конечно. На буксир на какой-нибудь. На такой, что весь свой пар на один гудок израсходовать сможет. Это точно.

Ладно, Нет увольнений так нет. И вдруг я вспомнил, что Федор-то на вахте. Сидит в нашем закутке и даже берега не видел. Мне стало так жаль, что Федор не видел земли, и я решил пойти и подменить его. Как эта мысль мне раньше в голову не пришла? Отличная мысль!

Я пошел к Федору.

— Куда? — боцманский вопрос застал меня на середине трапа, когда я собрался поднять крышку люка. Хотелось мне сказать Пустошному что-либо порезче, да передумал: зачем? Он все-таки хорошо относится ко мне.

— Федору на берег посмотреть надо?

Хотя я и ответил Пустошному вопросом на вопрос, но в том, как я сказал, вопроса не было. Просто так решил, и все. Я даже не оглянулся и не стал слушать, что ответит боцман. У него оставалось достаточно времени остановить меня.

Выскочив из кубрика, я бегом добрался до рубки, проскочил мимо командира, который не взглянул в мою сторону, спустился по трапу к рубке, распахнул дверь.

— Федор! Земля!

Он не обернулся, только кивнул. Кончик грифеля карандаша, зажатого в его руке, сломался. Федор сердито отбросил его в сторону, взял отточенный и продолжал писать. Я закрыл за собой дверь и стал у комингса.

Закончив прием, Федор протянул мне радиограмму:

— Отнеси командиру.

— Может, ты чайку попьешь? А, Федор? — Я не понимал, как можно отказаться от того, чтобы увидеть свою родную землю, к которой мы шли, пропахав Атлантический океан, Северное море и море Баренца?

Федор стучал на ключе и словно забыл обо мне.

Я вышел. Медленно поднялся на мостик, отдал радиограмму, вернулся в кубрик. Ни на кого не глядя, забрался на койку и стал смотреть в иллюминатор.

Земля, приближаясь, вырастала, становилась словно мысом, особенно высоким в том месте, где был вход в базу, и понижалась по обе стороны от него. Я узнавал эти серые скалы, кое-где на расселинах поросшие лесом.

И вот я увидел одинокую сосну на утесе. Освещенную солнцем медностволую сосну. Нет, не медностволую. Ствол ее сиял, горел будто. Ослепительно. И от него к моим глазам протянулись золотые лучики. Много-много. Они мерцали и переливались.

Захотелось позвать всех, кто был в кубрике, посмотреть на эту сосну. Но мой голос осекся.

Закат был долгий.

Потом сосна погасла…

Вскоре мы вошли в базу.

Тихо так, просто, будто и не из Америки пришли. А так… Крутились целый день на размагничивании и вернулись к пирсу, от которого утром отошли.

Ошвартовались.

Странные нотки уловил я в голосах Гошина, боцмана, командира даже. Необыкновенные бархатные нотки. Они говорили о канатах, о брезенте, о чехлах, а в то же время и не об этих вещах вроде, словно после легкого толчка-прикосновения о причал в нашей родной базе вещи перестали быть простыми вещами…

Не знаю, как вот сказать, но так было…

Может быть, потому, что смолкли моторы.

Тишина эта казалась неправдоподобной. Давила. Хотелось выковырять ее из ушей. Я ловил себя на том, что вслушиваюсь в молчание. Иногда очень напряженно, как тогда, во время шторма, когда двигатели захлебывались океаном.

Но теперь моторы молчали, потому что сделали свое дело: мы вернулись домой.

Звуки слышались очень отчетливо и громко.

Скрипнул борт о кранцы…

Или это скрипнул брус причальной стенки?

Когда мы ошвартовались, я сразу спустился в кубрик. И боцман и Гошин тоже. Все спустились в кубрик. Ведь увольнения на берег не будет. Какое увольнение на ночь глядя! И словно нам неинтересно было посмотреть на берег.

Очень даже интересно.

Слишком даже хотелось… Так хотелось ступить на свою, на родную, на твердую землю!

И почувствовать, как слегка, чуть-чуть, кружится голова, и причал уходит из-под ног, и надо идти, немного расставив ноги, чтоб ступать увереннее.

Я лежал на койке, свернувшись калачиком.

В иллюминатор мне был виден обшарпанный деревянный брус у причальной стенки. Такие брусы обязательно немного ниже настила пирса. А с бортов свешивают либо сплетенные из пеньковых канатов, похожие на груши кранцы, либо старые автомобильные покрышки. Это амортизаторы, чтобы борт корабля не царапался о пирс при волнении и не портил покраску. И вот против иллюминатора находился как раз такой брус, изодранный в щепу миллионами прикосновений кораблей, пока стояли они, вцепившись швартовами в родной берег.

Назад Дальше